Загрузил lindendorf

Мысли перед рассветом: Философия, наука, вера. Виктор Тростников

ВИКТОР
ТРОСТНИКОВ
мысли
ПЕРЕД РАССВЕТОМ
Москва 1997
ISBN 5-7872-0003-9 © В. Н. Тростников, 1997 г.
Дорогой Виктор Николаевич!
Посылаю Вам отзыв о. Александра Шмемана, прочетшего
богословские главы "Писем" — все, а из остальных — некоторые.
Он старался выражаться сдержанно, но непосредственная его
реакция была — большое беспокойство: что Вы почти не
проминули
ни одной известной ереси, чтобы не примкнуть к ней или одобрить.
А
ведь о. Александр — довольно свободен во взглядах и широк,
другие
будут скованней и непримиримей. Итак, либо вам надо сильно
оттачивать и укреплять свою позицию — либо пересмотреть ее.
Держу в руках уже готовую книгу "Мыслей перед рассветом", с
которой Вас и поздравляю! Об этой книге я Вам еще не писал. Она
производит яркое, сильное впечатление. Освежающий (в наше
время) напор (хотя именно напор может вызвать упрёк, что это
тоже — нетерпеливое идеологическое учение). Книгу я читал с
интересом и удовольствием, хотя надо сказать: на пределе своей
физической подкованности. Человеку, не кончавшему физмат, я
думаю — тут большую долю понять нельзя, а это плохо. Тем более,
что вы нисколько не сдерживаете себя в терминологии и нигде не
пытаетесь найти русских языковых замен (мнестическийпамятовый, интроспекция-проглядывание и т.д.). Для переводов
беды нет, а для русского читателя есть. — К такому освещению
300-летней и особенно новейшей науки я лично отнёсся весьма
сочувственно, но; 1) я не судья этого 2) даже и у меня создалось
ощущение, что Вы дали не полный охват ее, какие-то довольно
главные сектора не осветили, — Иногда избыточно жёстко, если
даже не грубо внедряете свою мысль, В частности слишком
настойчиво подчеркиваете корыстность сплошь
всего научного мира — это кажется пережимом. Особенно было
весело читать, как Вы громите дарвинизм, семиотику,
структурализм (кой-где узнавали знакомых — Лотмана, а то
космофизика Гинзбурга). Украшает Вашу книгу нередкое
прибегание к образам, нередко удачным, или к острым выражениям
("фотоны и кошки", "жить во вселенной Зельдовича". Убедительно
воспринимается опора на религиозные мифы — и величественно
антологические ступени.
Очень хочется, чтоб учёные это читали и возникла бы серьезная
дискуссия, из которой много полезного могло бы выясниться — и
Вы сами бы в этой дискуссии окрепли бы и выросли. Так же очень
бы хотелось, чтоб это продвинулось в переводы на главные языки
— но может быть уже не эта редакция, а следующая: такое
впечатление, что Вы можете, не увеличивая объёма книги, придать
ей и большую стройность·простоту и большую значительность, и
более несомненную убедительность. — И тут прежде всего
изумляет, как Вы, идя на такой смертно-уничтожительный бой, не
позаботились
подпереться
простым
библиографическим
аппаратом? Возможно, это из принципа: все делать η е как в науке?
Но сделать это (в с tod у) неизбежно, иначе Вас и читать не будут.
Да иногда по фамилиям и понять нельзя, о ком Вы говорите:
цитируется какой-то Ю. Николаев — это книга? или частное
письмо? Кто этот, "русский писатель" Пропп ?
Иногда вдруг неряшливость, недосмотр, повторы: 233 повторяет
232, а 238 — тоже повтор о предшественнике человека, почти в тех
же выражениях. — Бывают языковые небрежности (197 - "ради
проформы", pro forma и есть "для формы" , зто ошибка
распространенная, 274 — «возникает потеря» (одно слово
уничтожает другое), есть еще, не выписывал. Предшествующий
фактор). Есть педагогические ухватки, излишние (15 — давай
перенесемся... почему именно туда...) — Слово "Россия"
используете вместо СССР неправомерно (опасная ошибка! надо
различать употребления, каждый раз выбирать). Почему (86)
«советский биолог» цитируется и не назван (и есть другие
анонимы).
Наконец, думаю, Вы не доназвали задачу человеческой жизни.·
«участник миротворчества» (295) свелось как бы к участию в
мировом осмыслении, — но есть задача выше — собственное
духовное восхождение.
Если сможете — достаньте и посмотрите книгу: Н. И. Кобозев
"Исследование в области термодинамики процессов информации и
мышления" — изд-во Моск. Ун-та, 1971. Это был (умер)
замечательный ученый. Здесь методами термодинамики и в
советском издании — доказывает существование Бога (мировой
антиэнтропийный центр).
Желаю Вам успеха в исследованиях, этого свежего взгляда на
науку. Только не нагоняйте новых книг, новые сотни страниц. — у
совершите и отточите Ваши 1-ю и 3-ю книгу. (А названия обеих —
хотелось бы повыпуклей, чтоб ни с чем не спутать). Крепко жму
руку!
Ваш
Александр Солженицын
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
КНИГИ
"МЫСЛИ ПЕРЕД
РАССВЕТОМ"
Когда книга, использующая научные данные, переиздается
через двадцать лет, это ставит автора перед
необходимостью взглянуть на нее критическим взором и
определить, что полностью сохранило в ней свое значение,
а что устарело и нуждается в дополнениях или хотя бы в
комментариях.
Благодаря
господину
Чиркину,
публикующему ныне мое сочинение на родине (первое
издание вышло в Париже), я могу теперь это сделать, и
очень ему за это признателен. Ведь это так интересно —
посмотреть, в какой мере были оправданы те труды и
страхи, в которых рождалось целиком захватившее тебя
когда-то и бывшее тебе дорогим произведение. Чтобы
проиллюстрировать, насколько эмоционально я к нему
тогда отнесся, расскажу об одном эпизоде. Когда работа
была закончена, на меня нашел испуг, что КГБ произведет в
моем доме обыск и конфискует рукопись, поэтому я ночью
закопал ее в расположенном недалеко от дома лесочке,
хорошенько заметив место. Поскольку я не представлял,
где ее можно напечатать, мне оставалось просто
надеяться на чудо. И чудо вскоре произошло: слухи о
написанной мною книге достигли зарубежья и оттуда
поступило предложение ее опубликовать в "тамиздате".
После колебаний и сомнений я согласился и, руководствуясь
пословицей "снявши голову по волосам не плачут",
отказался от псевдонима и поставил на обложку свое
настоящее имя. Откапывал я рукопись прямо как в
"Золотом жуке" Эдгара По, дрожа от волнения как
осиновый лист...
Сегодня все это так далеко, что будто даже и не мое.
Сегодня я перечитываю "Мысли, перед рассветом", как
книгу, написанную другим человеком. В некоторых местах
мне хочется воскликнуть: — неужели я был когда-то
таким умным? почему же я теперь не такой?— а другие
места так и
чешутся руки переделать. Но по договоренности с
издателем
я наступаю тут на горло собственной песне: если вводить
в
текст научный материал, появившийся за эти два
десятилетия,
то придется сесть и переписать всю книгу от начала и до
конца.
Возможно, она станет от этого лучше и полезнее, но это
уже
не будет документ того неповторимого момента, когда
русская интеллигенция начала отходить от материализма
и
искать опору в идеализме, еще не понимая, какую именно
форму
должен принять этот идеализм. Я подчеркиваю, что это
сверхличностный документ — он является таковым по
той
причине, что содержание "Мыслей"рождалось в
бесконечных
разговорах и обсуждениях со многими людьми, и среди них
был даже один такой человек, по отношению к которому я
был
примерно то же, что пишущий Платон по отношению к
только говорящему Сократу, — волею судьбы не
раскрывший до конца свой талант математик Андрей
Иванович Лапин, ныне уже покойный. Только оригинальный
вариант книги, не тронутый редактированием, даст
ощущение духовных исканий того поколения, а книга давно
уже стала библиографической редкостью, так что ее
переиздание оправдано.
Итак, избавленный протекшим временем от
всякого пристрастия, освобожденный им от угрозы как
недооценить по скромности свое произведение, так и по
гордыне переоценить его, я сделаю несколько замечаний,
которые могут быть полезны современному читателю.
Сначала о том, что в книге осталось актуальным. В
первую очередь, это — сам дух ее научной апологетики —
не половинчатый и робкий, а боевой и наступательный.
Работая над книгой, я был весь им переполнен, не зная
тогда, что это есть дух классической русской философии,
куда более глубокой, чем классическая немецкая философия,
— дух Ивана Киреевского, Алексея Хомякова и особенно
Владимира Соловьева, от которого пошел весь наш
"серебряный век". Какой беспроволочный телеграф связал
меня преемственностью с этими мыслителями, чьих не
только трудов, но даже и имен я тогда не знал? Тут,
конечно, есть что-то мистическое, и это было замечено.
Когда я был в 1990 году в Сан-Франциско, ко мне
специально приехал из Лос-Анжелеса .профессор
университета в Сан-Бернардино Николай Хохлов и
сообщил, что на лекциях по парапсихологии он
рассказывает студентам о книге "Мысли перед рассветом
"как о доказательстве наличия
телепатической
передачи
наработанной
предками
культуры потомкам. Я немало удивился, узнав, что книга
обязана своим содержанием не моему уму, а моим
способностям воспринимать сигналы предшественников,
но может быть в
этой теории действительно есть зерно истины.
Так или иначе, но в "Мыслях " и вправду проводится
линия, характерная для русской апологетики, отвергающей
основной тезис западной апологетики. Последний гласит:
разум не может противоречить вере по той причине, что
разум и вера лежат в разных плоскостях и нигде не
пересекаются. Это — пассивная, капитулянтская
апологетика, делающая атеистам совершенно не
оправданную уступку. Вера никак не может не
пересекаться в каких-то пунктах с разумом, и такие
пункты чрезвычайно важны. Скажем, как нам быть с
естественной историей? Сотворил Бог животных в пятый
день Творения или они развились из случайно появившейся в
мировом океане амебы с помощью естественного отбора?
Человек, руководствующийся верой, должен принять
первое, так как вера включает в себя и доверие к
Священному Писанию, а человек, руководствующийся
разумом, должен предпочесть второе, ибо разум доверяет
науке, а наука устами Дарвина рисует картину
автоматического появления живых форм без всякого
вмешательства Творца. Совместить эти две точки ^
зрения невозможно, а прятать от их несовместимости
голову в песок малодушно. Что же остается делать тому,
кто посвятил себя апологетике? В "Мыслях перед
рассветом "ясно намечен следующий путь: показывать,
что в тех вопросах, где наука противоречит истинам веры,
она либо что-то недопонимает, либо намерено лжет и
таким образом является лженаукой. Иными словами, при
явных конфликтах между знанием, добытым учеными, и
знанием, данным человечеству путем Откровения, надо
встать на сторону Откровения и искать в научном
построении ошибку. Такой подход строго выдержан в моей
книге, где много места отведено разоблачению
псевдонаучных теорий вроде дарвинизма, и тут она не
потеряла ценности, так как этот подход п р а в и η
е н. Более развернуто, чем в "Мыслях" я показал ото в своей
статье "Научна ли научная картина мира?", вышедшеив
"Иовоммире" № 12 в 1989 году.
Второй не устаревший момент книги — трактовка
квантовой теории как обнаружение стоящего за миром
явлений мира сущностей. В учебниках и научно-популярной
литературе как-то принято умалчивать о том, что
теорема Джона фон Неймана о скрытых параметрах
окончательно и бесповоротно решает вопрос о
первичности, давая на него однозначный ответ: идеи
первичны, материя вторична. Проследить за всеми
звеньями логического рассуждения, ведущего от этой
теоремы к философскому идеализму, полезно и
сегодняшнему читателю — тут к имеющемуся в книге
тексту просто нечего прибавить. Теперь о том, какие
научные данные последних лет могли бы усилить
убедительность книги, сделать содержащиеся в ней
выводы более доказательными. Поскольку такого рода
данные после первого выхода книги сыпались как из рога
изобилия, здесь прямо-таки глаза разбегаются. Если
попытаться охватить этот материал краткой формулой,
можно сказать так: научная картина бытия стала
стремительно
двигаться
к
п о л н о м у
с о в п а д е н и ю во всех основных чертах к той
картине, которая была дана когда-то в христианском
Откровении. Приближается момент,когда образованный
человек уже не сможет не быть по своим взглядам на мир
христианином (это, к сожалению, вовсе не значит, что он
будет христианином по жизни), ибо сами камни возопиют
о правде христианского учения о космосе и человеке.
Достаточно сказать, что расчеты физиков-теоретиков
показали, что вселенная действительно возникла "из
ничего", как это утверждает христианство; что
действительно было "отделение света от тьмы"
("большой взрыв'* современной космогонцц); что гомо
сапиенс не произошел от неандертальца, а значит был
сотворен и т. п. В общем, библейскийШестоднев
подтвержден к настоящему моменту во всех своих
пунктах. Могли кто-нибудь предположить такое еще в
середине нашего
столетия?
Но если уж останавливаться здесь на чем-то, то мне
хотелось бы особо выделить открытие учеными так
называемого "антропного принципа мироустройства". О
нем имеется уже довольно большая литература (я написал
о нем в журнале "Москва "№ 8,1994, куда и отсылаю
любознательного читателя), и давайте просто вспомним, в
чем его суть. Исследуя свойства материи, определяемые
законами природы и мировыми константами, ученые
обнаружили, что в них ничего нельзя изменить даже на
волос (по последним данным отклонения не могут
превышать 10'501), чтобы не лишить вселенную
возможности существования в ней жизни, а следовательно
и нас с*вами. Вдумайтесь: уже 15 миллиардов лет назад
весь космос был нацелен на появление в нем в подходящий
момент человека! Физика есть лишь подножье биологии,
биология — подножье антропологии, антропология —
подножье истории. Как и в Библии, человек выступает в
сегодняшней науке венцом творения.
Мне очень приятно было написать это. Это
означает, что тот рассвет, наступление которого я
предрекал названием своей книги еще двадцать лет тому
назад, действительно наступает. Над горизонтом и в
самом деле начинает подниматься Солнце Правды.
Конечно, ему надо помочь взойти, и в этом главное участие
должно принять следующее поколение, наша умная
молодежь. К ней я и хочу обратиться под конец в
поэтической форме:
Чтобы надежды на рассвет
Бесплодно в воздухе не висли,
Включайте в свой менталитет
Прочитанные вами "Мысли".
Но тем не удовлетворяйтесь:
Идите далее меня,
И уж тогда, не сомневайтесь,
Дождетесь и зари, и дня!
Эта книга адресована людям, испытывающим
потребность понять сущность Бытия и смысл
собственной жизни.
Человеку, который спокойно идет в своей
упряжке, руководству ясе усредненным взглядом на вещи и
считая себя счастливым, когда ему удается удо·
влетворить свои биологические потребности,1 эта книга
не даст ничего. Но если он испытывает иногда
внутреннюю тревогу, чувствуя, что годы проходят, а
самые главные вопросы все еще не решены; если он
начинает подозревать, что объявленное учеными
единственно верным естественнонаучное объяснение мира
вообще не есть объяснение, что наука кладет в руку
просящего вместо хлеба камень, обходя молчанием именно
главные вопросы, то книга будет ему интересна и полезна.
Она принесет ему пользу уже потому, что автор
сам прошел через опыт принятия усредненной философии и
нарастающей неудовлетворенности этой философией, а
поэтому понял многие ее слабые места. Опубликовав более
десятка научных книг, автор постепенно начал все более
недоверчиво относиться к научному материалу. Но потом
он понял, что дело не в самом этом материале, а в тех
выводах, которые принято из него делать. Взглянув на
этот материал непредвзято, он ясно увидел, что из него
надо сделать совсем другие выводы. Для него стало
несомненным, что современная наука, не желая в этом
признаться, вплотную подошла к тому понятию, с
отрицания которого она начала свое развитие триста лет
назад, — к понятию Бога.
Бога можно обрести по-разному. Есть люди,
рождающиеся со столь сильным ощущением Бога в своей
душе, что им не нужна рассудочная аргументация. Автор
не принадлежит к таким избранникам. Он пришел к Богу
трудным путем размышлений и отказа от внушаемой нам
лжи, которую так соблазнительно принять, ибо она
избавляет
нас
от
самого
тяжелого
—
от
ответственности за выбор своей судьбы.
Но многие готовы сейчас пойти этим трудным
путем, и данная книга может указать им верную
тропинку.
КАК ЭТО НАЧИНАЛОСЬ
Сложна, огромна и загадочна жизнь каждого
человека. В детстве беспредельная доброта и искренность
уживаются у него с острой завистью к чужой удаче и
вспышками нетерпимости и эгоизма. В юности он бывает
безрассудным, но при этом испытывает постоянный страх
перед будущим, и романтические идеалы сочетаются в нем
с карьеризмом и цинизмом. В зрелые годы он еще тверже
становится на путь двойной жизни: в своих сокровенных
мыслях и в частных беседах оценивает выше всего как раз
то, чем полностью пренебрегает в практической и
служебной'деятельности. Недаром говорят: "Человек соткан
из противоречий".
Но насколько же загадочнее и противоречивее история
человечества! Вглядываясь в дальние и ближние века, мы с
разной степенью подробности видим одно и то же
обескураживающее переплетение надежд и отчаяния,
страстности и безразличия, счастья и страдания. Возникают
и уходят в небытие царства, открываются и забрасываются
торговые пути, ценой тяжких трудов воздвигаются
храмы, мечети, памятники и обелиски, чтобы потом быть
сожженными,
разрушенными,
оскверненными,
взорванными. А пастух все так же щелкает своим бичом,
переводя стадо через брод, девушка гадает на жениха,
молодая мать поет свою нежную и печальную колыбельную
песенку, а старик мерно кивает головой и хранит на
бледных губах едва заметную неподвижную улыбку,
слушая обещания политика. А вслушайтесь в этот гул
времен! В нем вы различите истошные призывы фанатиков
и предсмертные речи ораторов и лающие приказы
офицеров, яростный крик взбунтовавшейся толпы и
приветственные возгласы сторонников нового лидера. Все.
это, приправленное канонадами сражений, цокотом копыт и
гудками фабрик и паровозов, оглушит вас, и вы потеряете
надежду в чем-то разобраться и что-то понять.
Как же разыскать в этом колоссальном клубке начало той
нити, которая повела к медленному, но верному
вытеснению религии наукой? Ведь во все времена
беспристрастное исследование соседствовало с безотчетной
верой и доводы рассудка вели нескончаемый спор с
показаниями чувств. Тем не менее, сегодня наука сидит на
троне — к ней апеллируют кандидаты в президенты, ее
восхваляют
журналисты,
перед
ней
заискивают
администраторы , на нее тратят миллиарды, на нее
возлагают основные надежды по спасению человечества от
будущих бед. Хотите осуществить любое привлекающее вас
чем-либо предприятие? Сумейте обосновать его интересами
науки (как это делали остроумные люди, которым очень
хотелось переплыть океан на лодке или на плоту) — и
поддержка будет обеспечена. Религия же в наши дни
выглядит как нечто не совсем
приличное,
как
остаточное явление веков невежества и суеверий. Ученый
сколько ему угодно может поносить религию, но ни один
священник не осмелится сейчас ругать науку. Но ведь так
было не всегда, когда-то наука и вера находились в
обратном соотношении. Значит, был хотя бы условный
рубеж, после которого это соотношение изменилось,
В книгах по истории мы действительно читаем о
таком рубеже: это конец шестнадцатого — начало
семнадцатого веков. Более того, во многих трудах даже
указана конкретная личность, которую можно считать
"пограничной", от которой ведет отсчет времени
современная наука, вытеснившая религию: Френсис Бэкон
(1561-1626) ..В энциклопедиях обычно говорится, что он
является основателем эмпиризма, т. е. важнейшей
составляющей нашей науки. Можно было бы привести
множество цитат, показывающих, что все специалисты
более или менее согласны с тем, что Ф.Бэкон и по времени,
когда он жил, и по характеру своей деятельности может
служить наиболее адекватным выразителем происшедшего
перелома.
Естественно было бы ожидать, что он — великий
ученый, человек, достигший огромных результатов в
исследовании природы, проведенном вне рамок богословия,
и тем самым продемонстрировавший силу нового метода.
Но ничуть не бывало — фактические научные достижения
Бэкона равны нулю, и это никем не оспаривается, даже его
восторженными поклонниками.
Еще более удивительно, что Бэкон даже не интересовался
конкретными научными результатами. Б.Рассел, по мнению
которого Бэкон "имеет неувядаемое значение как
основатель современного индуктивного метода и
зачинатель логической систематизации процесса научной
деятельности", с некоторым недоумением отмечает, что,
"хотя именно наука интересовала Бэкона, ... он проглядел
большую часть из того, что сделала наука его времени".
Действительно, он отрицал теорию Коперника, не выдвинув
против нее ни одного веского аргумента, не читал Кеплера,
не знал о работах великого анатома Везалия, не осознал
значения открытия Гарвеем кровообращения, хотя Гарвей
был его личным врачом.
Но, может быть, наставления Бэкона по поводу того,
как нужно вести научное исследование (хотя он сам ими не
воспользовался), помогли его современнич
кам или следующему поколению ученых, заложивших
основы современного естествознания? И здесь ответ
получается отрицательным. Собственно говоря, чтобы это
предсказать, достаточно просто прочесть сочинения Бэкона.
Его знаменитый принцип индукции логически безграмотен
и не только не эффективен, но совершенно непригоден к
употреблению.
Всякий,
кто
попытался
бы
им
воспользоваться, принужден был бы топтаться на месте, ибо
без дедукции и гипотезы не может быть продвижения
вперед в теории. "Наивным" метод Бэкона признают даже
крайние его почитатели — например, советский автор
Ю.П.Михайленко, Ни один из великих ученых
семнадцатого века не пользовался методом Бэкона; Декарт с
самого начала исходил из противоположного эмпиризму
рационализма, а Ньютон создавал свои главные идеи в
рамках теологического мышления.
Тем не менее, как справедливо подчеркивает Б.Фаррингтон,
последние 300 лет (т. е. период существования
естественных наук) "часто называют бэкони-анской
революцией, преобразовавшей жизнь на значительной части
земного шара". Мы сталкиваемся с поистине загадочной
ситуацией: человек, который в собственно науке ничего не
сделал и чья методология не оказала, да и не могла оказать
никакой пользы другим ученым, носит никем не
оспариваемый титул родоначальника науки Нового
Времени.
Разгадка может лежать только в одном: то
представление о науке как виде деятельности, которое
сложилось и распространилось уже значительно позже
семнадцатого века, когда этот вид деятельности обрел
специфику и сделался важным фактором человеческой
жизни, пристально изучаемым историками, в основных
чертах совпало с представлением о науке Бэкона. Другими
словами, если Бэкон не сумел внести вклада в науку и
научить этому других, то он, видимо, верно понял ту роль,
которую наука стала играть уже много позже, и слава
Бэкона росла по мере того, как сбывались его предвидения.
Но в таком случае нам полезно посмотреть, как оценивали
Бэкона в девятнадцатом веке — веке наивысшего триумфа
научного мировоззрения.
В словаре Брокгауза и Ефрона мы читаем: "Цель
философии Бэкона чисто практическая — расширение
могущества человека посредством знания; человек должен
знать как можно больше, чтобы приобрести господство над
природой". Вот он, ценный намек на разгадку парадокса!
Теперь нам становится понятным, почему именно Ф.Бэкону
приписывают изречение "Знание —сила", хотя оно,
вероятно, было высказано раньше. Очень ясно и энергично
выражает свою позицию сам Бэкон в своем основном
сочинении — "Новом органоне":
"Прежде всего мы считаем нужным потребовать, чтобы
люди не думали, будто мы, подобно аревним грекам...
желаем основать какую-то школу в философии. Не к тому
мы стремимся и не думаем, чтобы для счастья людей
много значило, какие у кого мнения о природе и началах
вещей... Мы не заботимся о таких умозрительных и вместе
с тем бесполезных вещах. Напротив того, мы решили
испытать, не можем ли мы положить более прочное
основание действительному могуществу и величию
человеческому и расширить его границы".
В "Новой Атлантиде" он описывает идеальное
общество будущего, представитель которого дает
следующие разъяснения: "Целью нашего общества является
познание причин и скрытых сил вещей и расширение власти
человека над природой, покуда все не станет для него
возможным". Эти слова будто списаны Бэконом с научнопопулярного издания наших дней. Стоит ли после этого
удивляться, что он воспринимается сейчас как глашатай
грядущей "эры науки"? Советский философ ·Β.Φ .Асмус
указывает, что Бэкон, как никто до него, понял "место и
роль науки в обществе". Именно в этом и состоит, как
видно, заслуга Бэкона, сделавшая его имя знаменем новой
науки. Но договаривал ли он все до конца? Открыто он не
решался это сделать, не высказывался в явно атеистическом
духе. Однако историк философии Куно Фишер не
ошибался, когда писал, что у Бэкона изобретательный
человеческий ум "подчиняет природу своим целям,
основывает человеческое господство и возвышает до
безграничности человеческую силу, восста-новляя ее
против богов".
Но тут возникает новая загадка. Бэкон "понял роль науки в
обществе" прежде того, как эта наука была создана, и тем
более прежде того, как она проявила себя в каких-то
важных аспектах. Как известно, естествознание зародилось
и сделало первые шаги в семнадцатом веке благодаря
деятельности Галилея (1564-1642), Декарта (1596-1650),
Мерсенна (1598-1648), Ферма
(1601-1665), Роберваля
(1602-1675), Торичелли (1608-1647), Паскаля (1623-1662),
Гюйгенса (1629-1695), Ньютона (1643-1727), Лейбница
(1646-1716). Лишь во второй половине семнадцатого века
исследовательская работа обрела первые организационные
формы: в 1660 году было основано лондонское Королевское
Общество, а в 1666 году — Французская Академия.
"Опыты" же Бэкона написаны в 1597 году. Какой итог мог
он подвести в то время развитию естественных наук, какие
мог увидеть и изучить феномены, порожденные этим
развитием? Разумеется, никаких. Следовательно, лозунг
Бэкона был не обобщением социальной или экономической
реальности, связанной с распространением наук (такого
рода обобщения делает сейчас науковедение) , или
результатом методологического анализа объективного
явления, а представлял собой требование к только лишь
зарождавшимся наукам, программу их использования,
предусматривающую строгие рамки их включения в
общественную жизнь. Когда еще не могло быть и речи,
чтобы находящиеся в младенческом возрасте науки
осознали свой будущий социальный статус, им уже было
предписано всецело сосредоточиться на практической
деятельности, познать и покорить материю и тем самым
продемонстрировать, что человек способен "достичь
величия и могущества без помощи Бога". Никто не мог в то
время предсказать, какие гносеологические концепции
будут порождены возникающим естествознанием, какие
методы исследования оно возьмет на вооружение, какая
философская база и какой круг понятий окажутся для него
наиболее плодотворными, а Бэкон, даже не читавший
главных научных сочинений своего времени, уже выдвинул
развернутый план, согласно которому наука должна
вытеснить религию. Его советы испытателям природы
туманны и противоречи вы, его метод составления
"таблицы качеств", на который он возлагал великие
надежды, нелеп и смехотворен, его рецепты добычи знания
прямо противоположны аксиоматическому подходу,
который позволил Ньютону создать механику и теорию
тяготения, но одно он знал твердо: в какую именно сторону
нужно стремить полет расправляющей крылья науки.
Могут возразить: но, собственно говоря, кто такой
Бэкон? Какая у него могла быть власть над наукой, чего
ради ученые стали бы его слушать? У них хватало своих
конкретных забот, и вряд ли бы им были интересны
поучения человека, который, как выразился Гарвей, "писал
философию, как Лорд-канцлер". Все это, разумеется, так, и
Бэкон, несмотря на все свои старания, возможно, и не
оказал решительно никакого влияния на выбор наукой
своего пути. Но залог его славы состоял в том, что он был
не просто индивидуумом, имевшим такое-то мнение по
поводу функций науки, а идеологом всемирного духовного
братства^ члены которого в большинстве ничего не знают
и даже не подозревают друг о друге; он был частицей
великой силы — частицей скромной и маленькой, но
отразившей волю своего огромного целого. Не удивительно
поэтому, что, когда эта сила одержала победу, Бэкон за
верность и рвение был канонизирован, и его дилетантские
сочинения приобрели серьезный смысл пророчества.
Пытаясь вытащить из клубка истории нужную нить,
мы вдруг начинаем чувствовать, что она намертво сцеплена
с чем-то значительным и вековечным.
Как при всяком распутывании, нам придется
подергать некоторые ниточки наугад. Давайте же для
начала перенесемся с туманных берегов Темзы на
ласкаемую солнцем землю Италии. Но почему именно туда?
Поводом для этого может послужить фраза историка
философии
Дюранта:
"Исследователи
отмечают
распространенность при дворе Елизаветы макиавеллизма".
В
елизаветинское
время
Бэкон
был
молодым,
впечатлительным и честолюбивым царедворцем, он всеми
силами старался войти в милость и должен был находиться
"на уровне века*' — не только не отставать от придворной
моды, но и опережать ее. Следовательно, поветрие
макиавеллизма не могло его не коснуться и не наложить
отпечатка на его личность. А макиавеллизм как раз и есть
явление интересующего нас типа — это не научная теория и
даже не философия, а скорее образ мышления и восприятия,
жизненное кредо. Это тот самый признак, который
позволяет причислять разнесенных во времени и в
пространстве людей к одному клану, к единственному
рыцарскому ордену, который связан с более глубокими
слоями человеческого естества, чем приверженность к
эмпиризму или дедукции. А разгадки всегда лежат в
глубине.
Фигуру
Николая
Макиавелли
(1467-1527)
нужно
рассматривать на фоне итальянского Возрождения, дух
которого он выразил лучше, чем кто-либо другой. О
Возрождении написаны сотни толстых книг, разбирающих
все его аспекты, но нам важна, конечно, лишь самая общая
его характеристика. Ее мы находим, например, у Рассела:
"взгляд на мир нового времени, противоположный взгляду
на мир средневековья, зародился в Италии с движением,
получившим название Возрождения '\ Такая точка зрения
является не только широко распространенной, но и
канонической, чем-то вроде утверждения "лощади едят
овес". Закат средневековья начался с Возрождения — об
этом знает каждый школьник. Рассел просто выразил эту
прописную истину в наиболее четкой форме. Через
несколько, страниц этот же автор пишет: "Почти все, чем
отличается новый мир от более ранних веков, обусловлено
наукой, которая достигла своих наиболее поразительных
успехов в семнадцатом веке. Итальянское возрождение,
хотя оно и не относится к средневековью, не относится и к
новому
времени".
Итак,
преобразованию
мира,
осуществленному с помощью науки, предшествовало
изменение взгляда на мир. Но предшествующий фактор не
может быть следствием последующего. Значит, изменение
взгляда на мир имело причиной не успех науки,
а нечто другое. Что же? В литературе перечисляются
разные факторы: развитие торговли и ремесел,
географические открытия, движение гуманизма, зарождение
капиталистических отношений, коперниканство, падение
церковного авторитета и т.д. И все историки согласны в
том, что, возникнув в силу каких-то законов развития
общества, изменившееся отношение к миру вызвало к
жизни науку Нового времени, в свою очередь значительно
ускорившую процесс перестройки мировоззрения.
Однако, такое представление не будет убедительным до тех
пор, пока не будет конкретно раскрыт смысл слов "вызвало
к жизни", пока не будет объяснена внутренняя логика,
ведущая от движения Воз-рождения, к новой науке. Этот
переход обычно обосновывается двумя моментами: во-
первых, Возрождение освободило мышление от схоластики
и догматики; во-вторых, оно пробудило в людях интерес к
окружающему миру и к самим себе, разожгло в них жажду
познания. Чтобы сопоставить это общепринятое мнение с
фактическим положением вещей, нам как раз и любопытно
будет
ознакомиться
с
жизненными
установками
Макиавелли — одного из тех, кого считают чуть ли не
персонифицированным Возрождением.
Своей громкой известностью, идущей через века и
народы,
Макиавелли
обязан,
главным
образом,
лаконичному тезису "цель оправдывает средства". Судьба
этого лозунга богата поворотами и заслуживала бы
специального исследования. Протестантские страны
северной Европы шестнадцатого и семнадцатого веков
приходили οι него в ужас, в восемнадцатом и
девятнадцатом веках к нему повсеместно проявляли
академический, исследовательский интерес, а в двадцатом
веке его сделали мистическим оправданием неслыханных
злодеяний. Что же касается современной Макиавелли
Италии, т. е. Возрождения, то там он воспринимался как
нечто очевидное. Вся политическая жизнь Флоренции,
Милана, Венеции и других государств и княжеств Италии и
в значительной степени Папского престола была основана'
на неукоснительном осуществлении этого тезиса.
Макиавелли не высосал его из пальца, а извлек из
собственного дипло-матического опыта, из близкого
знакомства с Цезарем Борджиа и другими "сильными мира
сего". Братоубийство, вероломство, подлог, отравление,
клятвопреступление, обман, дальний расчет —все
использовалось политиками и плутократами Возрождения
для захвата власти и для наживы; ничем не брезговали они,
если появлялся шанс достигнуть цели.
Но если бы Макиавелли был простым констатаг тором
беспринципности общества, в котором он жил, его имя не
удержалось бы в веках. В нем, помимо наблюдателя и
регистратора, содержался еще и идеолог, теоретик,
осмыслитель. И когда мы внимательно вглядимся, то
окажется, что именно этот аспект деятельности
Макиавелли, который, собственно, и понимается под
термином "макиавеллизм", вызвал неожиданный и широкий
резонанс.
Действительно, само по себе утверждение "цель
оправдывает средства" бессодержательно; чтобы наполнить
его смыслом, необходимо указать цель, разъяснить, что
следует понимать под средствами. И у Макиавелли имеются
такого рода указания и разъяснения, что и делает его
личность нетривиальной.
Основное сочинение Макиавелли — ''Князь" —
задумано как учебное пособие, изучив которое, властитель
мог бы весьма эффективно управлять государством. Автор,
видимо, не слишком надеялся на интерес политиков к
абстрактным теориям, поэтому постарался сделать
изложение доходчивым и наглядным. Он обратился к
живому примеру, нарисовал психологический портрет
идеального, образцового князя. Подражайте моему герою,
— как бы говорит автор, —=· и вы добьетесь прочной
власти. Значит именно власть представляет собой ту "цель",
о которой гласит знаменитый афоризм? Но это было бы
странно и неправдоподобно. Макиавеллизм может
выступать в роли идеологии лишь в том случае, если
понятие цели имеет в нем социальный и философский
смысл. Но ведь князь один, каждый человек не может
обладать властью, а если все начнут за нее бороться, то
произойдет взаимное истребление, которое, как утверждает
Макиавелли, есть худшее из зол. Его идеалом является
противоположное — твердый общественный порядок,
уравновешенность устремлений, спокойствие ( в этом он
предвосхитил Руссо с его "Общественным договором"). У
Макиавелли высшей целью всех усилий служит четкое и
бесперебойное функционирование государства. Тем, кто
знает об идеях Макиавелли понаслышке, часто
представляется, будто он проповедовал гедонизм —
первенство удовольствия, наслаждения. Говоря по существу
— это глубокое заблуждение. Он действительно учитывает
в своей системе стремление к удовольствиям, жадность,
плотоугодничество и другие низменные стороны
человеческой натуры, но для него все это вторично,
подсобно: знание людских слабостей должно лишь помочь
князю утвердить непоколебимую власть. Макиавелли
настаива-ет на крепкой государственности даже вопреки
счастью подданных. Можно, правда, предположить, что
принцип гедонизма относится к самому князю: достигнув
прочной власти, он наслаждается жизнью, и в этом
реализуется его личная цель. Но нет, жизнь макиавел л
невского князя — постоянное напряжение, бесконечные
расчеты, вечные страхи и подозрения, ибо все
приближенные
проникаются
цинизмом
и
беспринципностью своего властелина и на них невозможно
положиться; короче, жизнь князя — настоящий подвиг. Но
во имя чего ?
Удивительная, таинственная система. Плохо жить
подчиненным, ибо интересы государственной машины
намного выше их счастья, но еще хуже жить князю, так как
ради укрепления этой машины он должен неутомимо
трудиться, нести неимоверно тяжелое бремя власти. Так кто
же выигрывает от всего этого?
Трудно отделаться от подозрения, что политик,
которому формально адресован "Князь", есть такая же
деревянная фигурка на шахматной доске, как и его
подданные, а партию разыгрывает сам автор — Николай
Макиавелли. Он объясняет политику, что необходимо
использовать людские пороки, и учит, как конкретно нужно
это делать, но не говоря этого,
таким же образом
стремится использовать честолюбие самого политика и
даже искусно разжигает это честолюбие — лишь бы
осуществился весь замысел. Если подданные — куклы к
руках князя, то сам князь —
такая же кукла в руках
Макиавелли.
Все подтверждает это жуткое впечатление — и
общий дух "Князя", и его детали. Например, автор там, где
нужно, играет на патриотизме итальянцев, на их неприязни
к французам и испанцам, отводит значительную роль
сдерживающему институту церкви, и делает это строго
целенаправленно, рассматривая все эмоции как свойства
объективной данности человеческого стада, которое нужно
превратить в идеальное государство. И только одно
продолжает смущать: ведь Возрождение включало
движение за освобождение человека, так как же в уме его
ярчайшего
выразителя
мог
возникнуть
замысел
беспросветного закабаления человека, превращения его в
марионетку? Как можно совместить фашистский идеал
Макиавелли с идеями гуманизма, характеризующими его
время?
Эта антиномия анализировалась в сотнях трудов.
При всей разнице позиции авторов, общая идея всех
объяснений сводилась к утверждению, что Возрождение
было очень противоречивым явлением, рядом с гуманизмом
в нем нашлось место и макиавеллизму. Но это, конечно,
есть не объяснение, а повторение исходной антиномии
другими словами. Притом, если бы Возрождение
действительно было таким многоплановым, то это должно
было отразиться в сочинении Макиавелли — истинного
сына Возрождения, — но это сочинение удивительно
цельно и логично. А не обстоит ли дело так, что и во всем
Ренессансе была скрытая логика, а его видимые
противоречия есть лишь иллюзия, происходящая от того,
что мы неправильно смотрим?
* *
Чтобы
выделить
наиболее
фундаментальный
инвариант Ренессанса как идеологии, полезно на минуту
отойти от его частного проявления — итальянского
Ренессанса. Поэтому мы совершим краткое путешествие
еще в одну страну: на родину северного Возрождения, в
Голландию. Известно, что дух эпохи всегда лучше других
выражают художники, а величайшим художником
Нидерландов шестнадцатого столетия был Питер Брейгель
Старший (1520-1569). Крупный искусствовед Отто Бенеш
посвящает много страниц разгадке того странного
обстоятельства, что у Брейгеля люди изображаются в виде
каких-то манекенов, игрушечных персонажей, что у него
они все "на одно лицо". Рассматривая все объяснения этого
явления, дававшиеся прежде, Бенеш отвергает их и дает
свое собственное объяснение, явившееся результатом
длительных размышлений и сопоставлений. Вот оно:
"Каков же смысл этой анонимности человека в
произведениях Брейгеля?.. Брейгель был выдающимся
мыслителем своего времени, как это мы знаем из глубоких
исследований Макса Дворжака... Человек воспринимается
как часть безликой массы, подчиненной великим законам,
управляющим земными событиями, так же как они
управляют орбитами земного шара во вселенной.
Содержанием вселенной является один великий механизм.
Повседневная жизнь, страдания и радости человека
протекают так, как предвы-числено в этом часовом
механизме".
Чувствуется, что Бенеш долго не решался приписать
Брейгелю взгляд на мир, столь резко расходя щийся со
стереотипной трактовкой сущности Ренессанса, но наконец
капитулировал перед фактом: гениальнейший живописец
Северного Возрождения смотрел на людское общество как
на заводящийся ключиком театр кукол! Пытаясь как-то
увязать это с представ-лением о Ренессансе как движении за
раскрепощение человека, Бенеш ссылается на то, что
Брейгель был передовым "мыслителем". Эти слова можно
воспринять так: естественные науки показали Брейгелю,
живо ими интересовавшемуся, что человек есть машина, и
он отобразил эту концепцию в своих полотнах. Но такое
утверждение было бы явной фальсификацией — ведь в
шестнадцатом веке естественных наук еще не было!
Вспомнив об этом, Бенеш добавляет:
"Подобно тому, как земля и небесные тела
подчиняются законам вселенной, так и род человеческий
подчиняется законам, которые в грядущих столетиях
попытались открыть антропология и социальные науки. Но
Брейгель еще задолго до того, как эти науки приняли свою
современную форму, предугадал идею о закономерно
управляемом единстве и создал свое живописное
представление о ней. Отсюда появление часового
механизма в его космографии, отсюда анонимный характер
его фигур".
Но и эти рассуждения не убедительны. Они имеют
ту же софистическую природу, что и тезис, будто Бэкон
правильно понял сущность и задачи естествознания. Курица
и яйцо втихомолку меняются местами.
Из фразы Бенеша можно заключить, что во времена
Брейгеля существовала небесная механика с ее детерминистичностью и он по аналогии перенес эту
детерминистичность на поведение человека и социальную
жизнь, чем предвосхитил антропологию и социологию. Но
небесная механика была создана через сто с лишним лет
после смерти
Брейгеля.
Сделав один шаг, Бенешу
следовало сделать и второй: перестать ссылаться на
несуществующую науку и признать, что по ^каким-то
причинам в пятнадцатом и шестнадцатом веках в Европе
начало резко усиливаться новое, отличное от религиозного,
мировосприятие, центральным пунктом которого было
представление о вселенной и всех ее составных частях,
включая человеческое общество и отдельных людей, как о
механизме или автомате, как о машине, действующей по
заданной программе. Это и была глубинная идеология
Ренессанса, породившая многие его эпифеномены,
ошибочно принимавшиеся за независимые характеристики.
С тех пор европейцы уже не могли с ней расстаться, и хотя
затем в Нее влились и другие течения, эта идеология как раз
и
определила
требования
к
нарождающемуся
естествознанию и поставила пределы его притязаниям и
проблематике.
Гуманизм и итальянская живопись Возрождения
суть именно эпифеномены. Чтобы ясно увидеть это,
достаточно порвать с распространенным ложным
пониманием термина "гуманизм". Его обычно трактуют как
"культ человека". Но нетрудно увидеть, что для гуманизма
существует только телесный, физический, физиологический
человек. Духовная, нравственная, высшая сторона
человеческого "я" им попросту игнорируется, а связанные с
этой стороной проблемы добра и зла, бессмертия души,
смысла существования и т.д. обходятся или, в лучшем
случае, отдаются на откуп церкви. Гуманисты были
формально правы, говоря, что они возвеличивают человека,
поскольку они называли "человеком" только то, что»в нем
возвеличивали. Но тот, кто имеет более широкое
представление о человеке, не должен повторять такие
утверждения,
а
должен
сказать
более
точно:
гуманистическое
движение,
составляющее
важную
составную часть Ренессанса, прославило материальную
половину человека, совершенно отвернувшись от духовной
его половины. Этим объясняется и повышенный интерес к
античности, характерный для Ренессанса: именно у
языческих авторов древности можно было найти культ
красоты тела, физической, силы, ловкости и т.д. В рамках
гуманизма человек рассматривался как очень сложная
машина, которую интересно было изучить, понять и
изобразить с такой же точностью, с какой делают чертежи
механизмов. У художников возник интерес к анатомии, они
стали изображать людей "похоже", Леонардо да Винчи,
которого наряду
с Макиавелли можно назвать
олицетворением Ренессанса, всю жизнь бился над
изобретением,
проектированием
и
испытаниями
бесчисленных механизмов, постоянно имея в сознании
главную цель: проникнуть в секрет устройства
"человеческого механизма". В литературных произведениях
стали воспевать внешнюю красоту, двигательное
совершенство человека, а в некоторых из них воспевались и
такие проявления его телесности, как обжорство, пьянство,
похотливость; героями теперь делались тучные, циничные,
громко хохочущие и отпускающие похабные шутки люди.
Не много есть вещей, более трудных, чем отречение
от проникшей в ум через тысячи каналов и заполнившей его
застарелой лжи. Но это как раз то, что нам и предстоит
сейчас сделать. Как это ни болезненно, но нам нужно раз и
навсегда порвать с насквозь ложным представлением,
вошедшим в нас через учебники, научно-популярные книги,
романы,
монографии,
кинофильмы,
телевизионные
передачи, укрепившимся от собственного многократного
громкого
провозглашения,
—
окаменевшим
представлением, будто Возро ждение было светом,
разогнавшим мрак средневековья, утром великого
пробуждения
Человека,
освобождением
его
неограниченных возможностей и способностей от пут,
наложенных заветом христианского смирения. Если мы не
отбросим эту главную ложь, переворачивающую все вверх
ногами, то у нас не останется никакой надежды понять хоть
какой-нибудь фрагмент перевернутого мира; нам не помо:
жет никакая изобретательность, и в каждом вопросе мы
будем ошибаться и заблуждаться. Но стоит нам решиться на
это, как сразу же многочисленные странные и непонятные
до этого явления встанут на свои твердые места в обретшей
достоверность картине мира, и в конце концов мы сможем
получить ответ и на тот вопрос, который спровоцировал все
наши размышления.
Конечно, к этому ответу у нас еще долгий путь. Та
краткая характеристика идеологии Ренессанса, которую мы
сформулировали выше, является еще не истиной, а лишь
намеком на истину, нуждающимся в детальной
расшифровке. После осмысления многих других вещей мы
вернемся к Ренессансу и попробуем уточнить существо тех
фундаментальных явлений, которые его породили. Но
нельзя двинуться в направлении истины, не распрощавшись
предварительно с ложью.
Однако возникает вопрос: как же могло служиться,
что в громадной исторической и художественной
литературе, во всех энциклопедиях и словарях появилась
неверная концепция Возрождения и гуманизма? Как
пытливые исследователи, перепроверяющие каждое
положение своих коллег, могли принять эту концепцию,
коль она продолжает парадоксы и антиномии?
На это можно сказать следующее. Во-первых, не все
принимали эту концепцию (например, не принимали ее
богословы). Во-вторых, к парадоксам и антиномиям
историки и социологи настолько привыкли, что давно
перестали их бояться. Но есть и третья, гораздо более
важная причина. Ведь идеология гуманизма победила,
овладела мирому стала господствующей! А всякий,
сидящий на троне, как известно, разрешает издавать только
такие учебники истории, в которых родоначальники его
династии изображены великими и благородными людьми,
высшей заботой которых было благо народа. Сами же эти
родоначальники, не зная о царственном предназначении
своих потомков, говорят о своих целях откровеннее. Их
искренние признания потом либо замалчиваются, либо,
если это не удается сделать, для них изобретается
хитроумная теория, придающая им нужную интерпретацию.
Макиавелли принадлежал к поколению родоначальников,
поэтому выразил кредо Возрождения вполне искренне.
Теперь мы можем вернуться к Бэкону. Для начала
приведем одно его любопытное высказывание: 'Тот, кто
поймет до конца человеческую природу, создан для власти".
Знакомая песенка! Властитель должен знать свойства того
материала, с которым имеет дело, иначе он не сможет
правильно устроить государственный механизм. Познание
природы человека ценно не само по себе ("мы не заботимся
о таких умозри тельных и вместе с тем бесполезных вещах")
t a ровно в том же смысле, в каком для пасечника ценно
знание природы пчел. Заметим еще, что Бэкон не
сомневается "до конца*'; такая уверенность может
основываться только на представлении о человеке как
весьма сложной, но вполне детерминированной машине.
Здесь мы как раз и встречаемся с проявлением
макиавеллизма, "распространенного при дворе Елизаветы".
Правда, как и следует ожидать, в сознании Бэкона
механистическая
идеология
Макиавелли
несколько
смягчается (и в этом — залог будущего прославления
Бэкона, не проявившего чрезмерной откровенности
Макиавелли). Бэкон, вероятно, не очень отчетливо видел
свое собственное
место в сугубо тоталитарном государстве и, хотя
был согласен с тем, что никаких причин поведения
человека* кроме Ίестественных}\ которые можно "понять
до конца", не существует, все же не мог расстаться с
некоторыми дорогими для него представлениями —
например, с идеалом личного богатства и независимости.
Лорд-канцлер, бравший взятки с просителей и вымогавший
деньги у своего коронованного покровителя» понимал толк
в таких вещах. Но ведь знание всяческих пружин и
колесиков мирового механизма — универсальная сила, его
можно направить на достижение этих идеалов. Бэкон
пишет: "Кому выпадает счастье опередить других в какомнибудь изобретении или привилегии, может иной раз
нажить несметное богатство. Так что, если человек
окажется подлинно искусным в логике... ему суждены
большие дела". Как Макиавелли апеллирует к честолюбию
политиков, так и Бэкон играет на индивидуалистических
чувствах
соотечественников,
стремясь
уствердить
английский вариант макиавеллизма. Это стремление
является одной из самых характерных черт сочинений
Бэкона, в которых он выступает не просто как
исследователь, а как страстный пропагандист своей
идеологии. Каких только ни приводит он аргументов, каких
ни использует приманок, чтобы заставить читателя бросить
умствования и заняться полезными науками. Казалось бы —
какая ему забота до других, служил бы сам науке и жил себе
спокойно. Но для Бэкона важны, конечно, не научные
результаты, а нечто куда более серьезное: чтобы
восторжествовало его мировоззрение. Поэтому, несмотря на
внешние различия, Бэкон и Макиавелли не только члены
одного духовного братства, но и его апостолы.
Познакомившись
с
наиболее
выдающимся
предшественником Бэкона, взглянем на основного его
последователя. В конце жизни Бэкон много общался с
Гоббсом (1588-1679). Во время совместных прогулок Гоббс
часто записывал мысли Бэкона, который считал, что никто
не делает это лучше. Маркс назвал Гоббса "систематиком
бэконовского материализма". Так что это как раз тот, кто
нам нужен.
Центральное произведение Гоббса — "Левиафан".
Так он назвал образцовое государство, подробно им
описываемое. Важнейшим достоинством этого государства
является его незыблемость — оно может существовать
вечно. Чтобы достичь такого идеала, необходимо основать
государство на строго централизованной сильной власти,
подвергающей все цензуре — даже мнения граждан.
Создание
такого
государства
—
объективная
необходимость, вытекающая из свойств человека; "Пока
люди живут без общей власти, держащей их всех в страхе,
они находятся в состоянии, которое называется войной, и
именно в состоянии войны всех против всех". Если
характеризовать гоббсов-ское представление о человеке
очень кратко, то больше всего хочется сказать, что это —
представление о злом и агрессивном животном; но слово
"злое" в философии Гоббса лишено смысла, поскольку
выражает некоторое моральное осуждение, а мораль, по
Гоббсу, . относительна. "Желания и другие человеческие
страсти сами по себе не являются грехом. Грехом также не
являются действия, проистекающие из этих страстей, до тех
пор, пока люди не знают закона, запрещающего эти
действия". Закон же предписывается Левиафаном.
Гоббс желает утвердить свою точку зрения на
прочных основаниях, поэтому он посвящает много страниц
чему-то вроде современной психологии и психофизики —
выявляет особенности восприятия и мышления. Природа
всех ощущений, считает он, вполне механистична, они
являются как бы сжатием пружины, на которую давит
внешнее тело. Когда, скажем, на глаз попадает свет, он
оказывает давление на сетчатку и производит некоторое ее
напряжение — это и есть зрительное чувство. Что же
касается мышления, то оно есть "остаточное ощущение".
Так весь внутренний мир человека получает простое
объяснение. Отметим следующее: никакого научного
материала, позволяющего возвести подобную теорию, во
времена Гоббса не было, сам он также не производил
никаких экспериментов. Тем не менее, теория излагается с
непререкаемой убежденностью. Быстрые на суждения люди
могли бы поострословить по поводу беспочвенности
объяснений Гоббсом такого сложного феномена, как
психика, но пусть они попридержат свою иронию: вся
современная наука об ощущениях и мышлении является
лишь уточнением концепции Гоббса; она покорно
вписывает те или иные детали в контуры той общей
картины, которую Гоббс набросал вольной, широкой
кистью. Бесчисленные исследования нейрофизиологов,
нейропсихологов и кибернетиков наших дней направлены
только на то, чтобы узнать, какое именно физическое
изменение происходит в сенсорном организме под
действием раздражения — бегут ли в нем электрические
импульсы, изменяется медленный потенциал или же
диффундирует химический агент, а изучение психологии
мышления, как и у Гоббса, опирается на доктрину
сенсуализма и на представление, что работа сознания,
протекающая вне акта восприятия, имеет ту же природу,
что и при восприятии, т.е. что мысль есть "остаточное
ощущение". Еще раз мы начинаем чувствовать подозрение,
что не науки подтвердили возникшую еще до их расцвета
идеологию, а эта идеология предписала наукам развиваться
в таком-то направлении и в границах таких-то концепций.
Гоббс был идеологом, поэтому он не считал нужным
тратить время на такие второстепенные вещи, как
экспериментирование, предоставляя это людям, не
способным к интеллектуальной работе более высокого
ранга. У современного специалиста по нейронам,
владеющего тонкой методикой измерений и умеющего
употреблять в научных статьях заумные термины, нет ни
малейшего основания относиться к Гоббсу свысока. Точно
то же можно сказать и о Бэконе. Историк науки Льоцци
подшучивает над Бэко ном, говоря, что его методом "ни
один физик никогда не воспользовался". Но разве в методе
был пафос идеологии Бэкона? Если бы он мог увидеть, как
развивалось естествознание за протекшие триста лет, он не
только был бы удовлетворен, но испытал бы редко кому
выпадающее чувство великой победы своего дела: ведь
осуществилась "бэконианская революция"! И много ли дела
было ему до того, что самодовольные труженики научного
цеха двадцатого века, ни на волос не отклоняющиеся от
предначертанной для них установки смотреть на человека
как на особо устроенную машину, иногда доставляют себе
невинное удовольствие позлословить на его счет? Ведь в
программу той деятельности, которой занимаются все
члены его духовного братства, как раз и входит
использование людских слабостей вроде ослепляющего
самомнения и склонности к злословию.
Гоббс как член того же братства тоже старался
сыграть на слабых струнках кого надо. Он в своем
сочинении выражал надежду, что его прочтут некоторые
правители и в результате сделаются абсолютными
монархами. Чтобы призыв был более действенным, он
заверял, что книга легко читается и очень интересна.
Нельзя не видеть, что Гоббс идет дальше Бэкона и
приводит все в более стройный вид, уже не оставляя мораль
в ведении религии, а подходя к.ней с позиции, которую,
вопреки действительной последовательности исторических
событий, хочется назвать естественнонаучной. Разобрав
устройство автомата, каковой представляет отдельный
человек, Гоббс приходит к выводу, что такие автоматы не
приспособлены к тому, чтобы самим ужиться друг с другом,
и их необходимо силой сплотить в автомат высшего
порядка — Левиафан. Так круг замкнулся, и Гоббс кончил
тем, с чего начал Макиавелли. Но это было возвращением к
первоначальной идее на высшем уровне. В чем же
заключается здесь повышение уровня — в научной
обоснованности? Мы знаем, что не в этом: все, что вещает
Гоббс по поводу свойств человека, не опирается на какиелибо научные исследования, все это чисто умозрительно.
Шаг вперед по сравнению с Макиавелли состоял в создании
системы — совокупности проникнутых внутренним
единством взглядов и установок — охватывающей мир. Его
и вправду можно считать "систематиком".
Итак, произнесено слово, которому еще не раз
суждено звучать в нашем обсуждении, — система. Конечно,
в гоббсовском эскизе еще много недоработок и недостатков.
Только через полтора столетия Гегель продемонстрирует
восхищенным поклонникам, что такое по-настоящему
основательная система. Но пока и это было достижением.
Что же касается дефектов, то и здесь надо упомянуть
неясность в отношении Бога. Этот вопрос, хотя и
затрагивается Гоббсом, но все как-то не по существу. Он,
например, объясняет языческие культы страхом перед
силами природы, а представление о верховном божестве —
необходимостью мыслить первопричину вещей, и в этих
вещах можно уловить атеистическую линию. Но есть у него
и такие рассуждения, где он, по крайней мере — на словах,
выступает как противник атеизма. В жизни Гоббс имел
много неприятностей из-за того, что его подозревали в
атеизме, поэтому нельзя ожидать особой искренности в
данном вопросе в его книге. Мы можем только
констатировать, что гоббсовский Бог, хотя он лишен
нравственных
аспектов
и
предстает
лишь
в
космологическом плане, несколько портит картину, ибо
если считать, что он выведен за рамки системы, то
нарушается одно из важнейших условий системы —
полнота охвата; если же считать, что он включен в эти
рамки, то возникает неудовлетворенность нераскры-тостью
такого важного момента. Короче говоря, у Гоббса Бог почти
упразднен. Он не рискнул совсем упразднить Бога не только
потому, что боялся за свое благополучие, — это был, в
общем, храбрый рыцарь незримого ордена, — но и потому,
что время еще не приспело. Впереди был еще деизм, лозунг
Вольтера "нужно раздавить гадину", а главное — успехи
естествознания,
которые
предстояло
научиться
растолковывать в желаемом духе, освоив искусство
подчинения своей идеологии ученых и подавления время от
времени вспыхивающих среди них бунтов. Необходимо
было выработать разнообразные приемы маскировки,
научиться лавировать, заманивать, запугивать и обещать,
стать гибкими, найти ровно ту самую степень
расплывчастости формулировок, которая позволяет,
оставаясь в рамках идеологии, заставлять работать на себя
любые факты. И это дает нам ответ на могущий возникнуть
вопрос: почему все-таки Френсис Бэкон стал знаменем
"революции, преобразившей жизнь на значительной части
земного шара", а его более последовательные в своей
идеологии предшественник и преемник остались как бы в
тени? Это случилось потому, что они были слишком
откровенны, поспешно открывали свои карты, выбалтывали
конечную цель и этим отпугивали много людей, которых
нужно было осторожно и постепенно привлекать на свою
сторону. Из столь категоричных зародышей, какими были
ученики Макиавелли и Гоббса, не смогла развиться
жизнеспособная и адаптивная идеология, призванная
завоевать
мир.
Она
повела
свое
начало
от
неспецифического саженца, взлелеянного Бэконом, к
которому оказалось возможным безболезненно привить
росток, содержащийся в философии того, кто неоспоримо
занимает одно из высших мест среди основателей
ествествознания,
—
Рене
Декарта
(1596-1650).
Картезианский метод, как мы уже отмечали, прямо
противоположен методу Бэкона: Декарт невысоко ценит
наблюдение и индукцию и надеется вывести всю истину из
собственного разума, приняв минимальное количество
самоочевидных аксиом ("я мыслю, следовательно, я
существую'*, "если к равным величинам прибавить равные,
то получаемые при этом итоги будут равны между собой'* и
т.д.) и применяя чисто дедуктивный способ рассуждения.
Декарт и Бэкон — две крайности; на деле никто не
пользуется ни первым, ни вторым методом в чистом виде,
беря что-то от обоих.
Однако при всей, казалось бы, полярности этих
методов в них неожиданно открывается и нечто сходное:
претензия на универсальность. Бэкон пишет: "Подобно
тому, как обычная логика, которая распоряжается вещами
посредством силлогизма, относится не только к
естественным, но и ко всем наукам, так и наша логика,
которая движется посредством индукции, охватывает все".
Декарт, считая, что "уж лучше совсем не помышлять об
отыскании каких бы то ни было истин, чем делать это без
всякого метода", подчеркивает полноту и единственность
своего метода. Надо только взять за аксиомы некоторые
фундаментальные истины, непосредственно ясные для
разума, "все жепрочие мы можем познать не иначе, как
путем выведения их". Нетрудно сообразить, к чему должен
привести метод, обладающий всеобщностью: к созданию
замкнутой философии, устраняющей необходимость
задумываться над чем-то принципиальным и оставляющей
возможность разве лишь детализировать основную идею,
оставаясь в ее пределах. Декарт не скрывал этого. В его
"Началах философии" есть параграф, озаглавленный так:
"Нет ни одного явления природы, не вошедшего в то, что
было объяснено в настоящем трактате". Но замкнутую
философию и принято называть "системой". Таким образом,
бэконианский и картезианский методы нацелены на
создание системы. Могут возразить, что это заветная мечта
всякого мыслителя и что даже любой неученый человек
стремится выработать замкнутую совокупность взглядов,
обеспечивающую
ему
душевное
равновесие.
Действительно, такая потребность в каждом из нас имеется,
к ней и апеллировали Бэкон и Декарт. Но в нас заложено и
другое влечение: к мистическому познанию, к тайне, к
приобщению к чему-то, что превосходит наше скромное
разумение и, может быть, полностью откроется нам лишь
после того, как окончится наше бренное существование
здесь на земле, а пока лишь в редкие минуты нашего
озарения или душевного подъема как бы намекает о своем
таинственном присутствии около нас. Отрицать такое
влечение — значит совершенно не знать людей. Эту
сторону интуиции разума всегда учитывало христианское
учение, да и любая другая религиозная космогония и этика,
на ней было построено все "отрицательное богословие".
Отлично знали об этой форме интуиции и авторы
рассматриваемых нами методов, и именно перед ней они
стремились захлопнуть дверь. Но если Бэкон делал это
более или менее явно, то Декарт, похоже, не осо знавал
истинного смысла своей деятельности. В его собственной
картине мира важное место занимает всемогущий и
непознаваемый Бог, и Декарт даже дает развернутое
доказательство его существования. Но свой метод Декарт
как бы специально разработал для тех, кто отважился пойти
дальше и создать идеологию, в которой уже не останется
места Богу, неизбежно приводящему к "открытости". Он
всемерно облегчил работу этим своим преемникам,
выдвинув картину "дуализма" — независимости духовных и
материальных
явлений,
их
параллельности
и
несмешиваемости. Приняв ее, можно было отслоить
материальную компоненту мира от духовной и изучать ее
совершенно самостоятельно — так, как бы ничего кроме
нее не существовало. Декарт не просто начертал программу
такого замкнутого в себе изучения материи, но создал
аппарат, значение которого для реализации такой
программы колоссально. Мы, конечно, имеем в виду
аналитическую
геометрию,
открывшую
дорогу
математизации естествознания. Теперь мы знаем, какую
роль сыграла она в успехах наук о материи; в наше время в
математизации знания даже видят характер-нейшую черту
всей современной цивилизации. Однако математизация
была лишь частью более обширного проекта, отражающего
дух наступающей эпохи: проекта алгоритмизации знания,
выработки таких средств, которые позволяли бы, действуя
по раз навсегда установленным правилам, получить всю
истину о мире. Бэкон претендовал на то, что таким
средством является метод индукции; Декарт.считал, что
роль универсального механизма получения истин успешнее
сыграет дедуктивный метод. Но разработка и того и другого
метода вдохновлялась одним и тем же глубинным
стремлением сделать процесс познания механическим, не
требующим от нашего мышления "таинственных фокусов",
как говорил об этом значительно позже Давид Гильберт.
Имеемся еще один пункт, в котором проявляется
близкое родство между Бэконом и Декартом. Мы помним,
как
Бэкон
противопоставляет
"умозрительные
и
бесполезные вещи" практическому познанию, ведущему к
"могуществу" человека. А вот что пишет Декарт: "Вместо
той умозрительной философии, которую преподают в
школах, можно найти практическую философию, при
помощи которой, зная силу и действие огня, воды, воздуха,
звезд, небес и всех других окружающих нас тел, как мы
знаем различные занятия наших ремесленников, мы могли
бы точно таким же способом использовать их для
всевозможных применений и тем самым сделаться
хозяевами и господами природы". Ясно, что здесь
подразумевается то же, что явно добавлено в поразительно
похожем высказывании Бэкона: только господство над
материей, т.е. внешнее могущество, есть истинное величие
человека, и только оно может принести ему счастье.
Эту сторону дела мы до сих пор не анализировали;
теперь настал ее час. В лице наиболее выдающихся своих
представителей обретающая силу идеология начала
понемногу и как бы ненароком наигрывать мелодию,
которую подхватили потом громогласные трубы и литавры,
которая стала лейтмотивом всего движения —
оглушающим,
парализующим,
заставляющим
капитулировать и затыкать уши. Если тираническое
государство Макиавелли строилось вопреки счастью
граждан, ради некоей мистической цели,, а Левиафан
Гоббса — в силу необходимости, диктуемой звериной
природой человека, то Бэкон и Декарт начинают уже
апеллировать к одному из самых сильных и высоких
человеческих чувств — стремлению заботиться о счастье
ближних. Такого рода апелляции были тем более
действенными, что века христианства закрепили в сознании
европейца идею альтруизма и благородного служения
людям. Но, взяв на вооружение этот прекрасно звучащий
лозунг, "родонача-чальники философии Нового времени"
незаметно подменили его смысл. В этом и состоял
гениальный ход, обеспечивший духовному братству
окончательную и полную победу.
В чем же заключалась эта подмена?
Раньше под счастьем понималась близость к Богу, а
блаженным назывался человек, не заботящийся о
повседневной пище и одежде, душа которого была способна
возвыситься,
воспарить,
проникнуться
экстазом
соприкосновения со Всевышним. Даже в девятнадцатом
веке Достоевский еще понимал эту истинно христианскую
трактовку слова "счастье", говоря, что все отцы-пустынники
и святые мученики были счастливы. Конечно, даже во
времена
наибольшего
подъема
христианского
мироощущения многие люди стремились к богатству,
власти, расширению земельных владений и т.д., но это
делалось вопреки нравственному кодексу и никогда не
одобрялось религией. Она теоретически осуждала всякую
форму корыстолюбия и стяжательства и считала каждого,
кто предавался этим страстям, несчастным, которого
ожидает Божья кара. Теперь же в одежде альтруизма
выступила новая точка зрения, согласно которой нужно
было приветствовать влечение к материальным благам и
внешнему могуществу; счастливым провозглашался не
углубленный в свой внутренний мир аскет, а человек,
твердо стоящий на обеих ногах на этой грешной земле, и
содействовать достижению такого счастья объявлялось
благороднейшим делом. Это означало поворот на сто
восемьдесят градусов в оценке фундаментальных
ценностей. Вместо примата духовности устанавливался
примат материальности.
Не выражая пока своего отношения к этому
повороту, мы лишь констатируем, что он произошел на
рубеже Средних веков и Нового времени и что это имело
важные последствия: стало захлопываться наше внутреннее
окно в непознаваемые тайны бытия, Подобно тому, как Бог
изгонялся из Космоса при помощи тезиса дуализма, он
изгонялся и из человеческого микрокосма при помощи
призыва овладевать материальными стихиями и не думать
ни о чем другом. Всецело направленный на сравнительно
простой и доступный алгоритмическому познанию
материальный мир, человек становился как бы его
негативным изображением, его копией и приобретал ту же
простоту и алгоритмичность. В этом и надо искать разгадку
того поразительного факта, что Декарт считал всех
животных ничего не чувствующими автоматами, а человека
— почти автоматом, жестко запрограммированной
машиной, в которую извне вложена чувствительность, лишь
регистрирующая его работу и не могущая повлиять на
поведение.
Декарт был гениальным математиком, и его заслуги
в развитии этой науки огромны. Однако не меньший вклад
он
внес
в
формирование
идеологии,
которую
закладывали'Макиавелли, Бэкон и Гоббс. Кстати, с
последним Декарт часто общался в парижский период своей
жизни и показывал ему свои философские сочинения ещё*
до их выхода в свет; в свою очередь можно предположить,
что высокая оценка Гоббсом математики (хотя он ее знал
очень плохо)' обязана влиянию Декарта.
Декарт первым сумел расцепить Бога и материю,
расчистив тем самым путь к деизму, а затем к полно му
устранению Бога из мировой картины; провозгласил
поведение живых существ работой автоматов; повторил
призывы Бэкона к отказу от "умозрительных" размышлений
и к овладению материей. Хотя его философский
"рационализм" впоследствии был передан осуждению
последовательными материалистами, его тенденцию к
"рациональному объяснению" всех явлений природы они
восторженно приветствовали. Уже при жизни Декарта и
особенно сразу после его смерти начало во всем своем
блеске расцветать естествознание, т.е. та самая "наука",
которая, по всеобщему убеждению, "доказала, что бога
нет". Мы уже имели материал, заставивший нас высказать
альтернативное предположение, что события в науке с
самого начала развивались под сильным давлением
сформировавшейся атеистической Идеологии, что эта
идеология всячески поощряла развитие в науке
желательных для нее тенденций и постоянно подавляла
другие, нежелательные тенденции, т.е. направляла развитие
науки по нужному пути, используя получаемые на этом
пути результаты для укрепления своего авторитета. И все
же эта гипотеза может выглядеть пока не слишком
убедительной, а особенно необъективным может показаться
утверждение, что над наукой действительно было
совершено насилие, что она не "сама собой'' влилась в русло
новой идеологии. Для подтверждения факта
нам
достаточно рассмотреть судьбу ньютоновского учения о
вселенной.
В зимний день 1642 года, когда жители Англии
поздравляли друг друга с годовщиной рождения Иисуса
Христа, в Вулсторпе родился человек, которому
впоследствии тоже придавали черты мессии, поскольку он
был призван возвестить миру великие истины. Эту оценку
хорошо выражает известный стих:
Был темнотою этот мир окутан. Бог молвил: —
Будет свет! — и нам явился Ньютон.
Как всякий мессия, Ньютон представляет собой
загадку. Огромная ньютоноведческая литература не только
не разрешает ее, но окончательно запутывает. Особенно
беспомощны биографы и историки в уяснении природы
гениальности Ньютона• Та модная сейчас наука, которая
важно называет себя психологией творчества, в этом случае
может лишь развести руками. Все, кто изучал Ньютона,
отмечают, что особенности устройства мира были открыты
ему как бы непосредственно, будто он подглядел план
творения, и это представляется им необъяснимым и
шокирующим. Они с удовольствием нашли бы какоенибудь ''рациональное " объяснение феноменальной
интуиции Ньютона, но такого объяснения нет, а признать
степень этой интуиции не позволяют упрямые факты.
Когда, например, Галилей спросил Ньютона, как тот
пришел к своей теории движения небесных тел, он получил
поразительный ответ: "Я знал это много лет, но, если Вы
дадите мне несколько дней, я найду строгое
доказательство". Очевидно, здесь какая-то фундаментальная
форма знания предшествовала математичесчкому выводу,
который Ньютон должен был еще искать. Не менее
странным выглядит то обстоятельство, что Ньютон упорно
придерживался корпускулярной теории света, хотя
известные в то время факты работали на волновую теорию.
Впрочем, его взгляд на свет был неоднозначным, что
замечено исследователями его работ. Он писал: "Под
лучами света я подразумеваю его мельчайшие частицы, как
в их последовательном чередовании вдоль тех же линий,
так и одновременно существующие по различным линиям".
Эта картина вполне согласуется с нашей фотонной теорией,
объединившей корпускулярную и волновую точки зрения.
Ньютону, кажется, было известно, какую природу имеет
свет, но недостаточный уровень экспериментальной
техники и отсутствие подходящего математического
аппарата не позволили ему растолковать эту истину другим.
Многие улавливают в его анализе прохождения света через
щель попытку выразить существо процессов, описанных
впоследствии квантовой механикой; в его концепции
"эфирных духов" (исключенной из окончательного варианта
"Начал") — зачаток теории гравитонов, а в рассуждении о
химических свойствах тел — прообраз учения об
электронных оболочках. Но даже не идя так далеко, нельзя
не удивиться тому, что целый ряд физических явлений
получил у Ньютона сложное и нелогичное объяснение.
Дело выглядит так, будто для него стройность теории, ее
экономичность и даже максимальное соответствие
известным фактам, вопреки утверждениям позитивистов о
смысле науки, не есть самоцель; будто он зачастую имел
независимую информацию о природе явлений, но не всегда
мог ее эксплицировать в рамках предоставленного ему
языка. Де Морган дал очень точную характеристику гения
Ньютона: "Его догадки были всегда так правильны, будто
бы он знал больше, чем умел доказать". Можно было бы
привести
множество
дополнительных
примеров,
подтверждающих этот дар ясновидения Ньютона, но
особенно хочется сказать об одном из них, который не
пользуется популярностью у комментаторов. В своей
"Оптике" Ньютон писал: "Не там ли чувствилище
животных, где находится чувственная субстанция, к
которой через нервы и мозг подводятся ощутимые образы
предметов так, что они могут быть замечены вследствие
непосредственной близости к этой субстанции? И если эти
вещи правильно устроены, не становится ли ясным из
явлений, что есть бестелесное существо, живое, разумное,
всемогущее, которое в бесконечном пространстве, как бы в
самом чувствилище, видит все вещи". Это таинственное
место обычно рассматривалось как досадный пережиток
средневекового обскурантизма. Но вот миновали два века
безуспешных попыток дать "физическую" теорию
ощущений, и великий физиолог Шеррингтон выдвинул
взгляд,
чрезвычайно
близкий
к
приведенному
высказыванию Ньютона. Как знать, сколько еще
опередившей время мудрости скрыто в работах Ньютона и в
его только недавно
начавшей
публиковаться
корреспонденции.
Перейдем теперь к более простому вопросу — к
объективной оценке вклада Ньютона в развитие науки.
Здесь разногласий не имеется —все признают этот вклад
самым большим за всю историю науки. Это общее мнение
отражено уже в приведенном выше стихотворении. Однако
нам будет полезно в нескольких словах конкретизировать
это обстоятельство.
В математике он сделал столько, что вместе с
Архимедом и Гауссом вошел в "тройку всех времен и
народов". Он поднял математику на новый этап, который
принято называть "математикой перманентных величин", —
заложил фундамент дифференциального и интегрального
исчисления. Этим на столетие определилась ведущая роль
математики в ведущих науках. Но в физике он сделал еще
больше: факти чески, создал физику. Нет нужды объяснять
известное всем и каждому революционное значение
построенной им на аксиоматической основе теоретической
механики. Для нас важно сейчас остановиться на
достижении, которое самим Ньютоном и его ближайшими
последователями считалось самым важным: на теории
всемирного тяготения.
Вся суть в том, что предмет этой теории имеет
особый статус. Сегодня, когда мы не отделяем то, что
происходит в космосе, от земных явлений, это не сразу
понимаешь. Но надо взглянуть на мир глазами человека
семнадцатого века, чтобы оценить всю дерзость
ньютоновской мысли, перебросившей мостик от падающего
яблока к обращающейся вокруг нашей планеты Луне.
"Земные дела" в сознании людей того времени были
отграничены от "небесных дел"; между первыми и вторыми
было принципиальное, глубокое различие. Планеты, кометы
и звезды составляли особое царство, неподвластное
человеческому уму, находящееся под воздействием
непонятных сил. И вот какой-то смертный проник своим
разумом в сокровенную тайну этого царства, разгадал его
законы и, что было не менее удивителььо, показал их
полное совпадение со "здешними" законами..
Господствующее сейчас мнение заключается в том,
что материалистические выводы из теории всемирного
тяготения были однозначными и выбора ни у кого не
оставалось. Согласно этому мнению, небесная механика
окончательно подорвала религиозное мировоззрение и,
развитая в работах Лапласа, привела к утверждению
детерминизма явлений природы, который насквозь
пронизывает сейчас все естествознание. Но для того, кто
хоть малейшее значение придает историческим фактам, это
ходячее представление неприемлемо, ибо оно несовместимо
с двумя моментами: 1. Как
мы
убедились
выше,
детерминизм, т.е.
взгляд на мир как на часовой механизм, получил ши
рокое распространение задолго до Ньютона, как бы
не
нуждаясь в формальных доказательствах.
2.Сам Ньютон оставался до конца своей жизни не
только глубоко верующим человеком, но и принци
пиальным
противником
детерминизма
в
природе.
Если на первый факт до сих пор обращалось мало
внимания, то второй невозможно ёыло не заметить или
обойти молчанием. Его парадоксальность была слишком
вопиющей: создатель математической теории, согласно
которой можно было предвычислить положение небесных
тел с величайшей точностью на сотни лет вперед,
категорически возражал против взгляда на вселенную как
на запрограммированный механизм.
Парадокс получал разные объяснения, но все они
сводились к тому или другому варианту утверждения, что
конкретные достижения в науке — одно, а их философское
истолкование — совершенно другое. Согласно этому,
постепенно распространявшемуся все шире взгляду,
деятельность ученого можно, а иногда и необходимо
отграничить от ее мировоззренческого осмыления. Здесь,
как видно, устанавливается принцип разделения труда. Но
оно эффективно лишь в тех случаях, когда разные части
работы поручаются людям, каждый из которых является
специалистом в своем деле. С ученым все просто —
известно, в чем он специалист. Ну а тот, второй человек,
который призван осознать глубинный смысл научных
открытий, он-то в чем должен быть специалистом?
Не будем пока торопиться с ответом и познакомимся
с двумя редакциями упомянутого утверждения. Самая
мягкая его форма (а потому самая жизнеспособная и
популярная) состоит в приписывании ученому некоторой
чудаковатости. С этой позиции подходит к Ньютону Кейнс:
"Он менее обычен, более экстраординарен, чем
представление о нем, сложившееся в девятнадцатом
веке.
Начиная с восемнадцатого века Ньютона стали
трактовать как первого великого ученого Новой эры,
рационалиста, как того, кто научил нас мыслить
рассудочно. Я не вижу его в таком освещении... Ньютон не
был первым представителем эры разума, он был последним
представителем халдейской магии, последним великим
умом, который видел внешний и внутренний мир теми же
глазами, как и те, кто начал за-кладывать наши
интеллектуальные ценности десять тысяч лет назад".
Далее Кейнс приводит аргументы в защиту своей
точки зрения на Ньютона:
"Почему я называю его магом? Потому что он
смотрел на всю вселенную и "на все, что в ней есть, как на
загадку, как на секрет, который можно разгадать силой ума,
вникая в сущность различных намеков, повсюду
рассеянных Богом, чтобы облегчить членам эзотерического
братства охоту за философскими сокровищами. Он верил,
что эти намеки отчасти содержатся в устройстве
мироздания и в свойствах частиц материи (и это породило
ложное мнение, будто он экспериментатор), а частично в
преданиях, зафиксированных в таинственных текстах,
сохраненных членами этого братства в Древней Вавилонии.
Он смотрел на вселенную как на криптограмму
Всемогущего.
Представление о Ньютоне как о рассеянном
мечтателе, стремившемся к недостижимому, сложилось у
Кейнса в результате изучения его неизданных писем. Читая
эти документы, Кейнс не переставал удивляться
несовместимости
их
содержания
с
обычным
представлением о Ньютоне как об основателе новой науки,
свободной от всяческих суеверий. Кейнс почти дословно
повторяет мысль Де Моргана: "Я думаю, что его
эксперименты были не средствами открытия, а проверкой
того, что он знал заранее". Не пытаясь понять природу этого
странного знания, Кейнс хочет все же дать правдоподобное
и вполне "рациональное" объяснение тому факту, что
насквозь пропитанное религией мышление Ньютона сумело
произвести на свет науку, "упразднившую Бога". И он
рисует трогательный портрет человека, жизнь которого
разбивается на две резко несхожие части. В молодости он
еще принадлежит средневековью с его тягой к
эзотерической мудрости и подобно доктору Фаусту ищет
магический ключ к открытию главной мировой тайны. Хотя
такого ключа нет и быть не может, наивная вера юноши в
его существование порождает замечательный побочный
эффект: величие цели обеспечивает упорство и
целеустремленность.
"Он
был
прекрасным
экспериментатором, — объясняет Кейнс, — но не это
главное в нем. Его специфический дар состоял в
способности фокусировать всю силу своего ума на какой-то
духовной проблеме, пока она не получала решения".
Благодаря этой способности, юноша, как бы сам того не
желая, открывает научные принципы устройства мира.
Созданная молодым ученым теория распространяется по
миру, выходит из-под его контроля и получает то развитие,
какого требует ее внутренняя логика. Сам же ученый за это
время стареет, обретает житейскую мудрость, становится
индифферентным к "смысловым" проблемам и заявляет: "Я
не строю гипотез". Он погружается в молчание и, запирая в
тайной шкатулке старые письма, хоронит таким образом
свою первую половину — пылкого юного "халдейского
мага", искавшего мистическую божественную истину, а
миру являет лишь вторую половину, которая и остается в
веках.
Эта концепция, произведшая в свое время сильное
впечатление, обладает многочисленными достоинствами:
она в меру сентиментальна и в меру психологична;
выглядит достаточно обоснованной материалом и вместе с
тем заставляет задуматься о чем-то иррациональном... Одно
лишь в ней плохо — она неверна. Ложность кейнсовской
концепции видна хотя бы из того, что именно в конце
жизни Ньютон занимался наиболее "мистическим"
предметом своей жизни—толковал пророчества Даниила и
Откровение святого Иоанна, отдавая этому занятию и жар
души, и упорство. Но еще более разительные аргументы
против - Кейнса дает давно опубликованная переписка
Лейбница с Кларком — завзятым ньютонианцем,
профессором богословия, о котором в предисловии к
русскому переводу сказано, что он "не проявляет в
полемике особой самостоятельности и в основном выражает
позицию Ньютона, прибегая в ходе дискуссии даже к
непосредственной консультации последнего". По существу,
мы имеем здесь дискуссию между Лейбницем и Ньютоном,
развернувшуюся в последние месяцы жизни Лейбница и
примерно за десять лет до смерти Ньютона. Ясно, что в этой
полемике Ньютон должен был обнаружить кредо своей
"второй половины". Полемика затрагивает множество
предметов, но в ней четко выделяется главный пункт,
вокруг которого вертится все; пункт, в котором позиции
сторон были диаметрально противоположными и в
отношении которого не было достигнуто никакого
компромисса. Опираясь на разнообразный материал, в том
числе и на результаты Ньютона, ссылаясь на свои известные
сочинения, Лейбниц пытается утвердить доктрину деизма,
смысл которой таков: Бог, разумеется, создал мир, но,
создав его и предписав ему строгие законы движения, Бог
не вмешивается больше в его функционирование. Ньютон
же устами Кларка опровергал это представление.
Спор начался с письма Лейбница, в котором были
следующие слова:
"Г-н Ньютон и его сторонники.,, придерживаются
довольно странного мнения о действии Бога. По их мнению,
Бог от времени до времени должен заводить свои часы —
иначе они перестали бы действовать. У него не было
достаточно предусмотрительности, чтобы придать им
беспрерывное движение. Эта машина Бога, по их мнению,
так несовершенна, что от времени до времени посредством
чрезвычайного вмешательства он должен чистить ее и даже
исправлять, как часовщик свою работу; и он будет тем
более скверным мастером, чем чаще должен будет изменять
и исправлять ее. По моему представлению, постоянно
существует одна и та же сила, энергия, и она переходит
лишь от одной части материи к другой, следуя законам
природы и прекрасному предустановленному порядку'*.
Здесь мы замечаем тот же момент предшествования
идейной установки фактическому материалу, с которым
уже сталкивались раньше. До открытия закона сохранения
энергии оставалось целое столетие, а Лейбниц уже
предугадывает его. Известно, что самой заветной мечтой
Лейбница было создание Универсальной характеристики"
— алгоритма, с помощью которого чисто механическим
путем можно было бы получить всю истину. С каким
восторгом он мечтал об этом! Но при всем его
математическом таланте затея не удалась, и теперь, на
склоне лет, ему захотелось доказать всем, что он» по
крайней мере, стоял на единственно правильном пути, что
предустановленный порядок, в принципе доступный
алгоритм мическому познанию, существует. Но, вероятно,
стоило ему вообразить приятный сердцу расчерченный на
клеточки бездушный мир, как из памяти выплывала
гигантская фигура Ньютона, смотревшего на этот мир с
презрительной усмешкой. Этого нельзя было вытерпеть,
надо было спровоцировать Ньютона, втянуть его в
перебранку, с помощью язвительных фраз заставить
потерять спокойствие и чувство меры и дискредитировать
его авторитетное мнение. Ньютон лично не снизошел до
полемики и поручил ее ведение Кларку. Но, несомненно,
только близкое обшение с этим великим человеком
внушило Кларку достоинство и сдержанность ответа,
"Представление, согласно которому мир является
большой машиной, работающей — как часы без помощи
часовщика — без содействия Бога, есть идея материализма
и фатальности и направлена на то, чтобы под предлогом
сделать из Бога надмироеой разум фактически изгнать из
мира божественное Провидение и руководство. И на том же
самом основании, на котором философ может представить
себе, что все в мире протекает} начиная с самого начала
миросозда-ния, без всякого руководства и участия
Провидения, скептик станет доказывать еще худшее и легко
допустит,
что
вещи
существовали
без
первоначального Творца, руководствуясь только тем, что
подобные резонеры называют всемудрой и вечной
природой". В этом замечательном отрывке нам нужно выделить центральную мысль. Она заключается в разоблачении
сущности деизма, являющегося ничем иным, как шагом к
атеизму. Для Кларка (Ньютона) совершенно ясно, что
перевод Бога на должность одноразового творца есть не
просто понижение, но и подготовка к окончательному
увольнению. Мы сталкиваемся здесь с проницательностью
человека, видевшего во всем не оболочку, а суть. Не
меньшая проницательность проявлена и в предсказании,
каким именно конкретным способом захотят устранить
даже не вмешивающегося в ход мировых часов Бога:
скажут, что материя существовала вечно. Обратим
внимание на то, что эта идея представляется Ньютону
нелепой и ее защитники получают название резонеров, т.е.
людей, говорящих пустые, бессодержательные вещи. И в
самом деле, фраза "так было всегда" побивает все рекорды
нелепости: она означает полный отказ от обсуждения
серьезных
проблем
создания
мира,
яв-ляется
издевательством над понятием объяснения, влечет за собой
ряд столь же бессмысленных уверток от других,
поднимающихся из самых глубин человеческого сознания *
коренных вопросов. Но люди ко всему привыкают и
восемнадцатое-девятнадцатое столетия заставили их
привыкнуть и к "вечности материи", даже несмотря на то,
что одновременно вырабатывали противоречащие этой
доктрине многочисленные эволюционистские теории.
Ложь, много раз громко провозглашенная, становится
правдой. Во время Ньютона еще не прозвучала в полный
голос ложь о вечности материи, но он уже видел, куда все
клонится, и заранее скорбел о том, что человечество
отворачивается от света истины.
Разумеется, письмо Кларка ни на йоту не изменило
позиции Лейбница. Основателю математической логики
совершенно не было дела до того, логичны ли рассуждения
оппонента. Ему была важна не убедительность аргументов,
а их идеологическая окраска. Он продолжал настаивать на
алгоритмичности вселенной :
"Движение небесных тел, а также развитие растений
и животных, за исключением возникновения этих вещей, не
содержат ничего такого, что было бы похоже на чудо...
Процессы в теле человека и каждого живого существа
являются такими же механическими, как и процессы в
часах".
Сейчас,
когда
перед
биологией
начинает
вырисовываться фантастическая сложность живой материи,
когда в клетке обнаруживают все новые и новые аппараты и
структуры непонятного назначения, такие утверждения
Лейбница кажутся непостижимыми. Ну хорошо, о
детерминизме поведения небесных тел он знал, благодаря
Ньютону. Но он ничего не знал об устройстве организмов,
так как же мог он судить об их детерминизме или
индетерминизме? Ведь даже в двадцатом веке никто не
может судить об этом!
Объяснение тут одно. Раз он, ничего не зная,
говорил, да не просто выдвигал гипотезу, а горячился,
выходил из себя, пускал в ход все средства, чтобы подавить
оппонентов, — значит, он хотел детерминизма. Это
желание было выше логики и разума, оно шло изнутри и
означало фатальное стремление к авто-матоподобному миру
Брейгеля. Это был приказ незримого ордена своему адепту.
Наши слова "все средства" отнюдь не являются
преувеличением или метафорой. Вот выдержка из письма
Лейбница: "Во времена Бойля и других выдающихся мужей,
деятельность которых процветала в Англии в начале
правления Карла Второго, никто не отважился бы
предлагать нам такие пустые понятия. Надо надеяться, что
это счастлиэое время вернется при таком добром
правительстве, каким является нынешнее; надо надеяться,
что тогда все умы, отвлекаемые сейчас из-за
неблагоприятных условий, смогут в большей степени
заняться развитием основательных знаний. Главная
тенденция г-на Бойля всегда была направлена на то, чтобы
внушать, что в физике все совершается механическим путем
".
Лейбниц не дожил до ''счастливого времени' *. Оно
пришло в Европу лишь в девятнадцатом веке, когда, как
писал Ганс Дриш, всех, кто не признавал организмы
автоматами, 'тюстигла печальная участь: охотнее всего их
бы запрятали в дома умалишенных, если бы "старческое
слабоумие" не служило для них некоторым извинением".
Еще более счастливое время расцвело в России в период
правления Сталина: теперь за отстаивание живого,
творческого начала в фауне и флоре грозил уже не
сумасшедший дом, а концлагерь. Знал ли Лейбниц, какие
последствия он навлекает на человечество, когда, подобно
Макиавелли и Гоббсу, апеллировал к правительству, чтобы
оно в приказном порядке установило доктрину
механической вселенной? Скорее всего, не знал — он ведь
был лишь слепым орудием идеологии. Но великий Ньютон
знал все и через Кларка высказал это такими словами:
"Если считать, что все движения нашего тела
необходимы и возникают независимо от души из чисто
механических импульсов, то это прежде всего ведет, и я не
вижу никакой возможности избежать этого, к утверждению
необходимости судьбы. Такое воззре ние заставляет считать
людей просто машинами (каковыми Декарт считал
животных) ".
Надо ли приводить еще доказательства того, что
рождественская сказка Кейнса показывает полное
непонимание им личности Ньютона? Углубившись в
изучение многочисленных материалов, Кейнс не заметил
того, что лежит на самой поверхности, — исключительной
целенаправленности жизненного подвига Ньютона — и
приписал ему экстравагантность и раздвоение. Уверять, что
великие открытия Ньютона были артефактом, смысл
которого им не был до конца осознан, — значит быть
слепым, а точнее — ослепленным. Кем же? Какой злой
волшебник лишил Кейнса и других детей девятнадцатого
века зрения?
В России, стране крайностей, все является нам резче,
виднее, отчетливее. Развивая идею об отделении научных
результатов от их истолкования, Ленин заявил, что ученым,
как бы ни были велики их заслуги в конкретных областях
знания, нельзя верить ни в едином слове, когда начинается
обсуждение мировоззренческих аспектов науки. Но если
ученые абсолютно неспособны осмыслить то, что сами
делают, то кому дана эта способность? Ленин разъяснил
это: "Беспартийные люди в философии — такие же тупицы,
как и в политике". Значит, только принадлежность к партии,
к незримому или зримому братству дает свет истины, а
наука играет лишь служебную роль. В России — незрелой и
увлекающейся стране — выбалтывалось то, о чем в Европе
помалкивали, но чем направлялось все ее развитие:
естествознание играло роль служанки идеологии,
провозглашающей мир мертвой машиной. С самого начала
допускались только те направления в естественных науках,
которые помогали укрепить эту идеологию, и безжалостно
подавлялись, вытравлялись и подвергались осмеянию все
те, которые могли бы ее подорвать. И этот открытый нажим
продолжался до тех пор, пока не исчезли среди ученых
независимые и гордые умы, пока из ученых не было
выращено племя добровольных рабов идеологии. Тогда в
хитрой и опытной Европе были отменены крайние меры
принуждения, и ученым разрешили даже иногда упоминать
Бога. Такая контролируемая отдушина для считающих себя
вполне свободными рабов закабаляет их еще надежнее. На
примере Кейнса мы можем хорошо увидеть, как
атрофировалась самостоятельность мысли ученых за три
столетия невольничества. Разрабатывая версию, будто
Ньютон, хотя и не осознал этого до конца, служил
возведению на трон Новой Науки, Кейнс лишь повторяет на
свой лад мотив, пропетый еще Вольтером, который,
вернувшись из Англии, писал о Ньютоне:
"Ему особенно повезло, не только в том, что он
родился в стране свободы, но и в век, когда в Мире не
осталось места наглости схоластицизма. На пьеде-
ы
стал был воздвигнут Разум, и он стал не Врагом, а
Учителем человека".
В действительности же в то время вое более
откровенной
становилась
наглость
идеологов
бездуховности. Они вербовались и из околонаучных
писателей, и из крупных ученых, но их отличительной
чертой была именно наглость, упомянутая в цитированном
отрывке далеко не случайно, — давно известно, что
противнику надо приписывать свои недостатки. Выступали
на сцену будущие хозяева мира, и мир должен был
съежиться перед ними. Русская пословица гласит: "Бог
шельму метит". Случайно ли все эти люди были шельмами
— интриган Макиавелли, взяточник Бэкон, стяжатель
Вольтер, нахлебник Гоббс? Может быть, такие люди и были
нужны? Будь они не такими зубастыми, крикливыми,
самовлюбленными и хвастливы ми, разве могли бы они
сделать то, что выпало на их долю; оседлать молодую и
необъезженную науку и надеть на нее прочную узду? Что,
кроме наглости, позволило Вольтеру, ничего не
смыслившему ни в математике, ни в физике, "истолковать
для своег» народа учение Ньютона"? Удивительно ли, что
после того, как поработали такие "толкователи", вся•
сущность ньютонианства была фальсифицирована?
А сущность была вот в чем: Ньютон осуществил
великий прорыв мысли, позволивший людям уже гораздо
меньшего масштаба создать естествознание. Но для
прорыва необходим сверхчеловеческий, божественный ум,
руководствующийся не формальным выводом, а озарением.
Ньютон и обладал таким умом — на то указывают все
известные нам факты. Подобно Христу, он мог бы сказать:
"ничего не вьщумьшаю для вас, описываю лишь то, что
вижу у Отца моего". Он не пользовался ни методом Бэкона,
ни методом Декарта; он вообще не мог бы, наверное,
сказать чего-либо о своем методе — он просто
"фокусировал на проблеме всю силу своего ума" до тех пор,
пока внутреннему взору не открывалось решение. Но
насколько глубже проникала его мысль в суть вещей, чем
этому может научить какая-либо систематизированная
инструкция!
Почти за два столетия до Ньютона возникло
заметное увеличение интереса к материи, ко всему
вещному, телесному, плотскому. Начиналось историческое движение, призванное стать ведущей силой в
Европе на ближайшие несколько столетий. Мало-помалу
оформилась и идеологическая основа этого движения,
сводящаяся к трем главным пунктам:
1.Мир — огромная детерминированная машина.
2.Главной задачей познания является открытие
законов,
управляющих
движением
этой
машины.
3.Конечной целью исторического процесса явля
ется покорение природы разгадавшим ее законы че
ловеком .
Мировоззренческим
фоном,
обеспечивающим
соответствующее
поведение
людей
и
нужное
умонастроение, должна была стать замкнутая философская
система, в которой можно было бы крутиться вечно, имея
иллюзию поступательного движения, но на самом деле не
выходя за рамки царства вещей. Для этого стали
захлопываться все окна, через которые могла бы
просвечивать непостижимость и бесконечная мудрость
Бытия. Но для выполнения второго пункта, т.е. для
познания материи, недостаточно было наличия идеологии,
нужен был пророк, который возвестил бы о ее свойствах.
Таким необходимым новой идеологии пророком и
был Ньютон. Но пророку не может открыться только то, что
у него берут: в своем таинственном озарении он всегда
видит намного больше. Ньютону не было дела до
требований идеологии, он поведал о том, что увидел, и все
это было истиной, хотя и не всегда ясно выраженной. Но из
его великих откровений людей заинтересовала малая, и
даже не главная, часть. Истолкователи и популяризаторы,
вьющиеся вокруг Ньютона, как бабочки вокруг лампы,
остались глухи к самым замечательным из его свидетельств,
относящимся к фундаментальным проблемам миро здания
— к проблемам, без понимания которых нет никакой
надежды приобрести что-нибудь большее, чем технология.
Недоуменно подымая брови, прошли они мимо его
указаний на то, что феномен ощущения связан с неким
раздроблением единого мирового сен-сориума на
множество отдельных частей, каждая из которых
становится
ядром
определенного
индивидуального
восприятия, — указаний, которые могли бы сделаться базой
стройной теории психики, если бы то-лько научные
исследования действительно могли развиваться свободно,
как об этом везде трубят. Эти указания Ньютона не
понадобились ученым, потому что за них уже было решено,
чем они будут заниматься: автоматической вселенной. И
вот, вместо развития гениальных намеков Ньютона на
глубинную природу сознания, психоаналитики начинают
развивать теорию детерминированной полезными и
сложившимися в процессе эволюции инстинктами психики,
а кибернетики тщатся построить теорию искусственного
интеллекта", чтобы понять по аналогии работу
"естественного интеллекта", являющегося таким же
алгоритмическим устройством. Никто не заинтересовался и
другой глубочайшей мыслью Ньютона, ведущей к
преодолению нелепой ситуации с 'вечностью материи". Как
бы предугадывая возражение Милля против концепции
создания мира Богом, заключающееся в том, что, приняв
эту гипотезу, мы будто бы придем к не менее трудному
вопросу "Кто создал Бога?", Ньютон разъясняет; "Не Бог
существует в пространстве и времени, а своим
существованием он сам производит пространство и время".
Это сразу лишает возражение Милля всякой силы, ибо
выводит проблему в такую плоскость, где понятие
предшествования, а следовательно — и создания, не имеет
смысла. Но хотя разработка этой ньютоновской идеи могла
бы дать давным-давно как раз то, к чему только в последние
годы подходит теоретическая астрофизика, стоящая перед
фактом, что вселенная появилась 10-15 миллиардов лет
назад, а не "существовала вечно", тут пришлось бы
обратиться к запрещенному понятию, открыть окно,
выводящее из замкнутого лабиринта, а этого делать не
дозволено. И ученые, искренне считающие себя самыми
свободомыслящими людьми, воплощением непредвзятости,
продолжали послушно ползать в отведенном в их
распоряжение лабиринте. Они были готовы пойти на любые
ухищрения — например, вводить логарифмическую шкалу
времени, чтобы вселенная, имея фактически конечный
возраст, стала как бы вечной, — лишь бы не выйти из
своего замкнутого мирка на открытый простор. Дальше мы
увидим, что даже те из них, кто в силу внутренних
требований науки вынуждены были выйти из этого мирка,
не хотят сознаться, что это случилось. Устами Нильса Бора
естествоиспытатели провозгласили, что теории, чтобы быть
верными, должны быть сумасшедшими; они гордо заявили,
будто отбросили все запреты, накладываемые на мышление,
что их простое и естественное предположение — что
вселенная не есть заводной автомат, что она представляет
собой открытую часть Сущего, что материальный мир есть
лишь один из слоев Бытия, взаимодействующий с другими
слоями, — эта тривиальная гипотеза заставляет их в испуге
остановиться. Почему же? Понятно почему: здесь вступает
в действие запрет более серьезный, чем те, какие
устанавливают логика с математикой. Все свою жизнь
Ньютон твердо и последовательно стоял на той точке
зрения, что вселенная не есть механизм, что материя
постоянно испытывает воздействие других слоев Бытия. Он
даже
набросал
контуры
грандиозной
концепции,
обещающей увязать воедино мемеханизм этого воздействия
на материю с феноменом ощущения, возникающего у
людей и животных. Уже то, что в русле этой концепции две
величайших неразрешенных проблемы современной науки
— конечность вселенной в пространстве и времени и
сущность сознания — сливаются в одну проблему, должно
было бы вызвать громадный интерес ко всем
высказываниям Ньютона по этому поводу. Но современный
ученый только пожимает плечами и охотно подписывается
под словами Леона Розенфельда: 'Такая смесь рационализма
и теологии для нас трудно постижима".
Есть и другое неоценимое свидетельство Ньютона:
его утверждение об открытости Бытия, о непостижимой
мудрости мироустройства. Оно выражено в притче о
мальчике, играющем на берегу Океана Истины.
Стереотипное мышление может трактовать ее как
проявление скромности Ньютона, на самом же деле
скромность тут не при чем. Ньютон просто видел
расстилающийся перед ним океан непознанного и описал
то, что предстало его взору. А вот Лейбниц был убежден,
что вот-вот найдет универсальный ключик ко всем истинам,
т.е. собирался вычерпать океан ложкой. И естествознание
пошло не за своим основателем Ньютоном, а за Лейбницем.
Конечно, Ньютон знал лишь малую часть истины.
То, что он увидел в своем пророческом озарении вполне
ясно, он ясно и сформулировал; на то, что открыло ему
лишь свои очертания, он только намекнул. Остальное же,
увиденное им просто как существующее, он назвал
Океаном. И величайшим стремлением всей его жизни (а не
первой лишь половины ее) было дальнейшее познание тайн
Океана. Поэтому он и вчитывался в писания Даниила и
Иоанна — членов того же "эзотерического братства", к
которому принадлежал и сам и которое призвано сохранять
в ве ках и тысячелетиях сокровенные истины Бытия. И если
бы современный ученый правильно осознал смысл этой
деятельности Ньютона, он бы взял с него пример и стал бы
делать то же самое: пытался бы расшифровать пророческие
откровения, рассеянные в текстах Ньютона, как Ньютон
пытался расшифровать откровения, рассеянные в текстах
более ранних пророков. Но ведь для этого пришлось бы
выйти из лабиринта, а это невозможно! И современный
ученый, приверженец логики и фактов, вопреки логике и
вопреки фактам готов повторить то, что сказал о Ньютоне
Е.Т.Белл:
"Он посвятил серьезные усилия, чтобы доказать
наличие смысла в пророчествах Даниила и в поэзии
Апокалипсиса... В его время теология была еще царицей
наук; и она часто управляла своими подданными с
помощью палки".
Действительно, Ньютон занялся герменевтикой не
склоне лет, когда он был уже всемирно знаменитым
человеком, членом парламента, гордостью Англии, живой
реликвией. Как может Белл уверять нас, будто занятия,
которым посвящал старик Ньютон свой досуг, были
результатом давления на него официальной теологии? Кто
мог с помощью "палки" заставить его ночами сидеть над
Апокалипсисом? Далее: любой, кто имеет хоть отдаленное
представление об Англии того периода (а историк науки
Белл не может не иметь его), прекрасно знает, что в этой
"стране свободы", как назвал ее Вольтер, царил не культ
схоластической теологии, а культ прикладных наук, часто
перехлестывающий даже через край, как это видно из
приведенного выше письма Лейбница о благословенных
временах Карла Второго. Не спутал ли уважаемый историк
начало восемнадцатого века с тринадцатым столетием?
Древние греки завещали нам прекрасный метод
выяснения истины — приведение к абсурду. Руковод:
ствуясь общепринятым взглядом на соотношение науки и
религии, Белл пришел к явному абсурду. Что же это
доказывает? Может быть то, что общепринятый взгляд
ложен? Не теология палкой управляла естествознанием —
этого в принципе не могло быть, ибо во времена господства
теологии не существовало естествознания, — а овладевшая
миром идеология бездуховности с помощью палки и
хитрости стала направлять развитие возникшего в
семнадцатом веке естествознания. Судьба ньютоновского
научного наследия ярко подтверждает это. Прорыв,
осуществленный могучей мыслью Ньютона, открывал пути
в разные стороны. Естествознание было принуждено
воспользоваться лишь одним из них, причем далеко не
самым интересным.
Ему предстояло на целых три столетия погрузиться
в лабиринт, поверить, что лабиринтом исчерпывается все
сущее, и подробно исследовать все его закоулки, в каждом
из которых громоздились друг на друге бесчисленные
автоматы и механизмы. И когда все люки захлопнулись,
Кто-то сказал: только непереносимая тоска по живому
сможет снять это заклятие!
СОЗРЕВШИЕ ПЛОДЫ
Человек бывает любознательным в начале и в конце
жизни. Ребенком он досаждает всем своими "почему?", а в
старости коллекционирует газетные вырезки и смотрит по
телевидению выступления политических комментаторов.
Малыш больше всего любит гулять не с родителями, а с
дедом: они оба одинаково радуются и удивляются яркой
бабочке и крупному муравью. Зрелый же муж, вечно
спешащий и озабоченный, не замечает ни насекомых, ни
цветов, ни даже звездного неба. Он может сказать о себе
словами Данте:
Земную жизнь пройдя до половины, Я очутился в
сумрачном лесу, Оставив правый путь во тьме долины...
Зрелый возраст идеологии бездуховности пришелся
на
девятнадцатый
век.
И
какой
же
выдался
самовлюбленный, глухой ко всему живому и крикливый
век!
Давно замечено: тот, кто,начинает высмеивать
религиозные верования и гордиться своей непредвзятостью, становится поразительно легковерным и
быстро подпадает под влияние первого же шарлатана,
изрекающего свои сентенции с достаточным апломбом.
Девятнадцатый век подтвердил это правило — он был
фантастически легковерным и радостно капитулировал
перед всякой самоуверенностью. Этот век открывается
Наполеоном — человеком, неспособным рассчитать свои
действия на три хода вперед; затеявшим столь нелепые и
самоубийственные предприятия, как египетский поход,
испанская война и русская кампания; чьи дневники, письма
и мемуары с очевидностью показывают наивность и
несбыточность его планов; но зато обладавшим
феноменальной самоуверенностью, против которой у эпохи
не было противоядия. Полководец, трижды бросавший
армию на произвол судьбы и спасавшийся тайным
бегством, был провозглашен героем; а когда он на острове
св. Елены стал писать, что европейское человечество
недооценило глубины его замыслов и по собственной
глупости не дало себя осчастливить, это прочитывалось с
полной серьезностью и даже с чувством смутной вины.
Историки неоднократно пытались доискаться, в чем
состояла
"роковая
ошибка"
Наполеона,
тот
непростительный промах, который перечеркнул все его
великие деяния. Указывалось на такие вещи, как казнь
герцога Энгиенского, женитьба при живой супруге на
австрийской принцессе, излишняя доверчивость по
отношению к Талейрану... Но главный его просчет состоял
скорее в том, что выбрал он неудачное поле деятельности
— политику. Если с помощью непробиваемого самомнения
можно было заставить Европу восхищаться собою, то
заставить ее жить по своим предначертаниям было труднее,
ибо жизнь народа движима не одним чувством преклонения
перед вождями, а и многими другими весьма сложными и
не до конца известными самому народу пружинами. С
такими качествами, которыми обладал Наполеон, гораздо
проще было прославиться какой-нибудь научной теорией,
то есть вынудить людей думать по-своему. Надо отдать
должное его интуиции: он понял это, хотя и слишком
поздно. После Ватерлоо он поделился с Монжем своим
намерением отойти от политики и стать великим ученым.
Заточение помешало ему осуществить свою последнюю
мечту, но дело не очень пострадало от этого: весь
девятнадцатый век прошел под знаком наполеонов от
науки,
добившихся
более
прочной
славы,
чем
военачальники и президенты. Эти люди прекрасно поняли,
что теперь, когда твердые представления о миропорядке и
цели человеческого существования, складывавшиеся
тысячелетиями в рамках религиозного мышления, рухнули,
открываются беспредельные возможности для успеха
любых спекулятивных построений, лишь бы они
удовлетворяли трем требованиям: не допускали ни тени
сомнения в своей истинности, охватывали все явления
природы и обходились только "реальными" понятиями.
Вакуум нужно было заполнять. Чем в большей мере
отвечала теория перечисленным требованиям, тем выше
были ее шансы занять место изгнанной богословской
мудрости и стать знаменем победившего движения.
Гегелевская система блестяще отвечала первым двум
условиям, но в ней были недостатки с точки зрения
третьего. Зато обнародованная несколько позже (1858)
дарвинская теория естественного отбора оказалась со всех
точек зрения идеальной, и поэтому ее автор стал одним из
самых знаменитых людей прошедших двух веков.
Небывалый успех дарвиновского учения имел и еще
одну — может быть, саму важную — причину. Несмотря на
то, что идеология бездуховности твердо взяла в свои руки
власть над умами, в те времена было еще много людей
"отсталых", не до конца расставшихся с религиозной верой.
Слушая уверения в том, что Бога просто не может
существовать в мире, представляющем собой огромный
автомат, действующий с полной необходимостью, они
покачивали головами и повторяли одну и ту же фразу: "Такто оно так, но все же в живой природе само собою все так
разумно устроиться не могло". Одного психологического
давления на таких сомневающихся людей или применения к
ним мер, рекомендованных Лейбницем королеве Анне,
было недостаточно, нужно было использовать и метод
убеждения, оправды-вать щедро розданные в свое время
авансы, выполнять обещания вот-вот объяснить все явления
природы чисто материалистическим способом, без
апелляции к каким-либо сверхъестественным понятиям. И в
первую очередь, конечно, нужно было расплатиться по
векселю того же Лейбница, который заявил, что "развитие
растений и животных... не содержит ничего такого, что
похоже на чудо".
Почему именно этот пункт имеет ключевое,
решающее значение? Во-первых, потому, что в живой
природе мы видим поразительную гармонию и
согласованность: цветы имеют приспособления для того,
чтобы пчеле было удобно сидеть; крот, живущий под
землей, лишен глаз и т.д. Это наводит на мысль о
Всемудром.Создателе, который все заранее продумал и
рассчитал. Во-вторых, наблюдая за целесообразными
поступками животных, мы, по аналогии со своими
подобными действиями, которые, как мы знаем,
сопровождаются ощущениями, заключаем о наличии
ощущений у животных. Отсюда следует, что феномен
сознания в той или иной форме широко распространен в
природе, а это плохо совмещается с концепцией
"автоматической вселенной". Правда, Декарт, чтобы
избежать этого противоречия, объявил животных
нечувствительными механизмами, но это было уж слишком
абсурдным — кто из людей, имевшихкогда-либо собаку или
кошку, сможет поверить такой глупости! Итак, две задачи
стояли перед теми из идеологов Нового времени, которые
занимались борьбой с пережитками Средних веков:
объяснить целесообразность организмов и их эффективное
строение, а также природу сознания, используя в
объяснениях только "реальные" понятия. Необходимость
решения первой задачи и породила неизбежным образом
дарвиновскую теорию. Два-три десятилетия она "висела в
воздухе", назревала одновременно в разных местах, и
наконец явился человек, который воплотил все намеки и
недосказанности своих предшественников в цельном
учении, расставив точки над «Ы. Ликованию членов
братства бездуховности не было предела — огромный
камень свалился с их плеч. То, что к решению проблемы
сознания по-прежнему не было и подступа, почти перестало
их смущать: теперь открывалась возможность уверять всех
сомневающихся, что коль с одной проблемой покончено, то
недолго остается ждать и "закрытия" второй. Уже по этой
причине дарвинизм заслуживает серьезного анализа: надо
выяснить, действительно ли первая проблема была им
решена. Но есть и другая
причина. История дарвинизма: его триумфальное,
хотя и ознаменованное скандалами, появление; уверенное и
безмятежное царствование в молодой период; постепенное
перерождение в результате накопления неприятного
фактического материала; окончательное крушение иллюзий
и переход от наступательной позиции к чисто
оборонительной в период дряхлости — все это чрезвычайно
поучительно. Дарвинистская эпопея, под знаком которой
прошла жизнь нескольких поколений ученых, впервые
может стать объектом
ретроспективного огляда и беспристрастного
осмысления. Людям, жившим семьдесят или даже тридцать
лет назад, не дано было объективно проанализировать
дарвинизм как культурное явление. Биологи в своем
большинстве старались демонстративно показать свое
полное согласие с господствующим учением, и их
служебное рвение исключало трезвую оценку. Те же
немногие из биологов, которые имели смелость хотя бы
самим себе признаться в сомнениях, как правило, не
решались выступить с этими сомнениями открыто, а те, кто
решался, .становились объектами самых разнообразных
форм нажима и преследования, что тоже не могло привести
к достижению ими объективности. Что же касается не
биологов, то они получали информацию о дарвинизме из
рук опытных популяризаторов, умеющих представить дело
так, как этого требует "установка", и их "здравое
разумение" просто не могло себя проявить. Если, как мы
твердо теперь знаем, даже в сфере политики общественное
мнение "делается" профессионалами, то что же говорить о
науке с ее труднодоступным языком, гипнотически
действующим на неспециалистов.
Но сейчас многое изменилось. Дарвиновское учение,
которое для наших дедов и отцов представало в
ослепляющем ореоле величия или в отблесках адского
пламени и, заслоняя собой горизонт, казалось грандиозным
порождением мысли, открывающим новую эру культуры,
теперь- видится. довольно заурядным эпизодом в истории
естествознания,
интеллектуальным
событием
куда
меньшего масштаба, чем, например, почти забытый ныне
средневековый спор об универсалиях. Но именно в
заурядности,
в
типичности
заключена
для
нас
привлекательность дарвинизма как объекта анализа. На
примере этого учения мы очень хорошо увидим, какие
специфические средства пускались в ход в период
кульминации идеологии бездуховности для поддержания
мнения, будто "наука доказала, что бога нет".
Если говорить кратко, эти средства сводятся к
использованию уважения к наукам "ньютоновского цикла",
т.е. к точному естествознанию, чтобы распространять
сходные по структуре и стилю теории, которые, однако,
направлены не на установление истины, а на укрепление
господствующей идеологии. Успех такой стратегии
мимикрии облегчало то, что истинные науки, т.е.
математика, физика, химия и эмпирические отделы других
дисциплин, были еще столь скромны по своим результатам,
что не могли сами высказать чего-то по поводу столь
сложных явлений, как жизнь и сознание, и вакуум
заполнялся тем, кто оказывался не слишком щепетильным в
доказательствах. Настоящая наука, не будучи в состоянии
четко высказаться по этим проблемам, к сожалению, не
только хранила молчание, но и позволяла ссылаться на себя
царствующим
псевдонаукам,
расточавшим
ей
комплименты. Эту уступку силе, впрочем, вполне можно
простить точному естествознанию, ибо, развиваясь своим
собственным путем, оно, как мы увидим, пришло затем к
выводам, резко противоположным тем, которые были бы
желательны для владычествующей идеологии, и тем самым
реабилитировало свою пассивность в философских
вопросах.
В девятнадцатом и двадцатом столетиях возникло
такое множество имитирующих науку построений, что этот
период смело можно назвать эпохой псевдонауки. Но
первый прецедент относится все же к восемнадцатому веку,
когда Лаплас подарил ценный аргумент атеистическому
мировоззрению,
будто
бы
доказав
научно
детерминистичность всех явлений природы (хотя он ничего
не знал о микроструктуре материи и поэтому не мог
вложить никакого реального содержания в свою фразу о
"легчайших атомах", движение которых якобы управляется
неизменными законами).
Надо еще раз отметить, что непременной чертой
псевдонаучных
теорий
была
их
претензия
на
универсальность, т.е. их желание стать замкнутыми,
объясняющими весь мир. Это само по себе является верным
признаком ложности. Все теории такого сорта были, по
существу, системами. Эти научные по виду, но
мировоззренческие по содержанию построения не всегда
принимались
одинаково
умеренными
адептами
бездуховности и ее отчаянными крайними клевретами:
например, марксизм был одобрен только вторыми, а
фрейдизм — только первыми (вторые после нескольких лет
восторга начали осознавать, что фрейдизм несовместим с
марксизмом и сохранили более нужную им систему,
расставшись с другой; правда сейчас в результате
некоторой "конвергенции", они становятся все более
терпимыми к фрейдовским иде т.д. Ни одна атеистическая
псевдонаучная концепция (не считая тех, из-за которых
начиналась драка внутри самого Братства Атеистов, как это
случилось с марксизмом) в Европе восемнадцатогодвадцатого веков не находилась в равноправном положении
с противоположным мнением, ни разу она не подверглась
объективному спокойному обсуждению (хотя могла
создаваться видимость такого обсуждения), где все
аргументы взвешивались бы на весах логики и
обоснованности фактами. Каждая из них встречалась таким
оглушительным криком радости, что у всякого, кто и мог
бы высказать серьезную критику в ее адрес, пропадала
всякая охота это делать. Напротив, если кто-то из ученых
примыкал к концепции, начинал ее пропагандировать и
популяризировать, он быстро становился знаменитым,
получал кафедру, получал возможность ям). Но дарвинизм
угодил всем, что подчеркивает его служение коренным
аспектам идеологии бездуховности, ее центральному
требованию: изгнать Бога из мировой картины.
Конечно, псевдонаучные системы имели успех
только в силу достигшего кульминации в прошлом
столетии
легковерия.
Но
этому
успеху
сильно
содействовали также различные приемы обработки
общественного
мнения:
создание
атмосферы
благожелательности по отношению к системе, ее
рекламирование через массовые средства печати и научнопопулярные издания, включение ее основ в школьные
программы (как это было с дарвинизмом вскоре после его
появления), превращение этой системы в модную точку
зрения, как бы подчеркивающую интеллигентность и
прогрессивность всякого, кто ее придерживается, а также
создание атмосферы нетерпимости по отношению к
альтернативной концепции, высмеива-, ние, поругание и
поношение несогласных и публиковаться и т.д. Такие
соблазны сгубили не одного специалиста в естествознании,
в том числе и действительно талантливых ученых: испытав
однажды легкий способ выдвижения в науке, они не-могли
уже вернуться на Трудный и тернистый путь бескорыстного
поиска истины, который один может привести к
настоящему величию ума.
Дарвинизм так ловко замаскирован под научную
теорию, что для выяснения его действительной сущности
нам понадобится логический анализ, основанный на
совершенно беспристрастном подходе к предмету. Чтобы
достичь истины, необходимо прежде всего очистить свое
сознание от внушенных предубеждений. Мы так привыкли
ко мнению, будто Дарвин — великий натуралист и его
учение явилось важной вехой в развитии биологии, что нам
трудно вместить любое другое представление о нем. Даже
те, кто считает дарвинизм безнадежно устаревшим, а все
попытки
модернизировать
его
—
тормозом,
препятствующим движению вперед современной биологии,
не отваживаются идти в своем отрицательном отношении к
нему так далеко, чтобы назвать его псевдотеорией. Они
признают, что у Дарвина были недоработки, что он склонен
был делать слишком поспешные выводы из доступного ему
материала, но остаются в убеждении, что для своего
времени дарвинизм был большим научным достижением.
Снова, как и при анализе Ренессанса, нам придется
снять переворачивающие мир вверх дном очки, которые так
давно надеты нам на глаза, что мы перестали их замечать.
Когда мы снимем их и увидим, что небо простирается над
головой, а земная твердь — под ногами, где и положено ей
быть, чтобы можно было уверенно стоять на ней, нас
покинет чувство головокружения и сомнений, возникающее
при всяком чтении книг об эволюции животного и
растительного царств. Ведь и в тех случаях, когда авторы
этих книг спорят с Дарвиным или ссорятся между собой,
все это остается спором людей, видящих мир одинаково
перевернутым, но не согласных друг с другом в деталях.
Первый факт, уяснение которого приблизит нас к истине,
заключается в том, что с самого начала дарвинизм был
ориентирован на идеологический, а не на научный
результат. Дело обстояло не таким образом, что Дарвин,
наблюдая явления живой природы, при-шел к идее
естественного отбора как к единственно научному их
объяснению, а таким, что он исходил из задачи объяснить
существующую картину живого мира, не прибегая к
понятиям, которые могли бы" вызвать мысли о Создателе,
Высшем Разуме и т.д., го есть объяснить, каким образом
имеющееся
многообразие
поражающих
своей
приспособленностью
и
совершенством
организмов
возникло из самых примитивных форм "само собой". В
середине
девятнадцатого
века,
когда
идеология
бездуховности достигла апогея могущества, а слово "наука"
прочно стало пониматься как "рассуждение, не
пользующееся никакими понятиями, связанными с Богом",
такая предзаданная установка не воспринималась как нечто
необъективное, поэтому Дарвин и не пытался скрыть ее. Он
писал: "Боже избави меня от ламарковских бессмыслиц
вроде склонности к прогрессу". Из этих слов ясно, что
приступая к работе, он заранее более всего опасался, как бы
ему в голову не просочилась непрошенная мысль о какойлибо внутренней направленности хода эволюции. Но что,
вообще говоря, может натолкнуть исследователя на ту или
другую мысль? Очевидно, факты, логика, стремление
объяснить наблюдаемые явление, уложить их в русло
единой и стройной концепции. Выходит, Дарвин с самого
нача ла отказывался от всякой теории, как бы хорошо она ни
соответствовала фактам, если только она допускала наличие
в природе целесообразности, содержала хотя бы робкое
предположение о том, что тенденция к прогрессу может
быть заложена в живой материи как ее имманентное
свойство. Это означает, что Дарвин исходил из
идеологической установки, которую никакой материал не
должен был поколебать. Он приступил вовсе не к
написанию научного труда, а к значительно более важному
и почетному делу: к созданию манифеста по вопросам
живой природы, к разработке подробной инструкции, как
нужно отвечать на самый неприятный для атеиста вопрос:
"Если Бога нет, то кто же создал все живое?" — "Никто, —
нужно было отвечать, согласно этой инструкции, —оно
само создалось",
Все разобранные в "Происхождении видов"
примеры, все блестящие в литературном отношении
рассуждения этой книги были направлены на одну цель:
сделать такой ответ убедительным. Еще с большей
откровенностью демонстрируют (уже в течение ста лет)
примат идеологии над научностью последователи Дарвина.
Приведем только один пример. В рецензии на
антидарвиновскую книгу Л.С.Берга "Номогенез" П.В.
Серебровский писал: "В высшей степени правилен подход к
делу гениального Дарвина — искать пути эволюции всюду,
где можно, боясь одного —забрести в виталистический
вертеп". Ученик повторил зарок учителя, но сформулировал
его резче и понятнее.
Успех книги Дарвина превзошел все ожидания
автора. Она была продана в один день. Гул восторга
распространялся по Европе, как круги на воде от упавшей
глыбы, и скоро Дарвин стал самым популярным человеком
своего времени. Нам сейчас даже трудно осознать, как
грандиозна была его слава. О нем говорили всюду, на него
ссылались в самых различных статьях и даже в
художественных произведениях. Но ведь среди миллионов
людей, зачитывавшихся "Происхождением видов", были
лишь несколько десятков специалистов, способных с
полным зна-нием дела оценить научные достоинства или
недостатки этого труда. Значит, его пафос был отнюдь не в
научном аспекте. Дарвинизм был встречен громким
ликованием и для него сразу же был воздвигнут пьедестал,
недосягаемый для критики, потому, что он угодил
важнейшим требованиям и запросам идеологии и дал ей
козырную карту, которой так не хватало. Кроме идеи "само
собой", он авторитетом науки освящал идею "войны всех
против всех", выдвинутую одним из ее пророков —
Гоббсом. Нельзя было не оценить мастерство человека,
одним ходом достигшего сразу
двух целей. Энгельс писал: "Дарвин, которого я как
раз теперь читаю, превосходен. Телеология в одном из
своих аспектов не была еще разрушена, а теперь это
сделано". А вот слова Гельмгольца: "Дарвинова теория
заключает существенно новую творческую идею. Она
показывает, что целесообразность в строении организма
могла возникнуть без вмешательства разума, в силу самого
действия одних естественных законов". Возникшее как
реакция на ламаркизм, учение Дарвина решительно и
последовательно отрекалось от малейших уступок идее
предначертанности развития организмов. Наивный Ламарк,
старавшийся понять истинную природу эволюции, был
низвергнут человеком, прекрасно понимавшим, что от него
требуется не какая-то "беспартийная истина", а оружие для
борьбы с Богом. Талантливый англичанин, по поводу
которого Карлейль сказал: "Я знал три поколения Дарвинов,
и все были атеистами", оказал огромную услугу своему
Братству. И оно оценило Дарвина, сразу же взяв его под
свою опеку и защиту. Пусть-ка кто попробует выступить
против Дарвина! Оно добилось того, что мы со школьных
лет смеемся над Ламар-ком, по мнению которого "шея
жирафа вытянулась от упражнения"; но, когда Дриш
осмелился пошутить, что "дарвинизм есть теория о том, как
строить дома при помощи случайного нагромождения
камней", его подвергли остракизму.
Тот факт, что дарвинизм изначально был нацелен на
решение идеологической, а не научной задачи, что именно в
идеологии заключается его содержание, подтверждается его
относительным безразличием к конкретному выражению на
языке науки. Сменив несколько одежд, он не превратился в
другую теорию, а продолжал оставаться дарвинизмом.
Громадные успехи эмбриологии, цитологии, биохимии и
физиологии коренным образом изменили представления об
организмах и их развитии, накапливался обширный и
неожиданный палеонтологический материал, а дарвинизм
продолжал быть все тем же учением. Наконец, произошло
революционное событие, равносильное ко-перникианству в
астрономии — были открыты гены и установлено, что
механизм наследования признаков устроен совсем не так,
как полагали прежде. Как же это отразилось на дарвинизме,
для которого вопрос о наследственности является
ключевым? Инстинкт самосохранения вначале подсказал
ему самую простую стратегию; игнорировать генетику. В
результате, эта наука долгое время развивалась параллельно
официальной биологии трудами немногочисленных
энтузиастов. В России, где все делается прямолинейно,
генетику объявили ересью и запретили, а одного из самых
выдающихся ее представителей — Н.И.Вавилова —
казнили. Но остановить лабораторные исследования было
все же нельзя, и в конце концов стало не-возможно
отворачиваться от фактов, ими установленных. Тогда перед
дарвинизмом во весь рост встала проблема, суть которой
лучше всего выразил С.С.Четвериков: "Как связать
эволюцию с генетикой?.. Можно ли подойти к вопросам
изменчивости, борьбы за существование, отбора — словом,
дарвинизма, исходя не из тех совершенно бесформенных,
расплывчатых,
неопределенных
воззрений
на
наследственность, которые только и существовали вр время
Дарвина и его непосредственных преемников, а из твердых
законов генетики?" И после тяжкого раздумья было решено:
раз нужно, значит можно! Так появилась Синтетическая
Теория Эволюции. Со временем выяснилось, что черт не
так уж страшен, что признание генетики имеет даже свои
выгоды: когда факты эволюции не укладывались в
традиционные
дарвинистские
представления,
их
"объясняли" наличием еще не открытых законов мутаций и
сцепления генов. Говоря в более общем плане, теперь
появилась возможность заменять объяснение техническим
описанием гипотетического генного механизма.
Возникает вопрос: что же делает дарвинизм
дарвинизмом? Очевидно, те его утверждения, которые
сохраняют силу, несмотря на смену понятийной и факто
логической базы биологии. В чем же состоят эти
пророческие утверждения, выдвинутые во времена
"совершенно бесформенных и расплывчатых воззрений" и
сохранившие
свою
силу
в
течение
столетия,
ознаменованного перестройкой науки о живой материи?'
Ясно, что они имеют отношение не к науке, а к чему-то
более фундаментальному — к мировоззрению. Но это
означает, что дарвинизм есть не наука, а идеологическое
учение, которое может при необходимости менять свое
научное оформление.
Надо, правда, рассмотреть еще и такую
возможность: дентальная идея дарвинизма служит
идеологии, но она подтверждается наукой. Именно такой
взгляд является наиболее распространенным. Сторонники
этого взгляда представляют дело так, будто дарвинизм
возник как логически неизбежный этап в развитии
биологии, но его положения естественным образом
повлияли на все наше познание мира. Советские авторы
Завадский и Мамзин пишут: "Возникнув
сто десять лет назад, учение об эволюции
органического мира сразу же революционизировало не
только биологию, но и естествознание в целом. Приняв
форму дарвинизма, эволюционная теория оказала могучее
влияние на мировоззрение человечества, повлияла на
многие, самые различные философские системы". Как мы
видим, авторы не отрицают колоссального идеологического
значения дарвинизма. Однако они убеждены, что основой
дарвиновской
теории
явилось
беспристрастное
исследование фактов, а идеологическое звучание было
следствием. Снова здесь проводится все та же мысль:
"наука доказала, что бога нет". Чтобы обсудить эту
трактовку, необходимо в первую очередь выделить в
чистом виде центральное утверждение дарвинизма. Как
известно, это учение основано на трех главных положениях:
1) признаки особи передаются по наследству, 2) организмы
изменчивы, 3) внешний отбор оказывает воздействие на
формирование свойств организма. Но так же хорошо
известно, что ни один из этих трех тезисов не был
изобретен Дарвиным. Первый из них является трюизмом.
Второй пропагандировался до Дарвина его дедом Эразмом,
Ламарком, Де Мелье, Кювье, Сент Илером, а в своей общей
форме выдвигался еще в Древней Греции. Третий тезис
является исходным пунктом одного из наиболее давних
занятий человека — выведения домашних животных и
культурных растений. Может быть заслуга Дарвина
состояла в соединении этих положений? Нет, за простую
компиляцию он не вошел бы в историю. Центральной
мыслью дарвинизма, "революционизировавшей биологию и
естествознание", было следующее утверждение: все
наблюдаемые формы живого мира возникли из простейших
под воздействием только двух факторов — случайных
мутаций и стихийного давления на популяцию внешней
среды, поощряющей одни мутации и наказывающей другие.
Вся сущность дарвинизма состояла в этом "только": он
отметал любые другие факторы, кроме стихийных, слепых,
случайных, отрицал всякую возможность влияния на
эволюцию чего-либо, кроме "само собой". Правда, сейчас
одряхлевший дарвинизм под нажимом генетики и
изменившегося общественного умонастроения не любит
акцентировать внимание на слове "только", а порою,
верный привычке маскироваться под объективное
исследование, пускается даже в рассуждения о внутренних,
материально обусловленных законах развития систем
.(привлекая для этого неопределенный и темный аппарат
другой лженауки — Общей Теории Систем), но, как только
возникает принципиальный разговор, он защищает это
слово с той же непримиримостью и бес компромиссностью,
что и в молодые годы. Еще бы: если допустить, что наряду с
указанными
двумя
факторами,
имеющими
чисто
хаотическую природу, на видообразование воздействует
еще что-то более "разумное**, то вся концепция сразу
рухнет. Поэтому даже малейшие уступки идее
предопределенности сурово осуждаются правоверными
дарвинистами и сейчас. Советские философы Корольков и
Мозелов, критикуя некоторые неосторожные высказывания
С.Бира,
указывают
ему,
что'
"абсолютизация
необходимости в своем логическом завершении неизбежно
приводит к телеологии, к признанию изначальной
способности к организации, приспособлению, выражением
которого и служит у Вира так называемая имманентная
организация". Бдительные стражи идеологии из России
одернули своего западного коллегу, склонного к более
гибкой тактике.
Итак,
открытие,
прославившее
Дарвина
и
"оказавшее
могучее
влияние
на
мировоззрение
человечества,
формулируется
как
отрицательное
высказывание. Главной целью дарвинизма является
доказательство утверждения, что никакое разумное начало
не вмешивалось в процес формообразования в живой
природе. Но Дарвин понимал, разумеется, что такое сильное
утверждение доказать в научном смысле нельзя: о том, что
происходило миллионы и миллиарды лет назад, мы можем
судить лишь по скудным косвенным свидетельствам.
Поэтому он пытался доказать в действительности несколько
смягченное утверждение: что случайные факторы могли
обеспечить развитие видов (эту тонкость заметили не все,
но мимо нее не прошел Гельмгольц, что видно из
приведенной-выше цитаты). Далее расчет был простой:
если будет показано, что живые организмы могут
произойти без вмешательства Бога, то уже никто не
усомнится, что они именно таким путем и произошли.
Иными словами, расчет был на то, что люди хотят поверить
в "само собой" и лишь нуждаются во внешнем оправдании
этой веры.
В советском словаре слово "Дарвинизм" поясняется
таким текстом: "К установлению естественного отбора,
действующего в природе, Дарвин пришел по аналогии с
искусственным отбором, применяемым человеком". Значит,
одна из линий доказательства — аналогия. Но практика
селекции скорее опровергает дарвинизм, чем подтверждает
его: за миллион лет активной селективной деятельности,
которые можно приравнять к десяткам миллионов лет
естественного существования форм, человек не создал ни
одного нового вида животных! Более того, породы и сорта,
выращенные человеком, чуть перестав подвергаться
контролю, тут же дичают и приобретают казалось бы давно
утраченные особенности своего предка. А главное — с
научной точки зрения, при тех требованиях к
обоснованности выводов, которые приняты среди ученых,
абсолютно недопустимо руководствоваться аналогией
между такими принципиально разными процессами, как
выведение пород и сортов и возникновение новых классов и
типов с уникальными системами жизнеобеспечения и
конструктивными особенностями. Сопоставлять эти два
процесса и без дополнительных доказательств приписывать
им одинаковые механизмы — то же самое, что на
основании простого сравнения утверждать, будто звезды
образовались точно так же, как планеты, а горные хребты,
вроде Гималаев, — таким же способом, как и песчаные
дюны. Но необходимые дополнительные доказательства как
раз и отсутствуют, и это с самого начала отравляло жизнь
дарвинизму, заставляя его по стоянно проявлять
изворотливость и изобретательность в отводе возражений.
Дополнительные доказательства в этом случае могут быть
только двух родов : ископаемые находки и наблюдения за
развитием эмбрионов, поскольку индивидуум в своем
развитии повторяет в главных чертах развитие вида
(онтогенез повторяет филогенез). Но вот какая незадача:
именно систематики и эмбриологи склонны возражать
дарвинизму больше, чем представители любой другой
биологической специальности. Это замечено уже давно;
один советский автор выразился даже так: "Витализм есть
профессиональное заболевание эмбриологов". Такая
устойчивость оппозиции этих исследователей объясняется
очень просто: догма селекциониз-ма мешает их
непосредственной работе, не дает возможности испробовать
различные другие гипотезы происхождения видов и тем
самым попытаться устранить нагромождение "тайн", с
которыми они принуждены ежедневно сталкиваться. Если,
например, для этологов или физиологов, имеющих дело с
"готовой
продукцией"
эволюции,
признание
или
непризнание дарвинизма является, так сказать, вопросом
отвлеченного принципа, вроде вопроса о признании или
непризнании Пикассо, то таксономисты, принужденные
принимать это учение, не могут двинуться вперед, и это
создает в их среде нечто вроде глухого бунта против
дарвинизма. Разумеется, выражать протест зачастую
приходится эзоповским языком, призывать якобы к
усовершенствованию дарвиновской теории, но здесь
чувствуется просто нежелание называть черта по имени.
Систематик
В.А.
Красилов,
например,
считает
нуждающейся в пересмотре завещанную Дарвиным
трактовку "естественной системы" как "генеалогического
дерева", призывает отказаться от утверждения, будто
"филогенетическая систематика — единственная возможная
научная система организмов". Но стражи чистоты
дарвинизма — редакторы сборника, где помещена статья
Красилова, — не одобряют такого начинания и пишут, что
представляется неверным противопоставлять задачи
филогении задачам собственно систематики". Дело даже не
в том, что палеонтологический материал недостаточен для
обоснования селекционизма, — такая ситуация была бы
неприятной только в том случае, если бы это учение
являлось равноправным с другими и оценивалось по всем
нормам, которыми теоретически должны руководствоваться
в мире науки абсолютно все. Положение таково, что этот
материал опровергает его. Утверждение, будто весь живой
мир произошел в результате выживания наиболее
приспособленных
организмов,
получающих
свои
приспособительные преимущества в силу случайных
мутаций и передающихся по наследству, неизбежно ведет к
картине равновесного обратимого процесса, создающего
непрерывный спектр форм. Но в картине сменявших друг
друга форм, какою мы можем реконструировать ее по
палеонтологическим данным, нет да-же намеков на
непрерывность переходов. Этот факт сильно смущал
Дарвина, который в "Происхождении видов" писал:
"Количество существовавших когда-то промежуточных
разновидностей должно быть поистине огром но и стоять в
соответствии с тем огромным масштабом, в каком
совершался процесс истребления. Почему же в таком случае
каждая геологическая форма и каждый слой не
переполнены
такими
промежуточными
звеньями?
Действительно, геология не открывает нам такой вполне
непрерывной цепи организмов, и это, быть может, наиболее
естественное и серьезное возражение, которое может быть
сделано против теории отбора. Объяснение этого
обстоятельства заключается, как я думаю, в крайней
неполноте геологической летописи".
За протекшее, со времени Дарвина столетие
палеонтологи обнаружили массу новых останков в
различных слоях, но ничего похожего на картину
непрерывности не открылось нашему взору.
Обратимся теперь к фактам, связанным с развитием
индивидуального организма. В этом процессе удалось
подметить много такого, что свидетельствует о появлении у
зародыша вначале общих для класса или типа признаков, а
уже затем — специфических для данного вида. Эти
поразительные факты могут быть осмыслены с двух точек
зрения. Первая из них отрицает закон Геккеля-Мюллера
"онтогенез повторяет филогенез". На этой точке зрения
стоял великий эмбриолог Бэр, который говорил об этом
законе следующее: "Если бы это было правильно, то в
развитии некоторых животных не наблюдалось бы в
преходящем состоянии образований, которые остаются
навсегда лишь у выше стоящих форм... Молодые ящерицы
имеют очень большой мозг. У головастиков есть настоящий
клюв, как у птицы. Зародыш лягушки на первой стадии
оказывается бесхвостым — состояние, которое наблюдается
лишь у высших млекопитающих, ибо даже взрослая
лягушка имеет внутренний хвост". Здесь, как мы видим,
дается следующая трактовка указанного явления: онтогенез
опережает филогенез; на уровне эмбриона как бы
"проигрываются" варианты, которые потом будут
зафиксированы в филогенетическом развитии. Но есть и
другое объяснение, которое возникает естественным
образом, если не отказываться от закона Геккеля-Мюл-лера:
в эволюционном развитии форм все шло таким же образом,
как и в эмбрионе, т.е. сначала возникали некие
неспецифические ''сборные типы", объединяющие в себе
целый ряд конструктивных идей, а затем они
специализировались. Оба эти объяснения не могут без
насилия быть втиснуты в рамки селекцио-нистской догмы,
поскольку первое предполагает наличие в природе далеко
идущих замыслов, т.е. той самой имманентной
целенаправленности, которая является злейшим врагом
дарвинизма, а второе противоречит одному из основных его
положений — что признаки высших форм развились лишь в
конце эволюционного процесса в результате постепенного
усложнения и приспособления. Надо заметить, что данные
палеонтологии, похоже, подкрепляют первое объяснение:
"сборные типы'* реально не обнаружены, т.е. они, видимо,
являются некоей абстракцией, которая, однако, реализуется
в эмбрионе. По поводу второго объяснения дарвинисты
любят иронизировать в таком стиле: "Некоторые
договариваются до того, что типы и классы возникли
раньше видов", считая это утверждение явным абсурдом.
Однако по отношению к логичности своих собственных
построений они проявляют требовательность, лежащую
ниже самого минимального диктуемого здравым смыслом
предела. Приведем только один из рассыпанных в
дарвинистской литературе тысячами примеров. Советский
биолог, яростно защищающий дарвинизм, сознается:
"Меня давно занимал парадокс: почему быстрее всего
эволюционировали крупные животные с медленной сменой
поколений (слоны, лошади, хищники) . Казалось бы,
должно быть наоборот: чем быстрее сменяются поколения,
тем чаще рекомбинации генов, больше материала для
отбора, попросту больше времени для эволюции! Ведь
время, отпущенное на эволюцию, измеряется не годами, а
поколениями,
вечное
существо, если бы такое
существовало, эволюционировать вообще бы не могло. И
тем не менее все обстоит иначе...
Наиболее четкий ответ на> этот вопрос я нашел в
недавно опубликованных рукописях Шмальгаузена.
Крупные формы лучше защищены от помех, от
неизбирательного истребления... Как жаль, что Шмальгаузен не успел написать эту работу и приходится
удовлетворяться его краткими, написанными для с^бя
конспектами".
Этот типичный перл дарвинистской мысли
заслуживает того, чтобы на нем несколько задержаться.
Прежде всего надо обратить внимание на следующее:
дарвинист, сталкиваясь с фактами, противоречащими догме,
думает не о том, верна ли догма, что было бы естественнее
всего, а о том, как можно было бы истолковать эти факты в
рамках не подлежащей обсуждению догмы. В результате
начинают выдвигаться спекулятивные гипотезы. Биолога
много лет мучил "парадокс'*, но откровенно сказать об этом
он рискнул лишь задним числом, когда его "объяснил".
Второй любопытный момент в приведенном отрывке таков:
из него мы ясно видим, каким наивным, поистине детским
является
понятие
дарвинистов
об
"объяснении".
Существенный факт, равносильный открытию физиками
частицы, не подпадающей под теорию, считается
"объясненным", как только в рукописях по койного
академика удается разыскать намек на выход из
неприятного положения, причем намек настолько темный,
что сам автор не развил его и не опубликовал. Однако если
отважиться на то, чтобы, пользуясь элементарной логикой,
развить этот намек, то мы сразу же придем к мнению
Коржинского, что "отбор есть фактор ограничивающий
полученные формы и пресекающий дальнейшие вариации,
но ни в коем случае не содействующий получению новых
форм. Это есть начало, враждебное эволюции". Поистине
правая рука дарвиниста не знает, что делает левая: согласно
идее Шмальгаузена, "объясняющей" противоречащие
дарвинизму факты, мелкие формы развиваются медленнее
из-за того, что на них сильнее действует отбор — двигатель
эволюции живого мира!
Мы не без оснований назвали приведенное
рассуждение убежденного селекциониста типичным. Вся
история дарвинизма заключается в постоянных усилиях
вписать новый материал в старую схему; с накоплением
фактов это начинает поглощать все больше энергии, и в
последнее время сил уже не остается на что-то большее:
скажем, на предсказание явлений еще не наблюденных, на
разработку перспективных экспериментов и т.д. Даже
дарвинист Коулс признал, что "объяснительная сила
эволюционной теории огромна, но с практической точки
зрения ее предсказательная сила ничтожна". А ведь в любой
энциклопедии можно прочесть, что важнейшим критерием
научности является именно умение предсказать поведение
изучаемого объекта. Дарвинизм всегда дает "объяснение"
задним числом, часто после некоторого периода
замешательства. Неужели Коулс считает искусство
вывернуться
из
любой
неприятной
ситуации
"объяснительной силой"? Кстати, такое искусство есть
необходимейшая черта всякой псевдонаучной системы; им
в совершенстве владеют также марксизм и фрейдизм. ^ Но
им все-таки легче: первый располагает таким удобным
средством постфактического объяснения, как "диалектика",
а второй основан на столь темных положениях (разными
школами трактуемых по-разному) , что из них можно
извлечь любое объяснение. Дарвинизму приходится хуже,
ибо он провозглашает себя строгим логическим следствием
имеющегося биологического материала, поэтому ему нужно
хотя бы по видимости оставаться в рамках логики,
На примере дарвинизма отчетливо видна и другая
характерная особенность псевдонаучной теории: претензия
на полное объяснение, в то время как даже чисто формально
объяснение является частичным. Другими словами, всякая
псевдонаука создает иллюзию рассмотрения чего-то
большего, чем то, что в ней фактически рассматривается.
Широко распространено мнение, будто дарвинизм есть
теория возникновения всего многообразия видов "почти из
ничего" — из примитивнейших комочков протоплазмы,
взвешенных в теплом первобытном океане. Но уже в
девятнадцатом веке критики дарвинизма указывали, что
механизм естественного отбора, описанный Дарвиным,
может включиться в работу лишь с того момента, когда
организмы уже обладают такими свойствами, как
способность к размножению, наличие мутаций и инстинкт
самосохранения, без которого не будет борьбы за
существование. Теперь же, когда открыты фантастически
сложные механизмы записи признаков на ДНК, синтеза
белка на рибосомах и использования ферментов,
свойственные всем живым существам от бактерии до
человека, стало очевидно, что дарвинизм в самом лучшем
случае способен объяснить лишь заключительный этап
процесса, создавшего все многообразие животного мира
"из ничего".
Впрсчем, как и всякая псевдотеория, дарвинизм
держится не логикой. В 1885 году вышла книга
Н.Я.Данилевского "Дарвинизм", в которой были собраны
обширные и хорошо аргументированные возражения
против этой концепции. Насколько это были "естественные"
возражения показывает то, что, когда Л.С.Берг закончил
свой знаменитый антидарвиновский "Номогенез" и, как он
сам говорит, "для очистки совести" взял в руки книгу
Данилевского, он с удивлением обнаружил полное
совпадение очень многих доводов. Когда люди, не
сговариваясь, пишут одно и то же, значит, это есть нечто
большее, чем субъективное мнение. Тем не менее, в
предисловии Данилевский признается, что имеет очень
мало надежды на успех своего труда. "Опыт, и чужой и
личный, —пишет он, — и даже несравненно важнейший
опыт истории, показывает, что в данное время убеждает не
истина сама по себе, а то случайное обстоятельство,
подходит ли, все равно истина или ложь, к
господствующему в известное время строю мысли, к так
называемому общественному мнению — к тому, что
величается современным мировоззрением, современною
наукою".
Дарвинизм является одной из величайших
мистификаций легковерного и глухого к истине времени, и,
как всякая мистификация, он силен не тем, что его можно
проверить с помощью рассудка, а тем, что его принимают
на слово, не особенно задумываясь. Когда одного
современного биолога спросили, читал ли он "Номогенез",
где собраны аргументы против Дарвина, он воскликнул: "Я
и Дарвина-то не читал!" — Пусть таксономисты и
эмбриологи сами выпутываются из своих трудностей, —
подразумевается в этой фразе,— что до меня, то я
занимаюсь конкретными исследованиями клетки, которые
не зависят от того, каким способом эта клетка произошла, и
допускаю верность дарвинизма только потому, что это
избавляет меня от пренеприятнейшего вопроса о Боге.
И все же мы приведем здесь сводку некоторых
существенных возражений дарвинизму. Мы выберем только
те из них, которые имеют помимо отрицающего еще и
определенный
утверждающий
смысл
и
которые
впоследствии помогут нам эксплицировать одно из
фундаментальных свойств жизни, никак не вмещающееся в
ложе как угодно модернизированного селекционизма.
1. Наличие гомологических рядов. Этот феномен,
вообще говоря, был известен давно, но на него обратил
особое внимание Н.И.Вавилов уже в нашем столетии.
Коротко говоря, феномен заключается в том, что у далеких
по своему положению в систематике групп животных или
растений
обнаруживаются
совершенно
одинаковые
модификации. Закон гомологии простирается настолько
далеко, что, зная разновидности одной формы, можно
предсказать, какие будут обнаружены разновидности у
другой формы. Когда Вавилов доложил о своем открытии,
его назвали "Менделеевым биологии". Поскольку разные
формы находятся в разных условиях существования,
поразительное
сходство
модификаций
может
свидетельствовать лишь об одном: имеются внутренние, не
завися щие от стремления к приспособлению и от борьбы за
существование, причины появления конструктивных
особенностей или поведенческих паттернов. Возникает
впечатление, будто в биогенезе "проигрывается'* некий
набор идей или гештальтов, реализуемых на разных
биологических объектах и не связанных с отбором.
г"
2. Π реадаптация. О ней мы частично уже
упоминали, когда шла речь об опережении онтогенезом
филогенеза. Это явление можно было истолковать так, что
вид заранее готовится к будущему усложнению и начинает
усложнять свой эмбрион, хотя взрослая особь остается
простой и поэтому никакого преимущества в жизненной
борьбе не получает. Но имеется факт преадаптации и в
собственно филогенезе — например, прежде чем
появляются полезные рога, животные тысячелетиями носят
на голове бесполезные, а то и вредные бугорки. Еще
поразительней выглядит то обстоятельство, что если жизнь
действительно зародилась в океане и выход на сушу
произошел довольно поздно, то для такого выхода
животным потребовалось подготовить полную перестройку
дыхательной системы, находясь еще в воде. Говоря в более
общем плане, всякий прыжок в далекую экологическую
нишу должен тщательно подготавливаться в прежней нише,
что совершенно необъяснимо по Дарвину. Правда, иногда
дарвинисты пытаются обосновать такие прыжки генетикой,
говоря, что могут происходить резкие мутации. Но только
невежда в биологии может думать, что легочное дыхание со
своим циклом кровообращения способно возникнуть в
результате одной случайной мутации. Кроме того,
палеонтологический материал неопровержимо доказывает
постепенность подготовки признака, который станет
полезным еще очень нескоро. Например, на ископаемых
титанотериях прослежено развитие выростов, перешедших
затем в рога. Следовательно, во многих случаях перед тем
как вид приступил к выработке каких-то свойств, где-то уже
имелся проект этих свойств.
3. Выраженная направленность эволюции. Одного
этого факта, который с абсолютной очевидностью
доказывается палеонтологией и сравнительной анатомией,
достаточно для полной дискредитации дарвинизма.
Н.Н.Страхов писал, что "всякая определенность, всякое
правило, какое мы откроем в изменении организмов ...
упраздняет теорию Дарвина. Ибо непременное условие
дарвиновского процесса — полная неопределенность ...
полный хаос, из которого потом сам собою родился
порядок, под действием единого определенного начала —
пользы, т.е. спасения от гибели". Но не видеть
направленности и закономерности эволюции, являющейся
главным моментом палеонтологической летописи, —
значит намеренно закрывать глаза, ибо нет ничего менее
похожего на хаос, чем эволюция, Описана масса случаев
одинаковой эволюции представителей определенного вида,
живущих в совершенно разных географических зонах и,
следовательно, находящихся в разных внешних условиях и
не обменивающихся генетической информацией (например,
аммонитов и многих других моллюсков). Строго
целенаправленным является развитие бугорков на зубах
млекопитающих, совпадающее у разных групп, не
способных скрещиваться. Одинаковым образом развивалось
сердце от двухкамерного у рыб через трехкамерное у
амфибий к четырехкамерному у млекопитающих и
крокодилов. Можно ли вообразить, что у высшей рептилии
случайно, в результате естественного отбора, возникла
точно та же конструкция сердца, что у зверей? Совершенно
закономерно происходило окостенение позвоночника у рыб,
и объяснить этот процесс "выживанием наиболее
приспособленных" было бы насилием над здравым
смыслом. Описано великое множество процессов развития,
идущих по линейному закону — ортогенезу — в то время
как хаотические факторы, которые, согласно Дарвину,
определяют изменение форм, никогда не смогли бы дать
достаточно длинного прямолинейного участка эволюции, а
всегда приводили бы к хорошо известной из теории
вероятности извилистой линии "случайного блуждания".
Все,
кто
занимается
морфогенезом,
повседневно
сталкиваются с реализацией в истории живого мира четко
выраженных программ развития. В подавляющем
большинстве случаев развитие идет от простого к
сложному, и в этом заключена основная закономерность
эволюции. Это, конечно, внутренняя закономерность.
Мощно выраженная в биогенезе тенденция к усложнению
не может быть следствием одной лишь борьбы за
существование, ибо простые формы в такой борьбе чаще
всего имеют значительные преимущества. Как сказал Бэр,
побеждает не целесообразное, а прочное, а амебы и
тараканы куда прочнее сусликов и лемуров: Существенно
то, что программы спонтанного усложнения в разных
филогенетических ветвях в общих чертах совпадают
(появление скелета, развитие мозга, развитие десен и зубов,
усовершенствование органов чувств с рецепторами,
возникновение сложног.0 кровообращения, формирование
метаболического аппарата и т.д.). Дело обстоит так, будто
развитие живого мира подчинялось единому плану,
существовавшему с самого начала, а естественный отбор
играл роль эксперимента, позволяющего уточнить детали
плана и заменить его не совсем удачные положения более
совершенными.
4, Экспериментальные линии эволюции. Под этим
несколько условным названием мы хотим выделить
исключительно интересные явления, известные в
литературе как конвергенция различных по времени фило генетических линий или как имитация высших форм
предшествовавшими им низшими формами. Вот один из
наиболее удивительных примеров. Описаны вымершие
группы
голосемянных
растений,
обладавшие
функционально бесполезным образованием, чрезвычайно
похожим
на
органы
размножения
будущих
покрытосемянных растений. Бенеттиты имели огромный
"цветок" (до 14 см); в мужских "цветах" вель-вечии имелась
даже семяпочка, хотя и бесплодная, но,
тем не менее, снабженная покровом и трубочкой,
заканчивающейся рыльцем. Если бы вепьвечия жила позже
покрытосемянных, можно было бы назвать этот
физиологически бесполезный аппарат рудиментарным, но
она произрастала на нашей планете до появления
покрытосемянных. Это — отнюдь не единичные примеры.
В своей книге Л.СБерг приводит, отбирая лишь самые
убедительные, около сорока случаев имитации будущих
полезных признаков формами, для которых эти признаки
являлись
совершенно
ненужными,
Иногда
такое
предварение носило многократный характер: идея рогов,
кажется, проверялась буквально на всех типах — мы
встречаем
рога
у
жуков,
гусениц,
динозавров,
млекопитающих, причем в большинстве случаев они
абсолютно бесполезны. Здесь мы сталкиваемся с какой-то
излюбленной идеей эволюции. Нечего и говорить, что
селекционизм совершенно бессилен объяснить указанные
факты, поэтому тут нам нужно рассчитывать только на
собственные силы. Что могли бы означать эти явления?
Одно из возможных объяснений заключается, видимо, в
том, что на низших линиях "проверяются" конструктивные
принципы, которые затем будут использоваться для
создания высших линий. Возможно, мы имеем дело с
экспериментальной "обкаткой" идей, которые затем
"запускаются в производство".
5. Полиморфизм некоторых образований. Он
заключается в реализации всех комбинаторных вариантов
некоторой структуры, равноценных по отношению к
отбору, т.е. в странной избыточности форм. С.В.Мейен
пишет по этому поводу так: "В настоящее время надо
привыкать к мысли, что и полиморфизм, и изоморфизм
организмов ... могут и должны проявляться на всех уровнях
биологической организации как при наличии общей или
различной генотипичес-кой базы {внешней среды), так и
без этого".
Итак, и в этих фактах мы видим как бы
экспериментирование с некоторыми гештальтами, которое
хочется
сравнить
с
деятельностью
математика,
перебирающего все варианты, находящиеся в рамках
определенных ограничений, чтобы в какой-то момент
сосредоточиться на одном из них. Чем руководствуется
математик в своем отборе? Вот как отвечал на этот вопрос
Пуанкаре:
"Среди бессознательных идей привилегированными,
т.е. способными стать сознательными, являются те, которые
прямо или косвенно наиболее глубоко воздействуют на
наши чувства. Может вызвать удивление обращение к
чувствам,
когда
речь
идет
о
математических
доказательствах, которые, казалось бы, связаны только с
умом. Но это означало бы, что мы забываем о чувстве
математической красоты, чувстве гармонии чисел и
формы".
В этом контексте "бессознательные идеи" обладают
тем свойством, что они не удерживаются в памяти и,
сформировавшись, тут же распадаются. Не исключено, что
все
разнообразные
варианты,
возникающие
при
полиморфизме, обладают той же недолговечностью — если,
конечно, принять геологический масштаб времени. Может
быть, мы наблюдаем здесь таинство "нащупывания"
конструктивного открытия? Но что делает в этом случае
идею "привилегированной" — эстетическая красота или
полезность? Об этом можно только гадать.
6. Пассивная роль отбора. Если бы было верным
предположение Дарвина о хаотическом характере мутаций,
т.е. если бы вид имел потенциальную возможность
развиваться в любом направлении, то отбор действительно
имел бы творческую силу,.указывая виду самое выгодное
направление и блокируя другие. Но это предположение
находится в вопиющем противоречии с биологической
реальностью. Поэтому функции отбора должны предстать
нам в совершенно другом свете. Отбору, фактически, не из
чего
выбирать.
Это
подтверждается
практикой
селекционеров и зоотехников, которые всегда говорят, что
для получения сорта или породы с такими-то свойствами
необходимо, чтобы эти свойства уже имелись в природных
формах. Никакая селекция, производимая над "чистой"
линией, не приведет к желаемым результатам — всегда
необходимо скрещивание. Надо сказать, что эти факты не
отрицались Дарвиным, но из-за представления, будто
расщепление чистых линий происходит постоянно и
случайным образом, не получали у него должного звучания.
Рассмотрим еще один аспект роли отбора. Одна из аксиом,
сформулированная в происхождении видов", гласит, что все
организмы стремятся размножиться в таком количестве, что
вся поверхность земли не смогла бы вместить потомства
одной пары. Такой мощный напор жизненной силы, по
мысли Дарвина, и обеспечивает созидательную работу
отбора, безжалостно бракующего громадное большинство
неудачных вариантов. Дарвинист Леб, руководствуясь
одной лишь селекционистской догмой и не обращая
внимания на истинное положение вещей, писал: "Дисгармони и неудачные попытки в природе есть правило, системы,
развивавшиеся гармонично, — редкое исключение' \ Однако
сейчас стало ясным, и это подтверждено как
палеонтологией, так и генетикой, что виды, как и отдельные
особи, имеют кульминацию жизненной силы, после которой
начинают вымирать, независимо от условий существования
и от приспособленности к ним. Следовательно, отбор не
выполняет целиком даже роли могильщика. Что касается
его созидательной роли, то вид должен дать "разрешение"
отбирать линии, которые он в какой-то момент начинает
производить в достаточно большом количестве. Далее.
Самым впечатляющим аргументом в пользу селекциониэма
считаются
ссылки
на
случаи
поразительной
приспособленности организмов к особенностям среды: утка
имеет орган для выделения жира, которым смазывает перья,
летучие мыши и дельфины обладают эхолокационным
аппаратом и т.д. —что, кроме отбора, могло создать такие
вещи? Напомним для начала, что это дарвинизм должен
доказывать отсутствие других причин развития этих
устройств, ибо, в принципе, он претендует именно на такое
отрицающее доказательство. Но не будем слишком
придирчивыми и согласимся, что отсутствия обоснованных
объяснений фактов тонкой приспособленности со стороны
альтернативных концепций достаточно для тор жества
селекционизма. Однако такие «объяснения как раз имеются!
Среди всех случаев уникальной приспособленности
выделяются, несомненно, случаи приспособленности
различных видов друг к другу. Это симбиоз,
паразитирование, мимикрия и т.д. — классические
"доказательства дарвиновской теории", с которых
начинается любой учебник, Действительно, в природе мы
встречаем много доказательств параллельной эволюции
хищника и жертвы, хозяина и паразита, организма и
живущей в нем бактерии, модели и мимикрирующей
формы. Но чисто селекционистская трактовка этих явлений
признается сейчас совершенно неубедительной. Например,
с ее позиции невозможно понять, почему одинаковым
образом коэволюциони-руют пары цветок-насекомое с
разным принципом опыления. Ключ к альтернативному
объяснению дает нам явление мимикрии. Давно замечено,
что случайное возникновение такого поразительного
внешнего сходства разных видов, которое встречается в
природе, проето-таки невероятно, да и ненужно, поскольку
точность уподобления лежит далеко за пределами
разрешающей способности зрения соответствующих
животных. Если бы подражание возникало вследствие
одних практических требований, оно пошло бы по
совершенно другому пути — не копирования облика
оригинала, а утрирования тех его черт, которые вызывают у
хищника отвращение или страх. Кроме того, имеется много
случаев явно бесполезной мимикрии, о чем дарвинизм
предпочитает умалчивать. Тут уж от* бор не может играть
вообще никакой роли. По существу, мы имеем здесь факты
развития двух форм по одному плану. Это сразу
наталкивает на мысль, что могут существовать и планы
развития, относящиеся сразу к двум формам, — это и будет
объяснение коэволюции, противоположное дарвиновскому.
Идя в этом до логического конца, мы придем к
предположению о реализации в развивающейся биомассе
некоего замысла мирового симбиоза в целом. Уж чем-чем, а
"объяснительной силой" такое предположение обладает в
избытке; без него трудно понять, почему виды не истребили
взаимно друг друга в той ''войне всех против всех*',
которая, по Дарвину, господствует в природе, или почему
не остался на земле лишь один вид самых приспособленных
растений и один вид самых могучих и жестоких животных,
поедающих эти растения. Ведь согласно дарвиновским
взглядам, должна существовать положительная обратная
связь между преимуществом вида в жизненной борьбе и его
численностью, что теоретически ведет к уменьшению
количества видов. Надо отметить, что именно "разумность"
биоценоза в целом становится сейчас одним из наиболее
разительно несовместимых с дарвинизмом явлений,
поэтому от специалистов все чаще слышатся сетования по
этому поводу. Правда, в большинстве случаев они делаются
эзоповским языком. Что касается убежденных дарвинистов,
то они отделываются по данному вопросу неопределенными
обещаниями разработать соответствующую теорию.
Например, А.В.Яблоков и ЛЛ-Познанин утверждают, что
"грядущий эволюционный синтез, объединяющий явления,
протекающие на всех уровнях изучения живого, включая
биогенетический и биосферный", поставит точку на этой
проблеме. Но можно ли верить таким безответственным
трескучим фразам? Не лучше ли принять самое простое
предположение, в рамки которого укладывается все: что
живой мир развивается не как попало, а согласно
определенному плану?
В свете такого предположения отбору следует отвести
совсем не такую, как у Дарвина, роль.
эта роль получается более пассивной» что согласуется с
опытом селекционистов, она не менее важна, Естественный
отбор можно уподобить критерию непротиворечивости,
используемому при оценке теории, Похоже, что имеется
некоторая избыточность идей биогенеза, и естественный
отбор является чрезвычайно эффективным методом их
окончательного одобрения. Бели дело обстоит так, то
возникновение экспериментальных линий, упомянутое
выше, тоже можно считать разновидностью отбора:
конструктивная идея в этих случаях проверяется на
внутреннюю непротиворечивость. Наоборот, классический
отбор — расширение подобного эксперимента с
вовлечением в него нескольких форм. Во всех случаях мы
сталкиваемся с фактом, что активное, творческое начало
является совершенно реальным фактором, а не имитируется
слепым отбором, действующим через наложение внешних
ограничений на развитие видов.
7. Географический параллелизм. Сейчас накопилось уже
очень много описаний этого поразительного явления,
известного, в принципе, давно. Оно заключается в том, что
у совершенно разных видов, живущих в одном
географическом районе, обнаруживаются одинаковые или
сходные конструктивные особенности , Яркий пример —
модель и мимикрирующая форма, которые, как правило,
живут рядом. Раньше это явление объясняли пользой,
которую получает маскирующееся животное, но, поскольку
стало известно много случаев бесполезной мимикрии, его
следует отнести к географическому параллелизму. Часто
близко живущие виды растений (например, в Австралии)
обладают одинаковой формой и закруткой листьев, причем
этот признак явно не приспособителен. Единственное пока
объяснение сводится к тому, что здесь имеется перенос
генетического кода вирусом. Как бы там ни было, виды
оказываются способными к "промышленному шпионажу"
— они умеют "подсматривать" чужие изобретения и
соблазняться
ими.
Но
в
отличие
от
наших
производственных корпо-раций, использующих тот же
метод, они "воруют" признаки бескорыстно; берут те из
них, которые не приносят какой-либо ощутимой пользы.
Что же играет роль при выборе заимствования? Неужели в
биоценозах имеет место что-то вроде явления "моды", столь
хорошо нам известного в людских обществах? Может быть,
виды перенимают идеи, обладающие наибольшей
эстетической ценностью?
Указанное явление можно связать с другим хорошо
известным фактом. Каждый геологический период
характеризуется каким-то крупным конструктивным
открытием биогенеза, распространяющимся на многие
филогенетически разные ветви. Например, у самых
различных таксономических групп скелет появился на
рубеже докембрия и кембрия. Можно было бы привести и
другие примеры, знакомые геологам, которые используют
их для целей стратиграфии. Не кажется ли весьма
вероятным, что этот феномен есть развитие и следствие
параллелизма,
возникающего
вначале
в
одном
географическом районе? Не имеем ли мы здесь дело с
постепенной диффузией идеи, напоминающей диффузию
моды, захватывающей сначала одну страну, а затем и весь
мир? Ведь время, потребное для такого глобального
растекания конструктивного принципа, велико только в
наших человеческих, но не в геологических масштабах.
Если межвидовой перенос признаков не только существует
(в чем уже не может быть сомнения), но и играет
значительную роль в эволюции (что очень правдоподобно),
то основное положение дарвинизма становится абсурдным.
Но тщетно было бы надеяться посеять панику в стане
дарвинистов, сообщая им о каких угодно доказательствах
географического параллелизма: они прекрасно закалили
свои нервы в игнорировании неприятных фактов.
8.
Эмпирически
установленные
структурные
закономерности, не имеющие адаптивного значения.
Совершенно определенно можно говорить о широчайшем
распространении в живой природе бесполезных признаков.
Селекционисты, верные своей тактике ничего не доказывать
самим, а требовать доказательств у оппонентов, настаивают
в этом случае на
том, что признаки наверняка полезны, но мы просто еще не
успели выяснить их пользу, или на том, что имеются "еще
не открытые" законы корреляции между признаками и
адаптация поэтому порождает артефакты. Но возьмем
такую уж нейтральную характе-растику растения, как
формула листорасположения. Почему она связана с рядом
Фибоначчи? Это, конечно, один из бесчисленных примеров
такого рода. Стоит оглянуться вокруг себя, чтобы увидеть,
что природа наполнена бесполезными признаками:
затейливый орнамент на крыльях бабочек, удивительное по
сложности и красоте оперение птиц, мозаичные узоры на
чешуе пресмыкающихся и рыб, замечательно правильное
строение иглокожих и моллюсков — перечню нет конца.
Уже само наличие плоскости симметрии у большинства
животных вряд ли можно считать закономерностью,
имеющей приспособительное значение. Можно было бы
сказать, что живой мир наполнен красотой, но точнее,
видимо,
будет
выразиться
так:
он
изобилует
конструктивными идеями, импонирующими нашему
эстетическому чувству. Важно отметить, что красота
сплошь и рядом создается не под давлением среды и
требований борьбы за выживание (такой случай
"выгодной*' красоты представляет собой, например,
плавность и грациозность кошачьих), а независимо от
пользы. Создается впечатление, что природа ухватывается
за малейшую возможность экспериментировать с формой,
заниматься искусством ради искусства".
Будучи натуралистом, Дарвин хорошо знал об этом и
понимал, что такое массовое явление живой природы не
укладывается в рамки его теории. Поэтому ой надеялся дать
дополнительные объяснения, рассматривая механизм
полового отбора. Но при таком подходе мы лишь заменим
тайну биологической структуры тайной психики живых
существ, ибо нам придется тогда приписать самкам многих
животных
(особенно
птиц)
высоко
развитый
художественный вкус, заставляющий их предпочитать
самцов с красивыми узорами. Но как в ходе борьбы за
существование мог появиться художественный вкус? К
тому же, таким способом нам вообще не удастся объяснить
бесчисленные проявления симметрии и красоты у растений,
опыляемых ветром, или у животных-гермафродитов .
9. Непостижимость соотношения между длиной этапов
эволюции. Каждый биолог теперь знает, что самая
примитивнейшая бактерия оказ алась фантастически
сложным образованием — существом того же порядка
сложности, что и' любое высшее животное. Действительно,
у бактерий имеются все те же специфические
биохимические и наследственные механизмы, что и у
человека или крокодила. У них есть хромосомы, генная
информация записьшается на ДНК, синтез белка
происходит на рибосомах с участием информационной и
транспортной РНК, метаболизм осуществляется примерно
тем
же
способом, что и у остальных животных,
использующих тончайшую регулировку ферментами, и т.д.
Другими словами, как принято сейчас говорить, "от камня
до бактерии гораздо дальше, чем от бактерии до человека*'.
Но недавно в Трансваале и Свазиленде были найдены
остатки бактерий, живших 3,5 миллиарда лет назад. В то же
время, возраст земной коры по довольно единодушному
мнению геологов составляет что-то около 4,5 миллиарда
лет. Как же можно объяснить, что на создание "из ничего*'
фантастически сложного объекта ушло намного меньше
времени, чем на создание из этого исходного материала, в
котором были уже заложены все основные свойства жизни,
современного биогеоценоза? Почему эволюция после
колоссального творческого напряжения в начале стала
затем работать с прохладцей?
Снова мы подходим к тому рубежу биологической истории,
за которым понятия дарвинистов всегда становились
туманными
и
никого,
даже
их
самих,
не
удовлетворяющими. Наиболее разумные из них вообще не
заходили дальше этой заветной черты, либо делали это с
осторожностью и оглядкой. Дарвин, как известно, был из
разумных и осторожных и начальный этап эволюции не
обсуждал вообще, начиная применение своей теории с того
момента, когда было "четыре или пять прародителей
животных и столько же или еще меньше предков растений".
Правда, все
эти первичные формы мыслились Дарвиным как крайне
примитивные. Малое число начальных форм и
исключительная их простота — фундаментальные посылки
дарвинизма, ибо это учение имеет целью перебросить
мостик "естественного процесса" между неорганическим
миром и современным биоценозом, а такие процессы
протекают медленно и постепенно. Идея постепенности и
непрерывности, тесно связанная с представлением о
статистическом, вероятностном, случайном характере
эволюции, определяет весь строй мышления дарвиниста.
Руководствуясь этим духом, следуя этой "генеральной
линии", наиболее безответственные из поборников
дарвинизма забегали время от времени далеко за черту,
перед которой их более мудрые коллеги останавливались в
смущении, и оглашали священную территорию своими
дикими криками, пытаясь показать, что им ни капельки не
страшно и что, собственно говоря, ничего мистического и
загадочного здесь нет. Так возникали многочисленные
"теории"
образования
органической
материи
из
неорганических
веществ,
которые
даже
в
наш
легкомысленный век, когда люди терпеливо выслушивают
все что угодно, лишь бы форма изложения была
наукообразной, выглядят беспросветно убогими. В начале
века путь от '^ничего" к живой материи вели через
коллоидные образования и радовались, как дети, когда
удавалось получить в скляночке капельку, отдергивающую
свои выросты при прикосновении к ней, подобно амебе.
Зятем появились теоретические направления, прибегающие
для появления простейшей жизни к помощи разрядов
молнии, и сотни страниц статей и монографий серьезно
рассказывали о том, как именно первобытная молния
ухитрилась осуществить зарождение жизни. Толстые книги
и несчетное
количество популярных изданий были
посвящены учению Берналла и теории 'первичного
бульона" Опарина. Хотя совершенно непостижимо, как
механизм синтеза белка, использующий сложнейшие
промежуточные структуры, вроде информационной и
транспортной РНК, может возникнуть от удара молнии, эта
литература продолжает издаваться и, что самое
примечательное, считается научной! Конечно, подобное
шарлатанство есть лишь простое логическое следствие того
выбора, который наука, под нажимом идеологии и
общественного мнения сделала еще в семнадцатом веке.
Берналл был запрограммирован еще Лейбницем. Сказав
"А", приходится рано или поздно произнести и "Б". Сто лет
назад Дарвин, дойдя до "пяти прародителей", мог еще
воскликнуть: "Стоп!" Сегодня же, чтобы создать видимость
прогресса, наука вынуждена экстраполировать кривую
эволюции еще дальше вглубь времен, изо всех сил пытаясь
сохранить ее непрерывность,
Но непрерывности-то как раз и не получается! Прежде
всего, конечно, скачок наблюдается в переходе от неживой
материи к живой. Этот скачок огромен, поистине
бесконечен. Надо ли и дальше обманывать себя, твердя, что
"жизнь есть высшая стадия материи, естественно и
закономерно возникающая при наличии подходящих
условий"? Этим заклинанием могли отгонять призрак
Творца в то благословенное время, когда оно подкреплялось
другим глубокомысленно звучащим тезисом: "Жизнь есть
форма существования белковых тел". Но ведь теперь
выяснилось, что жизнь охарактеризовать таким простым
способом никак нельзя, что она есть совокупность
множества непостижимо сложных процессов, в которых
участвуют не только белки, синхронизованных и
согласованных друг с другом с такой степенью точности, о
какой не могут и мечтать наши самые лучшие приборы. И
между тгой непостижимой сложностью и простотой
физического мира нет никаких промежуточных звеньев,
которые мш-•^ оы создать плавный переход. Не пора ли,
наконец, прекратить бездумно повторять заклинание наших
дедушек, которое сейчас звучит примерно так, как
утверждение, что "Джоконда" есть высшая форма
существования масляных красок, возникшая вполне
естественно и закономерно?
Это еще не все. Сегодня с полной ясностью вырисовывается
и другой скачок. С помощью анализа изо топов серы
удалось установить, что никакой постепенности не было и в
количественном развитии живой материи, что 3 миллиарда
лет назад общая масса всех живых существ была примерно
такой же, как сегодня. Соответственно, на протяжении
этого периода времени оставались постоянными состав
океанской воды и концентрация кислорода в земной
атмосфере. Интересно отметить, что изотопный метод лишь
окончательно подтвердил то, о чем многие крупные геологи
подозревали и прежде. Такие взгляды высказывал,
например, В.И.Вернадский. Но, как пишет, об
этом В.И .Виноградов, "вероятно, мысль о древности
становления биосферы была высказана им слишком рано, ее
научная, логическая и философская обоснованность
казалась слишком умозрительной и не поддержанной
фактами". Дело, разумеется, было не в "научной" и не в
"логической" стороне, а только в "философской", причем
под философией здесь надо понимать идеологию.
Поразительная давность биосферы не оставляет времени
для случайного возникновения простейших организмов "из
ничего", сжимает до одной пятой всей истории жизни
самый ответственный ее период, который, казалось бы,
должен быть самым длинным.
Можно попытаться связать эти факты с тем, что было
сказано выше. Мы видели, что многие особенности
биологической истории становятся понятными в свете
предположения о реализации и биогенезе не только идей
развития отдельных видов, но и идей развития сим
биотических сочетаний, а может быть, и всего симбиоза
земли. Это предположение поможет и в данном случае.
Общеизвестно, что одной из характернейших черт
современной живой природы является ее сложность именно
как глобального симбиоза, — общим местом стало
утверждение, что в природе все продумано до мельчайших
деталей, что исчезновение или изменение численности
одного вида может вызвать резкое разбалансирование
удивительно слаженного механизма биогеоценоза. Но
можно полагать, что так было не всегда, что на заре
биологической истории геосимбиоз, будучи количественно
таким же, как ныне, имел значительно более простую
структуру. Это подтверждается косвенно тем фактом, что
тогда сами виды были проще — например, не было
скелетных форм. Но тогда возникает следующая гипотеза:
громадные творческие усилия эволюции, занявшие четыре
пятых отпущенного ей срока, были посвящены не столько
совершенствованию самих видов, которое само по себе
является не такой уж трудной задачей, а гораздо более
масштабной деятельности — конструированию завязанной
в один тугой узел современной многоярусной живой
природы в целом, т.е. созиданию биосферы. ГДо аналогии с
нашей собственной, пусть весьма скромной, творческой
работой мы можем предположить, что задача согласования
и подгонки должна была потребовать от биогенеза больших
сил, чем создание общего исходного живого элемента,
поэтому на образование биогеоценоза ушло больше
времени, чем на создание механизма клеточного
функционирования. Здесь нам следует подвести черту под
списком возражений дарвинизму. Как мы уже говорили,
сами по себе такие возражения, какими бы обоснованными
они ни были, не так уж много значат для того, кто
стремится любой ценой отстоять концепцию "само собой".
Зато значительную пользу; из всей их совокупности может
извлечь тот, кто хочет достигнуть истины, так как взятые
вместе, они ясно открывают тот основной атрибут жизни,
который никак не вмещается в ложе дарвиновской догмы
естественного
отбора.
Этим
атрибутом
является
колоссальная творческая сила жизни. Почти все
противоречия между селекционизмом и биологическими
фактами сводились к тому, что поскольку любая
модификация дарвинизма есть теория равновесного
процесса системы "живые существа — среда", причем среда
первична (в среду, конечно, включаются и все окружающие
живые существа), а организмы приноравливаются к ней и
для этого изменяют свои свойства, то это учение
несовместимо с фактом неудержимого напора жизни, ее
закономерного целенаправленного развития, идущего часто
вопреки выгоде для отдельного вида, ее широко
распространенного экспериментирования, ее неистощимой
фантазии и изобретательности в поисках изящных
конструктивных решений, ее способности разрабатывать
опережающие потребности момента идеи. Иными словами,
любой вариант дарвинизма несовместим с наличием в
живой природе могучего спонтанного созидающего начала.
Существование такого начала совершенно очевидно для
простого человека, чье мышление не подверглось
систематической губительной обработке со стороны
имеющего трехсотлетний опыт служения атеистической
идеологии естествознания; на чьи глаза не надеты
перевертывающие очки. Даже профессиональные биологи, с
пеной у рта остаивающие в дискуссиях селекци они стеку ю
догму, в частной жизни смотрят на природу так же, как
любой нормальный человек: усматривают в ней и
предначертанную
гармонию,
и
удивительную
продуманность, и тайный смысл. Но как только они
приступают к своим служебным обязанностям —
написанию книг или статей и чтению лекций, они сразу
теряют здравый ум и видят живой мир глазами
сумасшедшего, объявляя его создания (даже себя самих)
"саморегулируемыми
и
самовоспроизводящимися"
автоматами, которые сами собой дошли до высокой степени
совершенства. Так якобы гласит наукаг
Александр Поуп сказал: "Недостаточное знание — опасная
вещь. Пей вдоволь из пнерианского источника или вовсе его
не касайся. Выпьешь мало — только опьянеешь, выпьешь
много — снова станешь трезвым". Справедливость этих
слов мы можем оценить и в данном случае. Те, кто
затвердил биологию по учебникам и не дошел в ней до
таких проблем, которые в официальной литературе
сглажены или вообще не упоминаются, искренне верят в
истинность дарвинизма, в то, что это учение явилось шагом
вперед в развитии нашего познания. Но среди крупных
биологов, глубоко знающих свою узкую область и
обладающих к тому же широкой научной эрудицией,
самостоятельно мыслящих и честных, почти все —
антидарвинисты. Особенно, как мы отмечали, это относится
к эмбриологам. Нетрудно понять, почему это так.
Эмбриологи не согласны с селекционизмом потому, что они
повседневно наблюдают неудержимую наступательную
активность жизни, воочию видят предзаданность ее
развития, поразительную мудрость путей становления
организма. Они лицезреют процесс возникновения из
единственной зиготы огромного слаженного ансамбля,
состоящего из миллиардов клеток многих тысяч различных
типов;
регистрируют
в
своих
исследованиях
целенаправленность роста нервной сети, когда каждый
аксон, пробираясь через 'джунгли тканей, таинственным
образом находит "свой" нейрон и образует на нем структуру
поразительной сложности — синапс. Они знают, как
возникают в зародыше бесчисленные ферменты и
медиаторы, сразу же включающиеся в свою непостижимую
по тонкости работу,
регулирующую развитие организма. Они прекрасно
понимают, что, кроме информации о дифференциации
клеток и обо всех соединениях между ними, зародышевая
микроскопическая клетка должна
содержать еще
информацию χο производстве новых половых клеток,
несущих, в свою очередь, информацию о будущих
организмах. И все это они совершенно справедливо
воспринимают как чудо. И что могут значить для этих
постоянных очевидцев чуда общие слова о естественном
отборе?
Такое же, если не большее, чудо, только "растянутое по
времени", представляет собой и филогенез, изучаемый
систематиками, которые наряду
с эмбриологами,
поставляют из своей среды наибольшее количество
оппонентов дарвинизму. И системати ки тоже объясняют
свою оппозицию неспособностью селекционизма вместить
факты, которые указывают на наличие в живой материи
имманентной целесообразности.
Итак, мы сталкиваемся с поучительным моментом: на своем
высшем уровне наука о развитии организмов приходит
примерно к тому же, что твердо знает любой человек, не
искушенный в книжной мудрости — к представлению о
том, что жизнь является творческим процессом. Это
утверждение,
подкрепленное
именами
величайших
авторитетов
биологии,
вначале
поддерживавших
дарвинизм, но постепенно, под давлением фактов и логики
отошедших от него, можно, следовательно, считать одним
из выводов, к которому npmiyia наука вопреки собственной
воле и вопреки собственной идеологической установке.
Этот вывод немало обескураживает самих ученых, которые
его поддерживают. Они понимают, что, ссылаясь на
"жизненную силу" или "целесообразность", следовало бы
разъяснить конкретную природу этих понятий, но сделать
этого не могут. Таким образом, современная наука о
развитии живой материи пришла к внутреннему
противоречию, т.е. в ней возникла кризисная ситуация.
Закрывать на это глаза уже невозможно. Биология не
приближается к выполнению обещания полностью
раскрыть секрет часового механизма жизни, а явно
удаляется от него. И это чревато важными последствиями.
Под каким бы идеологическим прессом ни находились
ученые или какими бы добровольными конформистами они
ни были, они не смогут бесконечно мириться с господством
концепции "само собой", прогностическая и организующая
эксперимент сила которой равна нулю, а "объяснительна
сила" по мере накопления материала почему-то
уменьшается. Оптимисты, правда, считают, что этот кризис
временный, что он связан с отсутствием подходящего
математического аппарата, описывающего сверхсложные
системы с обратной связью. Когда такой аппарат будет
разработан, говорят оптимисты, феномен жизни получит
вполне исчерпывающее материалистическое объяснение.
Имеются и сверхоптимисты, которые утверждают, будто
некоторые недора^ зумения, возникшие в биологии, уже
разрешены в рамках дарвинизма. Цитированный нами
автор, чью пошатнувшуюся веру в селекционизм спасли
рукописи Шмальгаузена, аналогичным образом снял со
своей души и другой камень. Говоря, что до последнего
времени казалась неразрешимой проблема размещения
информации о всех будущих поколениях в одной
единственной зародышевой клетке, он сообщает читателям,
что недавно она "была решена математиком фон
Нейманом'*. Снова здесь мы имеем апелляцию к посмертно
опубликованным (Берксом) запискам, но на этот раз она
сопровождается
дезинформацией:
никакого
принципиального
математического
результата,
позволяющего понять основной парадокс эмбриологии, фон
Нейман не получил, и его наброски по теории
самовоспроизводящихся автоматов имеют эскизный
характер. Не удивительно ли, что разгадки самых трудных
противоречий
дарвинизма
обнаруживаются
преимущественно в черновиках? Итак, мы окинули взором
судьбу дарвинизма — одного из типичнейших
псевдонаучных построений, которые как грибы после дождя
вырастали за послед ние двести лет, сделавшись столь же
фундаментальной характеристикой нашей культуры, какой
богословие было для Средних веков. Что же бросается в
глаза в увиденной картине?
Прежде всего, конечно, — невероятная, прямо-таки
фантастическая жизнеспособность учения, пережившего
несколько революций в биологии и почти не
пострадавшего. Еще в девятнадцатом веке Р.Вирхов — один
из крупнейших биологов того времени — писал: '*Мы
стоим на пороге одного научного банкротства, последствия
которого еще нельзя учесть; дарвинизм должен быть
вычеркнут из числа научных теорий". Но это
"вычеркивание" отложилось на столетие. Вопреки
распространенному мнению, будто прочность теории
определяется тем, подкрепляет ли ее фактический материал,
дарвинизм как бы не нуждался в подтверждающих его
фактах и не боялся противоречащих ему фактов, В чем же
тут секрет? Одна из причин живучести дарвинизма нам уже
известна, это — польза, которую он приносит
господствующей идеологии атеизма. Но ведь идеологии
безразлично, какими средствами будет изгнан призрак Бога
из картины живой материи; ей важно лишь, чтобы эти
средства были эффективными. Неужели же нельзя
придумать что-то более изящное, чем слепой отбор,
случайные мутации и "война всех против всех", имея в виду
ту же самую цель?
Такие попытки, конечно делались. Неверно было бы
полагать, что все антидарвинисты склоняются к
религиозным взглядам. Таких как раз меньшинство. Даже
Л.С.Берг, подробнее других вскрывший дефекты теории
естественного отбора, писал: "Повторяем, никаких других
сил, кроме известных физике и химии, никогда в
организмах не наблюдалось и, можно думать, не будет
наблюдаться". И сейчас оппоненты дарвинизма, как
правило, стоят на твердой материалистической платформе,
выдвигая вместо обветшавшего учения новое, которое
объяснило "естественное" происхождение видов более
убедительными аргументами, чем апелляция к отбору. Но
цитадель селекци-онизма и не думает капитулировать.
Это наталкивает на мысль, что в сохранении догмы
заинтересованы не только "заказчики", т.е. идеологи, но и
сами биологи, специализирующиеся по вопросам эволюции.
Если ознакомиться подробнее с закулисной, скрытой от
непосвященных стороной научного производства, то
подозрение перейдет в уверенность. Теория, пользующаяся
длительным официальным признанием, не уходит в
отставку из-за такой несерьезной причины, как несогласие с
фактами. Ведь за период ее признания накапливается
обширная посвященная ей литература, которую нельзя
обойти, занимаясь данным разделом науки; ее духом
руководствуются авторы учебников, популярных книг и
журнальных статей; она развивается, дорабатывается и
совершенствуется получающими за это твердую зарплату
учеными, планы работы которых утверждены на много лет
вперед; публикации по ее проблематике предусматриваются
издательствами. Но дело не только в этой "вещественной"
инерционности — имеется и инерционность человеческой
психики. Перестраиваться с одной системы взглядов,
впитанных еще на школьной скамье, на другую, не так-то
просто. Многие люди вообще не способны к такой
перестройке и, если новые взгляды все же одерживают верх,
оказываются навсегда выбитыми из колеи. Выходит, мы
сталкиваемся с парадоксом: то, чем мы всегда гордимся как
показателем прогресса, — рост армии ученых и усиление
материальной базы науки — становится тормозом на пути к
познанию. Этот парадокс действительно имеет место, и он
давно известен. Такой социально значимый факт, как
превращение науки в самодовлеющую инерционную
систему, не мог остаться незамеченным. Уже на рубеже
нашего столетия О.Шпенглер выдвинул теорию сменяющих
друг друга "цивилизаций", или "культур", каждая из
которых "создает свое собственное естествознание, которое
только для нее истинно и существует столько времени,
сколько существует культура, осуществляя свои внутренние
возможности". Примерно к этому же приводил
"конвенционализм" — философское течение, основанное
А.Пуанкаре
и
влившееся
затем
в
логический
неопозитивизм. Недавно сходные со взглядами Шпенглера
воззрения обнародовал Т.Кун в книге "Структура научных
революций", введя даже специальный термин "парадигма"
для обозначения совокупности предзаданных установок и
догм, неважно, верных или нет, которыми руководствуется
данная наука и которые она яростно охраняет от искажений
и критики. Примечательно, что книга Куна вызвала
большой резонанс — это показывает, что диагноз болезням
современной науки поставлен достаточно правильно.
Конечно, теории Шпенглера и Куна суть почти
тривиальные следствия позитивистского образа мысли,
пронизывающего всю нашу "цивилизацию". Коль скоро
наука не рассматривается больше как орудие достижения
вечной и единственной истины, а трактуется как просто
удобное средство описания внешнего мира, как нечто вроде
стишков, самих по себе бессмысленных, но помогающих
запомнить
созвездия
Зодиака
или
обозначения
спектральных классов звезд, то принимать или отвергать
"парадигму" остается только с помощью голосования. При
этом совпадение или несовпадение с фактами будет
расцениваться как одна из многих равноправных
характеристик теории (наряду с такими, например, как
привычность терминологии или "диссертабельность" ее
проблем), по совокупности которых и будет приниматься
решение. Если бы позитивистская концепция была верна, то
рассмотренный нами кризис дарвинизма был бы заурядным
кризисом парадигмы, описанным Куном, и нам не стоило
бы ломать ради него копья. Так же мало оснований для
тревоги было бы у нас, если бы мы приняли точку зрения
диалектического
материализма
об
абсолютной
и
относительной истине. Недаром советский астроном
В.Гинзбург, обсуждая теорию Т.Куна, замечает, что смена
"парадигм"выглядит для диалектико-материалистического
науковедения трюизмом — каждая новая парадигма на один
шаг ближе к абсолютной истине, достигаемой лишь в
пределе, в бесконечности.
Ах как хотелось бы и позитивистам и марксистам навечно
утвердить тезис об условности или относительности
всякого познания, вытравить изо всех умов этот проклятый
вопрос: "А как все-таки устроен мир на самом деле?"
Сколько было затрачено усилий на объяснение,
разжевывание, растолкование того обстоятельства, что
такой вопрос ненаучен, лишен смысла, архаичен, что
современному интеллигентному человеку неприлично его
ставить, что истина — нечто вроде горизонта: ты идешь к
ней, а она с такой же скоростью уходит от тебя, —а
крамольный вопрос продолжает время от времени
возникать в сознании отсталых людей и портит им
удовольствие, которое они могли бы испытать, крутясь в
уютном замкнутом мирке лабиринта! Как были бы
счастливы проповедники автоматизма вселенной, если бы
им каким-нибудь декретом, как о том мечтал еще Лейбниц,
удалось раз и навсегда узаконить это бесконечное ко
ловращение, проходящее под лозунгом "цель — ничто, а
движение —все!'*
Устройся все так, как о том мечтают.рыцари братства
бездуховности,
будущее
человечества
было
бы
безотрадным. Представим только: в необозримой веренице
будущих столетий появляются все новые и новые
наполеоны, переманивают на свою сторону большинство,
устанавливают свою конституцию, ставят на высшие посты
в академиях своих приспешников и твердой рукой ведут
корабль знания по своему курсу до тех пор, пока не придет
пора сделаться капи-таном другому. Тогда корабль может
резко поменять курс. Но что это даст? Ведь и в том случае,
если истина всего лишь мираж, как думают позитивисты, и
в том, если она — горизонт, в чем уверяют нас диалектики,
куда ни двигайся, ты будешь видеть ее все на том же месте.
Будь эта картина верной, кризис биологии представлял бы
собой "нормальный кризис", побуждающий науку двигаться
по своей зацикленной траектории.
Но, к сожалению для автоматопоклонников и к великому
счастью для остальных людей, в восемнадцатом веке были
заложены
не
только
псевдонауки,
управляемые
наполеонами и представляюшие собой игру, дающую
занятие определенной социальной группе, но и настоящие
науки, руководствующиеся в своем развитии только
поиском истины. И эти правдолюбивые науки в течение
последних трехсот лет шли своим собственным
неисповедимым путем. ОТКРОВЕНИЯ ФИЗИЧЕСКОЙ
НАУКИ
"Настоящей наукой" прежде всего была физика.
Неисповедимоетъ ее пути заключалась в том, что, будучи
долгое время знаменем идеологии бездуховности, ее
главной опорой и надеждой, она вдруг стала получать такие
результаты, которые все хуже и хуже вписывались в рамки
этой идеологии. Избалованные вниманием и почтением
публики и лестью всех тех, кто придерживался
господствующего мировоззрения, привыкшие быть самой
авторитетной инстанцией во всех принципиальных
естественнонаучных вопросах, физики приходили от этого в
усиливающееся состояние растерянности. Они принимали
меры для ослабления напряженности положения, но их
наука все менее подчинялась контролю, и растерянность
перешла наконец в скрываемое даже от себя самих
ощущение безнадежности. Как родители, пытавшиеся унять
неприлично ведущего себя ребенка и почувствовавшие, что
все их усилия напрасны, начинают просто не замечать его
выходок, так и физики перестали сейчас обсуждать общие
аспекты своей науки или отделыва ются по их поводу
двумя-тремя ничего не значащими фразами, проявляя
гипертрофированный интерес к деталям и делая вид, будто
в деталях и технических проблемах заключено главное.
Впрочем, слово ''вдруг", употребленное выше, не совсем
точно. При изложении смысла физики и сущности ее
результатов на философском языке, используемом для
пропаганды господствующей идеологии, определенные
трудности возникали с самого момента появления физики.
Однако в первое время затруднения казались чисто
лингвистическими и уж во всяком случае компенсировались
огромной пользой, приносимой физикой этой идеологии.
Но с течением времени польза становилась все призрачнее,
а враждебный при-' вкус результатов все ощутимее. И
настал тот час, когда идеологи увидели физику в новом
свете —не как преданную единомышленницу, а как
строптивую
пророчицу.
Объективно
события
разворачивались непрерывно, а скачком, т.е. "вдруг",
изменилось людское отношение к ним. Чтобы понять
последний акт драмы, нужно знать содержание предыдущих
актов, где ничто вроде бы не предвещало острой развязки,
но в ретроспективном оглядывании многое приобрело
роковое значение, Поэтому мы начнем с восемнадцатого
столетия, когда непосредственные преемники Ньютона не
могли прийти в себя от восхищения, наслаждаясь силой и
стройностью полученной из его рук науки. Зададим себе
такой вопрос: неужели на их горизонте не было ни
малейшего облачка?
Теперь, в конце двадцатого столетия, после всех пережитых
бурь, когда мы видим перед собой не монолитное здание
физической науки, открывавшееся взору наших дедов, а
множество разбросанных на большой площади низких и
очень разнородных по стилю построек, каждая из которых
имеет собственное хитроумное устройство, спасающее от
напора стихий, мы понимаем, что грозное облачко стояло
на небе и двести лет назад. Но тогда оно никого не
тревожило, Во-первых, оно было маленьким и тонким, и,
чтобы заметить его, нужно было обладать недюжинной
зоркостью и опытностью. Во-вторых, по отношению к
физике царил такой энтузиазм, что никому не было бы
позволено сомневаться в исключительной ценности этой
науки для утверждающегося естественнонаучного взгляда
на мир из-за того, что в ней самой или в ее стыковке с
философией имеются небольшие логические неувязки. Если
дядя делает своему племяннику ценные подарки, то
молодой человек не станет обращать внимания на
отдельные странности своего благодетеля, а может быть
даже начнет превозносить эти странности, усматривая в них
признак глубокого ума.
Физика не просто была полезна выходящей на сцену
атеистической идеологии, но являлась для нее совершенно
необходимой помощницей, как необходим богатый
покровитель желающему прочно утвердить-ся в жизни
молодому дельцу. Без помощи физики эта идеология никак
не смогла бы перейти с уровня интуиции на уровень
рассудка и благодаря этому одержать решительную победу.
Возникшее в пятнадцатом веке, а может быть и еще раньше,
новое мироощущение нуждалось в обретении адекватной
логической формы, в построении оправдывающей его
картины Бытия. Бог ушел из чувства европейца, но
оставался еще в его разуме, и это создавало напряжение и
неустойчивость. Чтобы восстановить равновесие, нужно
было вывести Бога и из разума. В общих чертах было
понятно, как надо дейст-ствовать; представить мир чем-то
вроде часового ме ханизма, объявить его совершенно
самостоятельным и замкнутым в себе автоматом, не
допускающим никакого внешнего вмешательства и
действующим раз и навсегда предопределенным образом.
Мы видели, что все наиболее активные и пользующиеся
наибольшим влиянием на умы деятели того времени, кем
бы они ни были — математиками, философами,
художниками, политиками — будто по мановению
невидимого дирижера стали горячими приверженцами и
пропагандистами именно такого взгляда на мир, всеми
силами старались осуществить программу отпадения от
Бога, которую они трактовали как программу изгнания Бога
из мира. Но для ее реализации необходимо было
разработать соответствующие понятия, на базе которых
можно было бы создать убедительную систему
рассуждений. В первую очередь при этом нужно было
разработать понятия, которые помогли бы в требуемом духе
разъяснить два ключевых вопроса: 1) из чего построен мир;
2) как он функционирует.
Чтобы дать вполне атеистический и вместе с тем
убедительный ответ на первый вопрос, не надо было ничего
принципиально нового изобретать, так как с незапамятных
времен в религиозных и философских учениях имелось
понятие материи. Материя мыслилась как нечто "косное**,
т.е. самостоятельное, инерционное, отпавшее от Бога.
Крепнущей идеологии надо было только отделаться от
всего остального, что содержалось в религиях и
философиях прежних времен, и свести весь мир к материи
— в этом случае как раз и достигалось отпадение всего
мира и задача оказывалась решенной. Но в прежних
учениях понятие материи было теснейшим образом
сплетено с другими, неприемлемыми для атеизма,
понятиями. Материя в них могла создаваться из ничего,
контролироваться и даже полностью уничтожаться, как это
четко сказано, например, в индийской философии. Но
главное — в прежних учениях существование материи было
подчинено некоему обширному замыслу, уяснить который,
оставаясь в рамках материальных представлений,
невозможно. Следовательно, взяв за основу старое понятие,
нужно было придать ему новый смысл, вплести в ткань
совершенно
нового,
противоположного
прежнему
мировоззрения. Это означало необходимость серьезной
перестройки целой философской категории.
h
Было
очень
важно
подчеркнуть,
что
материя
самостоятельна. Это означает, что она существует и
развивается независимо ни от кого. По прежним учениям,
эта самостоятельность была ограниченной, временной,
условной. Теперь она должна была стать вечной и
абсолютной. Но от кого существование и свойства материи
могли бы, в принципе, зависеть? Во-первых, от Бога, а, вовторых, от нас, людей. Зависимость второго типа для
атеиста так же неприемлема, как и зависимость первого
типа. Действительно, если материя есть хотя бы частично
результат нашего воображения, если ее свойства
иллюзорны, если вещи нам только кажутся такими, как мы
их видим, то сразу же становятся уязвимыми тезисы
автономности и предопределенности всего происходящего
во Вселенной. Войдя в зависимость от наших душевных
сил, материя приобретает такой же, как эти силы,
неустойчивый, капризный, прихотливый характер; как и
они, делается чем-то тонким и неуловимым. В этом случае
она в какой-то мере сливается с глубоким и таинственным
миром наших чувств, в котором, как бы мы ни старались не
замечать этого, живет Бог, и, в конечном счете, попадает в
зависимость от Бога. Дать материи прямо соприкасаться с
микрокосмом нашей души — почти то же самое, что
разрешить
ей
остаться
деталью
великого
архитектонического замысла Творца.
Итак, материя должна быть чем-то внешним для человека.
Но как может человек отличать внешние для него данности
от внутренних событий своего "Я"?
Существование четкой границы, отделяющей индивидуум
от внешнего мира, без которой атеистический материализм
становится
весьма
неубедительным
и
шатким,
обосновывается с помощью доктрины сенсуализма. Эта
граница пролегает там, где начинают формироваться
сигналы, идущие в наш мозг и представляющие собой
показания органов чувств о внешней среде, обо всем том,
что не является нашим "Я". Честный и последовательный
материализм и атеизм совершенно немыслимы без
концепции сенсуализма, поэтому эта концепция с таким
жаром и бескомпромиссностью пропагандировалась всеми
выдающимися представителями новой идеологии от Бэкона
и Гоббса до Маркса и Ленина. Допустив, что существуют
сверхчувственные каналы восприятия, мы сделаем границу,
отделяющую личность от ее материального окружения,
неопределенной и зыбкой, и материя поэтому начнет
вторгаться в сознание, смешиваться с ним и терять главное
свое свойство — объективность. Ценнейшей для
атеистической идеологии особен* ностью физики было то,
что эта наука эксплицировала представление о внешней
материальной данности, подходя к нему с позиции
сенсуализма. Одним из главных достижений физики в этом
вопросе явилось создание атомизма, который до самого
недавнего
времени
считали
почти
синонимом
материализма. Почему атеистической идеологии было
выгодно всячески поддерживать атомистические взгляды,
развиваемые физиками? Несомненно потому» что в понятии
атома находит свое концентрированное выражение
сенсуалистическое
представление
об
объективной
неодушевленной, косной данности. Если как следует
вдуматься, можно обнаружить, что "атом" физиков есть не
что иное, как атом нашего чувственного постижения
предметного мира, идеализированное, очищенное от всего
несущественного восприятие внешней вещи — восприятие,
в котором запечатлены только два ее качества: что она
внешняя и что она — вещь, ясно отличимая от других
дискретная данность. Безмятежным и самоуверенным
может быть только тот материализм, который основан на
атомизме, т.е. на сенсуализме и механицизме; всякая другая
форма материализма вынуждена прибегать к софистике и
изворачиваться, ища ответы на каверзные вопросы.
Поэтому безмятежным и самоуверенным материализм был
лишь в восемнадцатом и девятнадцатом столетиях, когда
все мышление физиков, а значит и ученых вообще,
пронизывал механистический атомизм. Задолго до
Дальтона физики были уверены в существовании маленьких
твердых
частиц
материи,
ибо
эта
уверенность
вдохновлялась не каким-либо "решающим экспериментом",
а намного более веской причиной: всей переделанной на
новый лад картиной мира. Развивая свою концепцию
детерминизма, Лаплас упоминал мельчайшие атомы
вещества, хотя никаких данных, подтверждающих
дискретность строения материи тогда не было. Ломоносов
не только говорил об атомах, но и обсуждал, чем
отличаются атомы од них веществ от атомов других
веществ. Всю материалистическую линию в философии,
восходящую еще к античности, Ленин назвал "линией
Демокрита" — линией основоположника атомизма. Введя
понятие об атоме, являющемся миниатюрным воплощением
ощутимых и видимых предметов, и построив на этом
понятии разветвленную и полезную теорию, физика
легализовала интуитивное представление об 'объективно
существующей, пассивной, но неуничтожимой реальности,
перевела это представление в разряд научных и тем самым
настолько упрочила доверие к нему, что оказалось
возможным утверждать, будто им исчерпывается все сущее.
При этом отпала необходимость давать философское
определение материи, ибо этот термин обретал совершенно
ясный смысл> обозначая всю совокупность мировых
атомов. Заметим, что такая необходимость возникла вновь,
когда механистический атомизм окончательно рухнул, и
тут-то выяснилось, насколько трудным и даже
невозможным делом является построение внутренне
непротиворечивого философского определения материи,
если не выходить за пределы самой материи, считая ее
единственной данностью во Вселенной.
Вторая заслуга физики перед новой идеологией состояла в
том, что она дала описание работы материального автомата,
который представляет собой Вселенная. Еще Брейгель
видел в мировом процессе лишь слепой автоматизм; еще
Декарт утверждал, что люди, как и животные, суть машины;
но ни первый, ни второй не умели облечь свое убеждение в
ясную форму, ибо не знали, как в данном контексте нужно
понимать слова "автомат" и "машина". И только
посленьюто-новская физика устранила это затруднение,
придав тезису автоматизма мира совершенно четкий смысл.
По мнению физиков, устройство мирового автомата
описывается законами природы, познание которых
составляет главнейшую и даже единственную цель науки. С
того момента, как была провозглашена эта точка зрения,
постепенно начали отходить на задний план все
"метафизические" вопросы о причинах, корнях, сущности,
смысле и т.д., тысячелетиями волновавшие людей.
Но почему же физике удалось убедить всех, что проблема,
которая прежде казалась сложной и запутанной, теперь
полностью решена? Потому, что после Ньютона она стала
наукой математической. Закон природы обрел в физике
вполне конкретную форму математического соотношения,
благодаря чему он приобрел статус объективной
реальности,
стал
восприниматься
как
данность,
существующая в онтологическом смысле. Важно
подчеркнуть, что такая онтологи-зация законов природы,
оказавшая огромное влияние на развитие атеизма и
естествознания,
была
обязана
"математическому
платонизму" — возникавшему с незапамятных времен у
математиков ощущению, что объекты их науки живут
независимой жизнью, существуют сами по себе на каких-то
вечных и неизменных платоновских небесах. Б.Рассел
сказал об этом так: "Я полагаю, что математика является
главным источником веры в вечную и точную истину, а
также сверхчувственный интеллигибельный мир. Геометрия
имеет дело с точными окружностями, но ни один
чувственный объект не является точно круглым; и как бы
мы тщательно ни применяли наш циркуль, окружности
всегда будут до некоторой степени несовершенными,
неправильными. Это наталкивает на предположение, что
всякое точное размышление имеет дело с идеалом,
противостоящим чувственным объ ектам. Естественно
сделать еще один шаг вперед и доказывать, что ... объекты
мысли более реальны, чем объекты чувственного
восприятия".
К этому аргументу можно добавить и другой. Всякий, кто
занимался математикой, быстро убеждался, что поведение
такой-то функции или такого-то множества заранее
предопределено и у нас нет никакой возможности его
изменить. Математический объект ведет себя так, как он
сам "хочет". Мы не изобретаем этот объект, как Эдисон
изобрел фонограф, а открываем его, как Пржевальский
открыл дикую лошадь, тысячелетиями жившую в Азии
независимо ни от каких исследователей. Достаточно
проследить за доказательством нескольких десятков теорем,
чтобы почувствовать автономность математических
данностей, вызывающую невольное предположение, что
они извечно пребывают где-то вне нашего сознания. Для
Платона такое свойство математических понятий было
одним из главных аргументов в пользу существования мира
"эйдосов". Вероятно именно поэтому на вратах его
Академии было начертано: "Профанам в геометрии вход
воспрещен".
Математический
вариант
платонизма
продержался много дольше, чем общефилософский, и
владел умами даже в конце девятнадцатого века, когда
многие подписались бы под словами Эрмита: "Я верю, что
числа и функции анализа не являются произвольными
созданиями нашего разума; я думаю, что они существуют
вне нас". И только массированное наступление позитивизма
привело к изменению образа мысли: вывод формул и
соотношений математики был объявлен теперь простой
игрой в символы. И как раз в этот момент математика и
физика резко снизили темпы получения глубоких и
содержательных результатов. Случайно ли это? Л.Кальмар
считает, что платонистская объективизация математических
идей была весьма полезной, так как "защищала их от
отторжения здравым смыслом как иллюзорных и
стимулировала развитие математики". Заметим, что
типичный позитивист, каковым является Кальмар, считает
веру в объективное существование математических истин
противоречащей "здравому смыслу". Но ведь здравым
смыслом всегда назы-вали взгляд и разумение
"неиспорченного" человека, "естественное" отношение к
окружающему миру. А в течение тысячелетий люди были
непреложно уверены в том, что "эйдосы" — истина, добро,
красота, гармония — существуют объективно, сами по себе,
не только в вещах, где они проявляются в неполном и
искаженном виде, но и вне вещей. И даже сегодня это
убеждение пронизывает мышление и поведение огромного
большинства людей нашей планеты — всех, кто не прошел
специальную выучку, не получил естественнонаучного
образования. Так что Кальмару следовало бы уж во всяком
случае не приравнивать скептицизм позитивистского толка
к "здравому смыслу", а назвать его, например,
"современной точкой зрения ученых".
Впрочем, как бы ни обстояли дела сейчас, но в период
наибольшего торжества атеистического миро-воззрения,
опиравшегося
на
впечатляющие
успехи
физики,
математический платонизм был широко распространен
среди ученых и, поскольку физические законы выражались
математическими формулами, утвердил в сознании
объективность этих законов. Соединяясь с атомистической
концепцией вещества, этот взгляд позволял материалистам
тех счастливых для них времен вместить свою философию в
лаконичную фразу: "В мире не существует ничего, кроме
материи и законов ее движения". Обе составляющих
"мира**, т.е. внешней по отношению к нам и независимой
от нас реальности, благодаря физике, казались чем-то
совершенно конкретным и легко постижимым безо всякой
казуистики.
Идея
автоматизма
Вселенной,
давно
вынашиваемая в подсознании европейцев, обрела форму
наглядного образа, с исключительной силой переданного в
словах Лапласа:
"Мы должны рассматривать существующее состояние
Вселенной как следствие предыдущего состояния и как
причину последующего-. Ум, который в данный момент
знал бы все силы, действующие в природе, и относительное
положение составляющих ее сущностей, если бы он еще
был столь обширным, чтобы ввести в расчет все эти
данные, охватил бы одной и той же формулой движения
крупнейших тел Вселенной и ее легчайших атомов. Ничто
не было бы для него недостоверным, и будущее, как и
прошедшее, стояло бы перед его глазами".
Вот какую неоценимую услугу оказала физика идеологии
бездуховности! Не удивительно, что эта наука была
поставлена в положение фаворита господствующего
мировоззрения. Не отличая ее тогда от соб-ственно
математики (все крупные математики того времени были
заодно и крупными физиками), физику провозгласили
главнейшей из наук и даже единственной настоящей
наукой. Каждая отрасль естество знания считала своим
идеалом изъясняться, подобно физике, на математическом
языке и облекать свои доказательства в строгую логическую
форму. К этому призывали все проповедники новой
идеологии от Канта до Маркса. Никто не сомневался, что, в
принципе, существуют лишь законы физики, а все
остальные законы природы являются результатами их
совместного действия. В этом убеждении состоял принцип
редукционизма, продержавшийся в умах три столетия и, как
никакой
другой
принцип,
помогавший
автоматопоклонникам сохранить свое гипнотическое
влияние на широкие слои публики. В применении к
биологии концепция физического редукционизма означала
возможность сведения всех жизненных процессов, а в
перспективе и мышления, к простейшим изменениям,
происходящим в молекулах и атомах согласно основным
законам физики. Учение Дарвина, конечно, не решило этой
задачи,
но
сильно
приободрило
материалистов,
посчитавших, что теперь-то ее окончательное разрешение
уже не за горами. У них возникло ощущение, что мечта
Лейбница об алгоритмизации всего сущего, включая
человека и животных, близка, наконец, к реализации. К.А
.Тимирязев писал об этом так:
"Наука не нуждается, как в былые времена, в допущении
существования особой органической материи, — для нее
достаточно и той, из которой состоят неорганизованные
тела, и тех общих законов, которые управляют
последними... для нее достаточно основных физических
законов, управляющих и неорганическим миром. Она не
нуждается, наконец, в допущении существования
неопределенного метафизического начала целесообразного
развития — этого последнего убежища виталистов ".
Редукционизм сильно содействовал укреплению взгляда на
мир как на автомат уже потому, что представлял его
простым автоматом. Предполагалось, что физикохимических законов не очень много и они выражаются
ясными математическими соотношениями (у физиков была
рапространена поговорка: "Эта формула недостаточно
изящна, чтобы быть верной"). Когда нам показывают
устройство, выполняющее очень сложные действия,
например, играющее на рояле, мы бываем склонны
подозревать, что это не механизм, что внутри спрятан
живой человек. Но если нам скажут: посмотрите сами на
эти пружинки, и вы убедитесь, что ничего таинственного
здесь нет и, на первый взгляд удивительное, движение
сводится к совокупности простых и понятных движений, —
то мы успокоимся и поверим в механичность устройства,
даже если не будем способны разобраться в сплетении
пружинок. Построенная в середине девятнадцатого
столетия физи кал истекая картина мира, казалось,
завершает поступательное развитие человеческой мысли,
начавшееся 70000 лет назад, и представляет собой если не
абсолютную истину, то достаточно четкий ее эскиз, в
который впредь остается лишь вписывать детали.
Но прекраснейшая особенность Бытия состоит в том, что
самые важные его события всегда оказываются совершенно
неожиданными. Это правило подтвердилось и в случае с
физикой, которая в своих поисках истины пошла в
непредвиденном направлении. По мере того, как она
углублялась в поиски, все более явно начинала
обнаруживаться несовместимость ее находок с концепцией
автоматизма Вселенной .
Повторим: легкое облачко омрачало горизонт с самого
начала. Уже в ньютоновской физике содержалась
философская неувязка, которую заметил Ньютон,
предложивший способ ее устранения. Но этот способ был
неприемлем для господствующей мировоззренческой
концепции, и его сразу же отвергли. Последователи
Ньютона пытались обойти трудность другими путями, но
безуспешно. А потом произошло то, что обычно происходит
в таких случаях: к парадоксу настолько привыкли, что
перестали обращать на него внимание.
Мы говорим о проблеме, которая беспокоила наиболее
вдумчивых ученых на протяжении всего восемнадцатого и
половины девятнадцатого столетий и которую можно
назвать первой нерешенной проблемой материалистической
физики. Ее сущность передается вопросом: где находятся
законы природы?
Поскольку, как было только что сказано, все давно
привыкли к неблагополучной ситуации в этом пункте, для
уяснения этого неблагополучия нужно постараться
отрешиться от всех внушенных ассоциаций и чувств и
взглянуть на дело свежим взором. Если нам удастся это, мы
увидим, что никакого вразумительного ответа на каверзный
вопрос так и не было дано.
В самом деле, "закон", очевидно, не есть нечто
материальное, он не имеет вещного, предметного характера.
Именно поэтому к словам "в мире нет ничего, кроме
материи" приходилось добавлять "и законов ее движения",
хотя эта прибавка была какой-то вынужденной и делалась
как бы скороговоркой. Закон есть предписание, инструкция,
т.е. идеальная сущность. Понятие физического закона
возникло, несомненно, по аналогии с понятием закона
юридического: первый регулирует поведение неживых сил,
второй — поведение людей. Но постановления
законодательных органов могут быть действенными лишь в
том случае, когда граждане о них знают^{как мы видели,
это энергично подчеркивал Гоббс). Государственный закон
можно считать материализованным в головах людей,
записанным в их памяти, поэтому никакой философской
проблемы здесь не возникает. Но откуда частица материи
знает, что ей нужно притягиваться к другой частице по
закону обратных квадратов? Ведь она мала по размерам и
элементарна, поэтому в ней самой никак не может быть
зафиксирован закон всемирного тяготения. Но где же тогда
он записан? И как частица может знать, что на таком-то
расстоянии от нее находится другая частица?
Этот частный случай нашей каверзной проблемы есть
знаменитая проблема дальнодействия. У Ньютона
логической неувязки здесь не возникало, так как Бог "в
бесконечном пространстве как бы в своем чувствилище
видит все вещи** и поэтому может управлять сразу всей
совокупностью
частиц,
учитывая
их
взаимное
расположение. Но Ньютон хотел дать более конкретное
описание
мирового
сенсориума,
обеспечивающего
дальнодействие, полагая, что без такого описания
физическая теория будет выглядеть неполной и не
удовлетворяющей наше любопытство по поводу устройства
Вселенной. Он пытался ввести посреднические сущности
вроде "мировых духов", но в конце концов запутался и
отказался от полного объяснения физического мира, заявив:
"Я не строю гипотез". Тем не менее, дальнодействие долгое
время было тем облачком, которое осторожным ученым
внушало некоторую тревогу.
Но суть, конечно, не только в дальнодействии. В рамках
материалистического мировоззрения, которое превратило
пространство в простой ящик, неразрешимым становится
вопрос о местопребывании любого физического закона.
Возьмем, например, первый закон ньютоновской механики:
''Всякое тело сохраняет .состояние покоя или равномерного
прямолинейного движения, пока и поскольку оно не будет
выведено из этого состояния внешним воздействием". Где
записан этот закон? Непосредственно в движущемся теле?
Но если это тело представляет собой материальную точку,
то как оно способно вместить в себя столь обширную
информацию? К тому же, кроме первого закона механики,
оно должно "знать" и второй закон механики, и третий
закон механики, а кроме того, уметь измерять собственное
ускорение с огромной точностью и т.д. Стоит лишь чутьчуть поразмыслить надо всем этим, как сразу же мы придем
к выводу, что каждая частица материи должна знать все
физические законы — вмещать в себя гигантскую
информацию, помещающуюся разве лишь в многотомный
учебный физики. Но это явно абсурдно. Значит, аналогия с
государством, каждый гражданин которого обязан знать
законы, неправильна, т.е. в случае частиц выполнение
законов .обеспечивается чем-то внешним по отношению к
частицам и знающим все законы. Если допустить в картине
мира наличие Бога или хотя бы "платоновских небес", то
никаких логических затруднений не будет. Но атеисты
отвергли и то и другое, и законы природы с этого момента
лишились легального места пребывания, стали бездомными.
Такое щекотливое положение законов не могло остаться
незамеченным, но разные ученые реагировали на него поразному. Специалисты с практическим складом ума,
полагавшие, что главное — устанавливать законы, а
копаться в философских тонкортях, связанных с их
статусом — бесполезная потеря времени, сухо заявили:
наша Вселенная так устроена зако ны неизменны, их никто
не придумывал, и их выполнение является формой
существования материи. Это была, конечно, отговорка, но
столь категоричная и резкая, что она прекращала
дальнейшие расспросы, которые начинали казаться уже
крамольными. Другие физики и философы пытались
развить более мягкую и убеждающую систему рассуждений
и
поясняли,
что
законы
природы,
являясь
пространственно^ременны-ми соотношениями, составляют
свойство пространства и времени. Но в этом представлении
было нечто противоречащее другим положениям
ортодоксального материализма, ибо пустое пространство и
без того выглядело с точки зрения этого учения странной
абстракцией, а тут нужно было наделять его свойством
знать содержание учебников физики. Оно в этом случае
оказывалось не таким уж "мертвым ящиком"...
Шло время, и прагматическая точка зрения овладевала все
большим количеством умов. Фраза Ньютона "Я не строю
гипотез" теряла оттенок пессимизма, порожденного
бессилием, и начинала звучать как энергичный и бодрый
завет. В науку вступали люди, уже не заставшие времени,
когда в муках размышлений о Боге и созданном им мире
рождалась новая физика. Ограничивая свою деятельность
поисками математических формул, описывающих процессы
природы, они не испытывали желания понять что-то более
глубокое, проникнуть не только в форму, но и в содержание
Вселенной.
Философское
томление
великих
предшественников и их неудовлетворенность начинали
казаться им чудачеством. "Физика законов'*, несмотря на
отсутствие "физики причин", рисовалась этим новым
ученым вполне завершенной и не нуждающейся в какихлибо принципиальных добавлениях. Происходил тот же
психологический феномен, какой можно было не так давно
наблюдать в СССР. Еще до войны во многих наших парках
была установлена скульптура, изображающая двух очень
дружных и поэтому сидящих в обнимку политических
деятелей. В середине пятидесятых годов один из этих
деятелей подвергся некоторому развенчанию, и поэтому его
фигуру из всех упомянутых стереотипных скульптур
выломали. Оставшийся деятель, которого не только не
развенчали, а еще более возвеличили, остался сидеть в
одиночестве, и его рука, потерявшая опору, повисла в
воздухе. Тем, кто хотя бы в подсознании сохранил память о
первоначальной композиции, статуя казалась теперь
странной и некрасивой. Но подросшее свежее поколение не
видело в ней каких-либо изъянов; ему она представлялась
совершенно нормальной. Что же касается висящей над
пустотой руки, то о ней думали так: раз рука висит, значит
так надо. Третье, четвертое и пятое поколение физиков, не
зная, что отсутствие в их науке содержательных
разъяснений по поводу того, что такое законы и почему они
выполняются, явилось результатом выламывания всех
богословских аргументов, не видело физику кривобокой и
куцой, воспринимая ее структуру как должное. А ко второй
половине девятнадцатого века, когда были открыты
электромагнитные волны и принята гипотеза эфира,
проблема дальнодействия была объявлена закрытой, что
дало возможность делать вид, будто вопрос о статусе
законов природы навсегда потерял актуальность. На самом
же деле к этому более общему вопросу ни физика, ни
естественнонаучная философия так и не смогли даже
подступиться.
Как раз в тот момент, когда электродинамика устранила
неприятности с дальнодействием, начали появляться новые
тучи. Их зародыш тоже можно было обнаружить и прежде,
но теперь они значительно сгустились. Становилось все
более очевидным, что существует вторая нерешенная
проблема материалистической физикиу сводящаяся к
вопросу: к чему относятся законы природы?
Сгоряча можно подумать, что никакой серьезной проблемы
здесь нет, ибо ясно, к чему относятся законы: к тому, что
мы видим вокруг себя, к материи, к вещам. Это
утверждение является одним из краеугольных камней
идеологии бездуховности и явно провозглашено в
приведенном выше материалистическом описании мира. Но
это утверждение ошибочно и может удерживаться лишь
потому, что уровень требовательности к аргументации
господствующей идеологии всегда очень низок.
Возьмем любой из физических законов — например, второй
закон механики. Он гласит, что вторая производная пути по
времени пропорциональна силе. Огромное число других
физических законов тоже содержит производные. Понятие
же производной имеет смысл только для континуальных
переменных, т.е. для величин, пробегающих в своем
измерении множество действительных чисел, основной
составляющей которых являются иррациональные числа.
Но если материю понимать в сенсуалистическом смысле, то
приходится сказать, что иррациональных чисел в реальной
природе не существует. Континуальность ма терии
противоречит концепции атомизма, а континуальность
пространства и времени, как показал еще Зенон, приводит к
возникновению
"парадоксов
движения".
Понятие
иррационального числа явилось венцом двухтысячелетнего
развития математики и представляет собой сложнейшую
мыслительную конструкцию. До сих пор различные школы
оснований математики трактуют его по-разному, а
некоторые школы вообще отвергают (как нестрогое)
традиционное понятие действительного числа, которое как
раз и фигурирует в физических законах. Но даже если
согласиться, что в математике это понятие целесообразно
оставить таким, каким оно сложилось исторически, то
придавать ему онтологический статус абсолютно
невозможно:
любое
приемлемое
для
математика
определение действительного числа опирается на понятие
актуальной бесконечности, которое является чисто
умозрительным и, как понимал еще Аристотель, ничему в
предметном мире не соответствует. Но тогда мы должны
признать, что все законы физики, в которых встречается
производная, относятся не к реальным вещам. Но к чему
же?
Чтобы понять это, подчеркнем, что затруднение, на которое
мы сейчас натолкнулись, имеет универсальный характер и
возникает при рассмотрении любого физического закона, а
не только тех из них, где попадаются производные. Если в
законе нет производной, то в нем есть континуальная
координата или континуальное время, т.е. то, чего не может
быть в природе. Если нет и этих понятий, то обязательно
присутствует либо понятие линии, т.е. объекта, не
имеющего ширины и толщины, либо понятие плоскости,
либо понятие окружности и т.д. Но ничего этого нет в
природе, все это — мыслительные конструкции, идеальные
сущности. Вспомним еще раз слова Рассела: "Ни один
чувственный объект не является точно круглым". Эту мысль
можно развить и сказать, что ни один чувственный, т.е.
реально существующий, наблюдаемый объект не совпадает
с той идеализацией, к которой относится физический закон.
Не прибегая к идеализации, не вводя "эйдосы", мы не
только не смогли бы создать научную физику, но были бы
не в состоянии осмыслить простейшие закономерности
природы, зафиксировать их в речи, сообщить о них другим
людям. Как только мы начинаем говорить о них,- тут же
появляются термины, которые ничего действительно
существующего в предметной Вселенной не обозначают:
"сила", "объем", "предел", "бесконечность" и т.д.
Разумеется, не заметить этого было нельзя. Давно было
замечено, что хоть как-то познать вещный мир удается
только тогда, когда познаются некие отвлеченные свойства,
а вовсе не вещи. Философы всех лагерей согласны в одном:
наука родилась тогда, когда изучение чувственных объектов
вышло на достаточно абстрактный уровень. Но
господствующая с семнадцатого столетия философия (при
всем разнообразии несущественных, второстепенных
высказываний) объясняет это странное явление тем, что
идеализация и абстрактизация оказались удобными, что они
представляют собой эвристические приемы, без которых не
удается обойтись при создании компакт-ного и адекватного
описания мира. Таким образом "эйдосы", фигурирующие в
науке, трактуются как вспомогательные понятия, как чисто
лингвистическое достижение. Они в концентрированном
виде содержат то, что мы видим в окружающей
действительности,
представляют
собой
обобщение
чувственного опыта. Эта точка зрения, уходящая корнями
еще в богословский номинализм двенадцатого столетия, в
той или иной модификации принималась всеми
влиятельными идеологами последних веков. Споры между
ними касались лишь того, как возникают научные
абстракции. Сначала доминировало мнение, что они
извлекаются
непосредственно
из
наблюдения
за
материальными объектами благодаря особому механизму
обобщения» имеющемуся в нашем мышлении. Но
постепенно это мнение стало вступать в противоречие с
фактами. Поэтому все более популярной становилась другая
точка зрения: неважно, откуда берутся научные абстракции
— возникают ли они в голове ученого по случайной
ассоциации, заимствуются им из другой области и т.д., —
но прочно входят они в науку лишь тогда, когда
построенная
на
их
основе
теория
допускает
подтверждаемую
наблюдением
или
экспериментом
интерпретацию. Эта точка зрения предоставляла науке
значительную свободу действий, не связывала ее по рукам и
ногам требованием употреблять только "реальные" понятия,
допускала наличие в теории "идеальных элементов",
которые, хотя и не соответствуют ничему фактически
существующему в природе, но дают возможность построить
компактные логические рассуждения и написать изящные
математические формулы. Эти элементы не содержатся ни в
исходных данных любой конкретной задачи, решаемой с
помощью нашей теории, ни в конечных результатах, а
фигурируют лишь в промежуточных звеньях вывода,
позволяя нашей мысли пройти наиболее коротким путем.
Такой подход, составляющий фундамент позитивизма,
является более гибким, чем тот, который трактует теорию
как прямое обобщение опыта. Он вырабатывает в идеологе
терпимость и тем самым завоевывает ему симпатию
ученого, который больше всего ненавидит, когда философы
поучают его, какими средствами можно пользоваться в
научной работе, а какими нельзя. К началу нашего века
позитивистское отношение к науке было усвоено
подавляющим большинством думающих над подобной
проблематикой специалистов. На какое-то мгновение им
показалось,
что
положение
с
картиной
мира
стабилизовалось и физика твердо заняла свое место первой
помощницы идеологии автоматизма Вселенной, хотя это
место оказалось не совсем там, где оно было во , времена
Лапласа. Но вскоре эта наука начала добывать целые
пласты такого материала, который стал подводить всех тех,
кто
последовательно
и
строго
придерживался
обрисованного сейчас подхода, к глухому тупику.
Посмотрим, в чем заключается сущность возникающей
здесь безысходной ситуации.
Основной позитивистский тезис сводится к утверждению,
что наука представляет собоц достаточно вольную и даже
условную систему рассуждений, оправдываемую тем, что
некоторая
часть
ее
выводов
соответствует
действительности. Но тут возникает на первый взгляд
безобидный вопрос, который оказывается роковым для
позитивизма: что такое "действительность '*?
В эпоху механистического атомизма ответ был ясен. Когда
появились электромагнитные волны, дело несколько
ухудшилось, но эфир помог его поправить. Однако потом
все снова так запуталось, что единственной избавляющей от
перенапряжения ума
стратегией
стал
прикрытый
софистикой отказ от решения проблемы действительности.
Что же произошло в науке? Совсем кратко можно сказать
так: данность, которую раньше единодушно и без
малейшего чувства сомнения называли дей ствительностью,
объективной реальностью, внешним миром, материальной
Вселенной и т.д., как бы расщепилась на две составляющих,
и стало невозможно решить, какую из них следует
продолжать
называть
прежним
термином
"действительность'*. Одни серьезные аргументы склоняли в
пользу одной составляющей, другие — в пользу другой.
Весь пафос зародившейся в пятнадцатом веке и
окончательно овладевшей Европой в восемнадцатом веке
идеологии состоял в том, чтобы представить мир
гигантским бездушным автоматом. Как мы видели, такое
представление, чтобы быть убедительным, должно
опираться на два тезиса; 1) мир есть внешняя по отношению
к нам данность, познаваемая нами с помощью органов
чувств; 2) он функционирует независимо от нас и
самостоятельно,
т.е.
его
движение
определяется
заложенными в нем самом неизменными алгоритмами, или
законами. В лапласовской картине мира свойства,
постулируемые этими тезисами, относились к одному
объекту — к совокупности частиц материи, — поэтому
картина получалась на редкость убедительной. Но после
революционных откры-. тий в физике, происшедших в
течение первой четверти нашего века, единой данности,
обладающей обоими свойствами разом, не осталось и в
помине. Научные события тех лет часто называют
"кризисом физики" и говорят, что этот кризис привел к
'^исчезновению материи". В этих словах есть доля прчавды:
после открытий начала^века то представление о материи,
которое существовало прежде и которое только и могло
служить основой концепции бездуховности мира,
окончательно и навсегда было похоронено.
"Кризис физики" начался с открытия радиоактивности
(1896), включил в себя крушение гипотезы эфира и
принятие специальной теории относительности (1905) и
завершился построением общей теории относительности
(1916) и выдвижением постулата Де Б роил я о том, что
частица есть волна, а волна есть частица (1923). После всех
этих событий любая редакция утверждения, будто законы
природы относятся к некоей объективной реальности,
действующей на наши органы чувств, стала неприемлемой.
Убеждение
ортодоксальных
материалистов,
еще
сохранявших в своем мышлении идеи французского
просветительства восемнадцатого века, будто законы
физики суть обобщение опыта, развеялось в прах уже
фактом создания специальной теории относительности. Она
никак не могла быть обобщением опыта. Это признавал и
сам Эйнштейн и все его последователи; об этом всегда
пишут даже в научно-популярных книжках, где обращается
внимание на то, что теория относительности опиралась на
риманову геометрию, которая была как бы плодом
гениальной фантазии и ни в коей мере не отражала свойства
реального йи-ра. Не удивительно, что ортодоксы на первых
порах встречали теорию относительности враждебно. В
довоенной "Большой советской энциклопедии" говорилось:
"...теория
относительности
прибегает
к
чистому
математическому описанию, отказываясь рассматривать
вопрос о среде... и тем самым отказываясь от ответа на
вопрос об объективности физических явлений". Однако
новая теория завоевывала все большую популярность среди
ученых, и даже тем философам, которым понятнее всего
было энгельсовское представление о внешнем мире,
пришлось считаться с этим и изобретать приемлемую для
себя интерпретацию идей Эйнштейна. Но и позитивистская
концепция, выглядевшая менее уязвимой, не выдержала
"кризиса", поскольку без явных натяжек нельзя было
больше утверждать, будто "законы природы*' относятся к
природе.
Чтобы убедиться в невозможности такого утверждения,
достаточно взять ту же теорию относительности, Она
основана на понятии четырехмерного пространствавремени, в котором временная ось является мнимой. Без
этого понятия нельзя обосновать ни единого результата
релятивистской физики, нельзя осознать ни одного свойства
быстро движущихся объектов, невозможно дать разумную
интерпретацию ни одному оптическому эксперименту.
Наоборот, приняв представление о четырехмерном
многообразии с мнимой осью, мы безо всякого напряжения
ума, чисто механическим путем выводим такие следствия,
которые подтверждаются выполненными после этого
измерениями с точностью до седьмого или восьмого знака
после запятой. Что это может означать? Очевидно то, что
вопрос о том, существует ли четы-' рехмерное
многообразие, является в высшей степени нетривиальным.
Раньше существующим считалось то, что находится вне
нас, давая о себе знать через наши ощущения, и что ведет
себя самостоятельно, т.е. подчиняется собственным
законам. Но теория Эйнштейна, совершенно не ставя такой
цели, превратила в руины это милое всякому материалисту
и
атеисту
представление.
Она
показала,
что
самостоятельное
поведение,
регулируемое
четкими
законами, можно приписать только четырехмерному
многообразию с мнимой осью. Но в каком же смысле
можно говорить, что это многообразие реально существует
вне нас? Ведь оно совершенно не способно воздействовать
на наши органы чувств, которыми только и определяется
граница между внешним миром и нашим "Я". Если
ощущения ничего не доносят нам об объекте, то как мы
можем судить о том, что объект существует за пределами
нашей индивидуальности? В случае с четырехмерным
многообразием теории относительности дело обстоит еще
хуже: математика почти в течение ста лет (с момента
появления геометрии Лобачевского) шла к понятию такого
многообразия чисто внутренним путем, не желая знать ни о
каком чувственном опыте. Это невольно наталкивает на
мысль, что эйнштейновское пространство-время есть
изобретение человеческого ума. Но почему же именно оно
подчинено строгим законам? Почему химера, а не
реальность действует как автомат, как детерминированный
механизм? Этот парадокс немало удивлял самого
Эйнштейна, который говорил, что законы геометрии верны,
пока они относятся к воображаемым сущностям, но сразу
же перестают быть верными, как только мы попытаемся
применить их к реальным предметам.
Возникла острая ситуация, требующая принятия быстрого и
бескомпромиссного
решения.
Физика
совершенно
недвусмысленно начала намекать на наличие какой-то
данности, которая является принципиально ненаблюдаемой,
но по самостоятельности поведения и по определенности
свойств должна вроде бы иметь онтологический статус. С
другой стороны, становилось все более похожим, что, если
не выходить за рамки чувственно воспринимаемых
объектов, то оказывается невозможным сформулировать
"законы природы". Возникло впечатление, что вводить "иде
альные элементы" теории приходится не просто из-за
стремления к компактности, а из-за того, что в видимом
мире нет законов, что правила поведения предписываются
вещам "оттуда".
Оказавшись перед такой дилеммой, позитивизм сделал то
единственное, что он был в состоянии сделать. Приписать
объективное существование сверхчувственной данности он
не решился. Слишком прочно он связал свою судьбу с
господствующей
идеологией,
с
прагматической
"цивилизацией"
двадцатого
столетия.
Философыпозитивисты, претендующие на то, что они выражают точку
зрения современной науки, понимали: коготок увязнет —
птичке пропасть. Признав, что реально существует лишь то,
что недоступно чувствам и познается какими-то
внутренними средствами нашей души, пришлось бы сделать
вывод, что видимый и ощущаемый мир есть иллюзия. Это
прямо вело к платонизму, а затем и к провозглашению
самой важной задачей человека углубленно изу+
чать свой внутренний мир, ставить дух выше материи,
отказываться от телесных удовольствий. Сделав еще один
шаг, пришлось бы выступить против захватившего весь наш
мир
культа
силы,
материального
благополучия,
эффективности производства вещей, против разжигания
"потребностей"
гигантским
аппаратом
рекламы,
Привыкшие к популярности, к большим тиражам своих
книг, к гонорарам и ученым степеням, к поездкам на
научные конференции и выступлениям по радио и
телевидению, к уважению и лести со стороны власть
имущих, философы не могли стать на этот путь — на
тяжкий, всегда связанный со страданием путь служения
Истине. Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем
богатому войти в Царство Божие, а признанные мэтры
философии были богаты...
Но им было также ясно, что настаивать на том, будто
реальность является нам в ощущениях, более невозможно.
О тех сущностях, которые стали составлять содержание
физической науки, ощущения не то чтобы давали ложную
информацию, а вообще ничего не сообщали. В таких
условиях продолжать утверждать, что чувства доносят нам
о какой-то внешней данности, обладающей онтологическим
статусом, означало —удваивать объект науки, вводить
какую-то мистическую сущность, не совпадающую с той
сущностью, которую исследует физика, и поэтому с
практической точки зрения излишнюю.
Еще в
девятнадцатом веке позитивисты настаивали на тезисе:
"существующим надо считать лишь то, что имеет
практические последствия", и отказываться от него не было
серьезных оснований, тем более, что перед глазами был
пример окончательно запутавшихся в своей "являющейся в
ощущениях материи" ортодоксов. Выход из положения
отыскался сам собой: отвергнув ненужную науке данность,
о которой доносят нам ощущения, но и не приняв за
реальность составляющие содержание науки "эйдосы",
позитивисты объявили единственной реальностью сами
наши ощущения, объявив, кроме того, бессмысленным и
некорректным вопрос об онтологии. А как же быть с
познанием мира? Позитивистская трактовка сущности
познания лаконичнее
всего
выражена
Филиппом
Франком:
"В каждой теории мир наших непосредственных
чувственных наблюдений заменяется формальной системой,
связями между символами, которые, в свою очередь,
связаны с чувственными впечатлениями посредством
операциональных определений".
Но выбор должны были делать не только философы — он с
фатальной необходимостью встал и перед физиками.
Долгое время они руководствовались в своей работе
стремлением к настоящему, а не условному или
иллюзорному знанию и за этот "золотой век" своего
развития успели накопить такой теоретический материал,
который с некоторого момента стало невозможно
совместить ни с какой разновидностью материалистической
концепции, т.е. с предположением, что Вселенная есть раз
навсегда заведенный ключиком механизм. Разрабатывая
одну из линий, намеченных Ньютоном, физика исчерпала
наконец ее внутренние возможности и оказалась перед
необходимостью испробовать и другие линии. Но для этого
пришлось бы нарушить запрет, наложенный идеологией
бездуховности, что было не по силам. Физики попали в
критическое положение, и их психологические установки
начали быстро меняться.
Оглядывая историю физики за последние десятилетия,
можно ясно видеть, как она постепенно вынуждена была
отказаться от претензий на объяснение мира и
проникнуться духом позитивизма, видя в этом
единственную легальную возможность обрести хоть какоето успокоение. Макс Планк, сделавший свои важнейшие
работы на рубеже нашего века, писал:
"С юности меня вдохновило на занятия наукой осознание
того, отнюдь не самоочевидного факта, что законы нашего
мышления совпадают с закономерностями, имеющими
место в процессе получения впечатлений от внешнего
мира... Существенно важно при этом, что внешний мир
представляет собой нечто независимое от нас, абсолютное,
чему противостоим мы, а поиски законов, относящихся к
этому абсолютному, представляются мне самой прекрасной
задачей в жизни ученого".
А вот слова Эрвина Шредингера, произнесенные им при
избрании в Прусскую Академию в 1929 году: "...дело идет
не о суждении относительно действительного свойства
природы, как она выступает перед нами, а о
целесообразности или удобстве того или иного образа
нашего мышления, с которым мы подходим к явлениям
природы... Едва ли мыслимы факты, которые позволят
окончательно судить о том, абсолютно ли детерминировано
явление природы в действительности или частично
неопределенно, — они позволят судить лишь о том, какое
толкование приводит к более простой картине
наблюдаемого".
Эти два взгляда на сущность науки, хотя между ними
протекло всего три десятилетия, разделяет бездна. Читая
высказывания Планка и Шредингера подряд, нельзя не
ощутить, как омертвела физика за этот короткий срок, какой
она
стала
апатичной,
зараженной
в
ялы
у
приспособленчеством. Смертельно испугавшись тех
намеков, которые неожиданно созрели в ней самой, она
предпочла ничего серьезного не замечать и остановила
одеревяневшии взор на пустяках чисто аппаратного плана.
Великая наука, принявшая эстафету из рук Ньютона,
кончилась.
И все же она успела породить эти намеки! Пусть теперь на
физиков нет никакой надежды, пусть они разуверились в
существовании истины, пусть уныло повторяют свою
присказку: "Наука должна описывать, а не объяснять", —
они заслужили благодарность уже за то, что вплотную
подошли к таким свидетельствам, которые должны стать
теперь всеобщим достоянием и от которых придет в
волнение каждый, кто сохранил интерес к серьезным
проблемам Бытия. В квантовой теории, созданной в 1930-х
годах, с необычайной четкостью проступила нерешенность
и неразрешимость в рамках идеологии бездуховности
главных философских вопросов физики. Тлевшие в этой '
науке противоречия в двадцатом веке вспыхнули
фейерверком потрясающих откровений. Хотя до сих пор и
ортодоксальные материалисты, и позитивисты продолжают
по инерции уверять всех, будто их точка зрения является
"единственно научной", они не имеют больше опоры в лице
своего традиционного союзника — физики, и скоро никто
не будет принимать их уверения всерьез.
Начнем с того, что квантовая теория сделала несомненным
и очевидным давно уже созревавшее в физике
представление
о
ненаблюдаемой
данности
как
единственной настоящей онтологии, т.е. сущности,
обладающей независимым, объективным статусом. В этой
теории состояние физической системы описывается
волновой функцией, не доступной ни чувственному
восприятию, ни фиксации какими-либо приборами. Что
касается фиксируемых и измеряемых величин, или, как
говорят физики, наблюдаемых, то. если волновая функция
системы известна, их значения могут быть вычислены,
однако не строго однозначно, а статистически. Последнее
означает, что по волновой функции можно установить,
какой спектр наблюдаемых возможен и какова вероятность
обнаружения того или иного значения из этого спектра. Но
раз так, то нелепой натяжкой становится утверждение, что
свойством
объективности
обладает
чувственно
воспринимаемый мир, а не волновая функция. Без насилия
над языковой традицией нельзя назвать объ ективно
существующим то, что появляется только в акте
наблюдения, а вне этого акта не имеет ни малейшего
смысла. Когда мы не наблюдаем за физической системой и
не производим измерений, в ней нет ни энергии, ни
импульса, ни даже электронов и атомных
ядер — ничего такого, что образует чувственный мир. Так
же нелепо отказывать волновой функции в реальном
существовании. Надо только слово "реальный" понимать не
так, как приучила нас это делать эпоха бездуховности, а как
понимал его Платон или христианские ученые Средних
веков, в устах которых слово "реализм" означало
"признание объективности существования идей". Правда,
пропитанная атеистическим духом наука и философия
науки
любит
называть
волновую
функцию
"вспомогательным построением", намекая на то, что ее "нет
в природе". Например, в учебнике А.С.Давыдова безо
всяких
дополнительных
разъяснений
утверждается:
"Волновая функция является вспомогательным понятием,
используемым в квантовой механике для вычисления
физических величин". Философы позитивистского толка,
захватившие
монополию
на
истолкование
квантовомеханических положений, обсуждают волновую
функцию более детально, но детализация у них сводится к
постановке и решению лингвистических проблем, ибо эта
функция рассматривается всего лишь как языковое
ухищрение. Но стоит только задуматься над вопросом чутьчуть серьезнее, чем это принято у позитивистов, как станет
ясно, что такой взгляд должен быть решительно отвергнут.
Если до появления квантовой теории еще можно было както надеяться, что "идеальные элементы" физики нужны
лишь познающему природу человеку (в силу такого
устройства ума человека, что ему удобнее всего
оперировать этими элементами, а не непосредственно
чувственными объектами), а в самой природе их.нет, то
теперь эти надежды рухнули. Законы, управляющие
поведением наблюдаемых, β принципе не могут быть
выражены в терминах одних лишь наблюдаемых — об этом
свидетельствует хотя бы теорема об отсутствии "скрытых
параметров", доказанная впервые для частного случая Дж.
фон Нейманом. Абсолютно строгие математические
выкладки приводят к выводу, что без волновой функции,
эволюция которой определяется четкими законами,
выраженными "уравнением Шредингера", наблюдаемые не
могут "знать", как им себя проявлять и как изменяться во
времени. Оказывается, в них самих не заключено
достаточно информации для организации их поведения.
Более того, согласно теореме фон Неймана, такой
информацией не может обладать никакая реальность
классического типа, т.е. чувственно воспринимаемая
данность, даже более обширная, чем изучаемый фрагмент
Вселенной. Информация может содержаться только в
объекте типа волновой функции! Но ведь поведение
"наблюдаемых" определенным образом организовано —
значит, информация эта должна где-то находиться.
Где же? Разумеется, в какой-то сущности нужного типа,
которая не зависит от людского восприятия и которая уже в
силу того, что содержит в себе обширную и конкретную
информацию, должна рассматриваться как объективная
сущность. Но это и есть волновая функция. Она в принципе
недоступна никакому чувственному наблюдению, ибо, вопервых, содержит алгебраически мнимую величину, а вовторых, даже по всей совокупности наблюдаемых
восстанавливается неоднозначным образом. Итак, сущность
нам не является, а то, что является, отражает сущность
неполно и с элементом случайности.
Таким образом, уже сам метод квантовой механики
легализует
объективную
ненаблюдаемую
данность
платоновского типа. Только она, а вовсе не загадочная
"материя" атеистов старомодного стиля и не зыбкие
"ощущения" позитивистов, должна быть признана тем
элементом Бытия, который существует в онтологическом
смысле, ибо только она обладает автономностью поведения,
регулируемого "законами". Надо заметить, что квантовая
механика тридцатых годов явилась лишь зачинательницей
новой методики, а ее ' тгси-функция" была лишь первым
примером ненаблюдаемой объективной реальности, более
информативной, чем вся совокупность наблюдаемых,
изучение которой является главной задачей физики. Со
времени Шредингера физическая наука прошла длинный
путь и получила много новых результатов. Они имеют
разную ценность и используют разный математичесч
кий аппарат, но при всех различиях эти результаты
порождены одной сквозной идеей, которую можно считать
центральной идеей современной физики: необходимостью
при построении теории отделять онтологию, к которой,
собственно, и относятся "законы природы", от
наблюдаемого мира, отражающего эволюцию онтологии
лишь приблизительно. Эта мысль лежит сейчас в основе
всех физических концепций. Вторичное квантование,
представляющее собой единственный приносящий какуюто пользу метод в теории элементарных частиц, изобретено
по чистой аналогии с приемом квантовой механики,
заключающимся в отдельном рассмотрении волновой
функции и наблюдаемых. В последнее время стали говорить
о необходимости ввести "третье" квантование, а некоторые
авторы предсказывают, что для преодоления трудностей
теории
придется
построить
бесконечную
последовательность квантований. Если эти прогнозы
осуществятся, произойдет полная перестройка инст
рументария физики, эта наука примет новую форму. Но она,
тем не менее, останется "физикой Гейзенберга и
Шредингера", ибо главной ее идеей будет по-прежнему то,
что пришло от них, а все остальное представит собой лишь
модернизированное техническое оформление центральной
установки на изучение невидимой онтологии.
Напомним, что физика, как и всякая "точная*' наука, всегда
изучала не чувственный мир, а "эйдо-сы", абстракции. Но
раньше можно было думать, что они представляют собой
адекватное описание чувственного мира, что их
совокупность изоморфна вещному миру, а "лишние"
абстракции, т.е. "идеальные элементы" введены только для
удобства и при большом желании могут быть исключены из
теории, хотя при этом придется поступиться ее
лаконичностью. Громадное значение квантовой механики
состояло в том, что она сделала несомненным следующий
факт; ненаблюдаемая онтология, составляющая предмет
научного изучения, по своим свойствам существенно богаче
чувственного мира, являющегося неким ее "срезом", и,
оставаясь в пределах чувственного мира, нельзя понять его
поведение не по техническим причинам, а принципиально.
После громогласных обещаний свести все сущее к
простенькой игре атомов физика вернулась к основной
мысли всех религиозных учений, к идее, популяризации
которой посвятил всю свою жизнь Платон, к центральному
убеждению Плотина и христианских богословов: видимый
мир является бледным и неполным отражением более
содержательного невидимого мира.
Необходимо подчеркнуть, что ненаблюдаемая онтология
вторглась в физику как бы сама собой, независимо от
намерения ученых. Это — очень важный момент, без
осознания
которого
нельзя
правильно
понять
произошедшее.
Многие
современные
авторы,
отстаивающие истинность религии, пользуются следующим
аргументом: ряд выдающихся ученых нашего века верил в
Бога. Это, конечно, легенда, порожденная некоторыми
туманными высказываниями этих ученых, высказываниями
религиозными лишь по своей форме, а по содержанию
чисто позитивистскими. Если в семнадцатом столетии
многие ученые действительно были верующими, но наука
была безбожна, то в двадцатом веке наука, особенно
физика, неожиданно стала религиозной, а вот ученые
сделались неверующими. Бог Эйнштейна, Джинса,
Эддингтона — карикатура на истинного Бога, пустое,
фиктивное понятие, которое не вводится в картину мира как
существенный фактор, ничем не управляет, ни во что не
вторгается и ничего не может изменить. Самое большое, что
современный ученый разрешает делать своему "богу" —
давать некоторые советы в области человеческих
отношений, в сфере морали. Псевдорелигиозные фразы
наших физиков — такое же безбожие, как иконы Нестерова,
как церкви Щусева и Ле Корбюзье. По сути дела, это —
куда
большая
бездуховность,
чем
богохульство
воинствующих атеистов, потому отрицающих Бога с такой
страстностью, что в их душах живут еще остатки веры.
Бездуховность ученых опаснее, ибо она маскируется под
духовность и потому легче внедряется в сознание людей,
омертвляя в нем все то, что сохраняло еще связь с Богом.
Сегодняшние физики, как и философы позитивистского
направления, могут разрешить себе говорить о "боге"
именно потому, что это слово стало для них пустым звуком,
что они могут хладнокровно вставлять его в цепь своих
рассудочных монотонных силлогизмов, возвращаясь после
этого, как ни в чем не бывало, к разработке теории
бездуховной автоматической Вселенной и к достижению
своих прагматических жизненных целей.
Другое дело, что физики, создавшие квантовую теорию,
искренне стремились познать истину, хотя видели ее вовсе
не в Боге. Ни Де Бройль, ни Бор, ни Гейзенберг, ни
Шредингер, ни Паули не были "игроками в символы", не
искали "сумасшедших идей", как это делают нынешние
специалисты по электродинамике и элементарным
частицам. Они были искателями правды и за это
удостоились
стать
пророками,
провозгласившими
человечеству нечто такое, что не смог разглядеть в свое
время Ньютон. Осознали ли они всю важность сделанного
открытия? Вероятно, они ощущали его масштаб, но понять
его истинное значение для будущего человеческой
культуры, конечно, не могли. Их.пророчество, подобно
горной вершине, предстает все более величественным по
мере того, как мы удаляемся от него во времени. Но даже
сейчас, спустя полвека, мы находимся слишком близко к
нему, чтобы увидеть его настоящие пропорции. Отсчет
новой эпохи в познании Бытия давно начался, а мы все еще
пользуемся привычными представлениями и полагаем,
будто живем в простеньком мире, находящемся целиком на
виду и двигающемся, как заведенная ключиком игрушка.
Взрыв откровений, потрясший физику в последние
десятилетия, осветил и те две проблемы, которые
оставались нерешенными: что такое "законы природы" и к
чему они относятся? В квантовой теории эти вопросы были
поставлены с исключительной остротой и получили
исчерпывающие ответы. Стало ясно, что законы относятся к
волновой функции, т.е. к ненаблюдаемой реальности, к
"эйдосу". Но раз так, то отпал и первый вопрос, ибо если уж
допустить эйдетический статус объекта применения закона,
то тем более нужно дать этот статус самому закону? Это
снимает недоразумение, возникшее из-за того, что закон,
т.е. идея, считался управляющим материей. Ведь идеи и
материальные данности должны лежать "в разных мирах",
как же они могут соприкасаться, как может осуществляться
управление? Теперь никакого парадокса не осталось, ибо и
закон и то, к чему он относится, получили один и тот же
статус, сделались сущностями одного и того же плана, и
взаимодействие между ними стало выглядеть совершенно
естественным.
Взрыв квантовомеханических откровений разнес в щепки
философию позитивизма, хотя последняя не хочет еще
этого'признать. Позитивисты полагают, что от всех
неприятностей
они,
как
надежнейшим
щитом,
предохранились лозунгом "наука не познает сущности, а
описывает явления". Они выдали этот лозунг за последнее
слово мудрости, старались обосновать его всем материалом
науки,
накопленным
за
тысячелетнюю
историю,
подкрепляли цитатами из Пуанкаре и Маха. Но почему же
не цитируют они другого автора, который писал: "Мы
считаем нужным потребовать, чтобы люди не думали, будто
мы, подобно древним грекам, желаем основать какую-то
школу в философии... Мы не заботимся о таких
умозрительных ;.и вместе с тем бесполезных вещах?"
Потому что эти слова, сказанные 400 лет назад Френсисом
Бэконом, выдают истинную сущность позитивизма,
являющегося идейной платформой потерявшей свою былую
строптивость науки, которая, оставив честолюбивые мечты
об отыскании истины, стала послушно делать то, что с
самого начала требовали от нее идеологи бездуховности; с
помощью "экономии мысли" создавать умственный
комфорт и содействовать совершенствованию технологии
материального
производства.
Казалось,
"отмена
философии", провозглашенная позитивизмом, делает их
позицию непоколебимой. В самом деле, можно ли
вообразить себе такую каверзу природы, которая смогла бы
озадачить ученого, претендующего не на понимание, а на
конспективный пересказ того, что он видит? Оказалось, она
возможна. Но самое удивительное, что именно такая
каверза и произошла. Квантовая физика показала, что для
описания наблюдаемых явлений необходимо сделать
допущение о существовании данности, выходящей за рамки
наблюдаемого мира, и изучить свойства этой данности.
Таким образом, чтобы реализовать свое единственное
желание, позитивизм должен отречься от своей главной
идеологической установки. Квантовомеханический взрыв
откровений уничтожил и еще одну вешь: саму физику.
Вспыхнув поразительным фейерверком, осветившим
погруженные до этого во тьму окрестности, физика должна
скоро угаснуть, как рано или поздно угасает все на свете.
Она уже сейчас уперлась в глухую стену.
Факты, заставляющие сделать такой вывод, многочисленны.
Приведем один из наиболее красноречивых. Вследствие так
называемого "принципа суперпозиции", описание сложной
системы по описаниям ее частей строится в квантовой
физике так, что исходные характеристики переплетаются в
результирующих характеристиках гораздо более тесным
образом, чем в классической физике. Это приводит к тому,
что, расширяя квантовую систему, т.е. включая в нее но вый
объект, мы должны радикально изменять все описание.
Если в прошлом столетии фраза '*все в мире
связано" была чисто умозрительным высказыванием, то в
современной физике микромира она является
центральным практическим наставлением, без которого
нельзя обойтись почти ни в одном расчете, Сцеп-ленность
объектов и событий в новой физике оказалась просто
поразительной, и к ней долго не могли привыкнуть.
Целостность квантовых систем и невиданная прежде
переплетенность в них того, что мы мыслим себе как
"части", вырисовывается все более отчетливо по мере
развития
теоретической
физики.
Математическим
выражением этой особенности служит закон, согласно
которому пространство, где пребывает волновая функция
сложной системы, есть не прямое произведение
пространств функций состояния частей, а тензорное
произведение этих пространств, которое, в отличие от
прямого произведения, нельзя представить как объединение
исходных пространств. Законы же, которым подчиняется
структура функции состояния итоговой системы, таковы,
что эта функция часто оказывается "кососимметрической" и
трактовать ее как соединение или рядоположение исходных
функций оказывается принципиально невозможным .
Этот знаменательный факт приводит к тому, что в строгом
смысле мы не имеем права говорить о волновых функциях
частных систем, т.е. о каком-то фрагменте онтологии. В
принципе, можно говорить только о единой волновой
функции мира. И это все больше начинает сказываться в
теоретической физике. Например, чтобы понять законы
распада и взаимного превращения элементарных частиц,
нужно учитывать свойства всей онтологии в целом,
включающей в себя мировое электромагнитное поле. Не
зная структуру и характер эволюции волновой функции
Вселенной в целом, мы не можем построить правильную
электродинамику. Но доступна ли нам, хотя бы в принципе,
какая-либо информация о глобальной функции состояния?
Чтобы знать ее эволюцию, необходимо написать закон
эаолюции, выражаемый уравнением Шре-дингера. Но в
правой части этого уравнения участвуют внешние условия.
Каковы же внешние условия для Вселенной в целом? Ведь
ее ничто не окружает! Более того, рассматривая Вселенную
как единый объект, мы не имеем права говорить о частицах,
вещах, предметах, ибо они возникают только в акте
наблюдения. Следовательно, если бы мы даже каким-то
чудом узнали волновую функцию мира, то никакого толку
от этого не было бы. Чтобы извлечь из этой функции
чувственные объекты, которые только и могут интересовать
исследователя природы, нужен внешний по отношению ко
Вселенной наблюдатель. Если бы физики готовы были
обсудить вопрос о таком наблюдателе, может быть, стену
удалось бы обойти...
Но люди, считающие себя образцом непредвзятости,
высокомерно отклоняют всякую возможность такого
обсуждения. Гейзенберг говорит: "В случае Вселенной
понятие внешнего наблюдателя едва ли может иметь какойнибудь смысл". Еще откровеннее выражается Уилл
ер."Допустить существование наблюдателя, находящегося
вне Вселенной, физика не может".
Что ж, всякий сам выбирает свою судьбу. Как провозгласил
Вигнер, ученые надеются на "отыскание лазеек, которые
позволят физике избежать нежелательных выводов, к
которым она приводит". Итак, вместо Океана Истины
целью стали "лазейки", спасающие физику от самой себя.
Нужны ли другие признаки скорой гибели этой науки?
СУМЕРКИ ЕСТЕСТВОЗНАНИЯ
Оказавшись перед принципиально неразрешимыми общими
вопросами, физика на современном этапе стала
беспомощной и в практическах делах. Она буквально
вырождается на глазах, и с ее специалистами происходит
то, что точнее всего передается понятием "нравственное
растление". Грустно думать о том, что многие доверчивые
юноши, полагая, что как и прежде "наука сокращает нам
опыты быстротекущей жизни", ищут удовлетворения своей
любознательности в сочинениях признанных авторитетов в
области физики частиц или космологии. Вместо духовной
пищи, в которой они так нуждаются, в их протянутую руку
ложатся холодные камни. Ученые не являются более
мыслителями,
и
их
деятельность
окончательно
превратилась в регулируемую цеховыми правилами игру, не
имеющую никакого отношения ни к углублению познания,
ни к развитию культуры. И главнейшим правилом сделался
у них запрет на обсуждение серьезных проблем Бытия. Для
современного физика считается неприличным пытаться
постичь величественную идею миропорядка, томиться
духовной жаждой, искать сокровенный смысл сущего.
Непременной профессиональной характеристикой, без
которой его никогда не впустят в избранный кружок жрецов
науки, является ледяное равнодушие ко всему, что понастоящему интересно и важно для живой человеческой
души, и гипертрофированное внимание к никому не
нужным техническим подробностям и к терминологической
казуистике. Физика стала сейчас похожа на великосветское
общество, где принято говорить только о пустяках. В эту
науку допускаются лишь те, кто научился с помощью
заумных слов и жонглирования математическими
формулами отвлекать внимание от логических трещин,
превративших когда-то стройное ее здание в аварийный
объект, для которого постоянно придумываются проекты
ремонтных работ, оказывающиеся один неосуществимее
другого.
Чтобы эти упреки, брошенные нами в адрес современных
физиков, не выглядели голословными, достаточно оглядеть
фундаментальные физико-космологические концепции
наших дней, которые должны составлять главный
теоретический фонд науки о материи, ядро и основу ее
будущих успехов.
Первое, что мы здесь обнаруживаем, — существование двух
несмешиваемых составляющих: квантовой физики и теории
относительности,
первая
из
которых
описывает
электромагнитное взаимодействие и частицы, а вторая —
гравитацию. Страстная мечта Эйнштейна об их соединении
сейчас находится едва ли не дальше от выполнения, чем в
его время. Но если для Эйнштейна, охваченного
стремлением к познанию, отсутствие единой теории поля
было драматическим обстоятельством, то для современных
снобов из клуба физиков оно имеет даже привлекательные
стороны: на техническом уровне обеспечивает занятость
специалистов, изощряющихся в изобретении все новых
формальных моделей (именно к этому уровню и только к
нему относится требование выдвигать "сумасшедшие
идеи"), а на содержательном уровне позволяет обсуждать, в
зависимости от того, какие нужно получить выводы, либо
"релятивистский мир", либо "квантовый мир", делая вид,
будто обсуждаемый в данном контексте "мир" и есть та
реальная. вселенная, в которой "нам пришлось жить".
Благодаря этому, места в современной теоретической
физике хватает всем. Любой, кто научился, ловко оперируя
математическими
формулами
и
эзотерической
терминологией,
уклоняться
от
обсуждения
животрепещущих проблем Сущего, принимается в
избранное общество современных оракулов. При этом
никого не интересует, согласуются ли чьи-то идеи с идеями
других членов общества, вследствие чего каждый может
считать основным свой собственный взгляд и поэтому
придерживаться мнения, будто современная физическая
наука видит перед собой и твердо очерченный предмет
исследования. Нелюбопытный ученый, гипертрофирующий
важность своей узкой темы, полагает, что современная
физика, хотя она имеет кое-какие недоработки, является
замечательным достижением нашей культуры, представляет
собой
новый
этап
в
познании
окружающей
действительности и открывает нашему взору достаточно
ясную картину мира, вдохновляющую на глубокие
размышления и показывающую путь к дальнейшему
интеллектуальному прогрессу. Тем легче это мнение
навязать неспециалистам, не имеющим возможности
сравнить разные теории и убедиться в их несовместимости.
На самом же деле физиков объединяет сейчас только одно:
полный отказ от даже самого робкого пред положения, что
во Вселенной присутствует смысл, цель, высший разум. В
остальном каждый свободен говорить все, что
заблагорассудится. Пропагандируя свои концепции, физики
свободны изобретать любую аргументацию, кроме
телеологической. Они охотно пользуются этой свободой. В
этой области, вопреки теориям Куна и Лакатоса, нет
никакой
"парадигмы".
Сборники
статей
по
фундаментальным проблемам физики микромира и
космологии напоминают сейчас восточные базары, где все
громко восхваляют свой товар, едва слыша друг друга.
Наибольший успех имеют здесь даже не те, кто хорошо
освоил принятый на этом рынке жаргон (это — дело
наживное), а те, кто сумел заглушить в себе ощущение
несоизмеримости
своего
скромного
разумения
и
высочайшей
мудрости
Бытия.
Избавившись
от
благоговейного трепета, который возникает у всякого
нормального человека перед величием и гармонией
миропорядка, эти коммерсанты всучивают доверчивым
людям свертки с красивыми ярлыками: "Вселенная
Фридмана", "Вселенная Де Витта", "Вселенная Мизнера".
Любезный покупатель, — говорят они при этом, — до сих
пор ты не знал, в какой вселенной живешь, а то и еще хуже:
думал, что живешь во Вселенной, управляемой
Всемогущим Творцом, замыслы которого неисповедимы.
Теперь же ты прозреешь и впредь будешь твердо знать, что
живешь во вселенной Бонда и Хойла!
Главная беда не в том, что математические соотношения,
удовлетворительно работающие в ограниченной области,
экстраполируются на пространство, время и материю в
целом. В такой экстраполяции состоит метод "пробного
моделирования", который, при осторожном использовании,
способен
открыть
нам
немаловажные
детали
мироустройства. Главная беда и не в том, что авторы
открытых на кончике пера "вселенных* * забывают о
различии между моделью и реальной действительностью —
таковы психологические особенности творчества и с этим
нужно считаться. Главная беда даже и не в том, что
современная космологическая схоластика производит
гораздо более отталкивающее впечатление, чем схоластика
богословская,
ибо
последняя
была
проникнута
благоговением перед Планом Творения, а первая низводит
этот план до пустой игры в математические символы, куда
более примитивной, чем даже игра в шахматы: на это
можно было бы закрыть глаза, при условии, что получалось
бы сколько-нибудь стройное объяснение мира. Как ни
неуютно было бы жить во "вселенной Зельдовича", с этим
пришлось бы примириться, если бы к тому с
неизбежностью привели строгие рассуждения и твердо
установленные факты. Самое худшее состоит в том, что
забавы теоретиков давно уже стали самодовлеющим
занятием, не контролируемым ни фактами, ни здравым
смыслом.
Возьмем, например, такой факт, который единодушно
признается самым важным из всех, какие дало нам
наблюдение неба за последнее десятилетие, — наличие
мощных потоков энергии и вещества, исходящих из
галактических ядер. Этот факт подтверждается не только
измерениями уровня излучения квазаров, но и сотнями
фотографий
галактических
пар,
которые
нельзя
интерпретировать иначе, чем изображения гигантских
взрывных процессов, порождающих из одного звездного
скопления два новых, разлетающихся в разные стороны с
огромной скоростью. Казалось бы, всем астрофизикам
ничего не остается, как признать очевидность: звездные
миры создаются не движением материи извне внутрь, т,е.
сгущением пылевидного вещества, как думали прежде, а
истече нием материи наружу из каких-то пока таинственных
центров. Кстати, некоторые ученые так и оценивают
ситуацию, подчеркивая,* что характернейшей чертой
открывшейся нам в последние годы Вселенной является ее
поразительная динамичность. Не делая, правда, из этого
серьезных мировоззренческих выводов, они указывают ' на
весьма вероятную не стационарность космических
процессов. Редакторы советского сборника "Философские
проблемы астрономии XX века" пишут в предисловии, что
новые открытия "превратили астрономию в науку,
буквально пронизанную идеей развития". В.А.Амбарцумян
и В.В.Казютинский добавляют: "Наблюдаемая Вселенная
оказалась не просто расширяющейся, но и буквально
взрывающейся". Огромнейшие по своей мощности взрывы
присходят в ней в разное время и в разных местах". Однако
контрольный пакет акций держат в своих руках те, кто не
собирается расставаться с традиционными взглядами на
Вселенную, и данные наблюдений нимало не смущают этих
людей. От имени этого большинства академик
В.Л.Гинзбург заявляет: "Физики не видят никакой
необходимости
привлекать
новые
физические
представления для объяснения процессов в скоплении
галактик и галактических ядрах. Вот если бы было надежно
доказано, что в каких-то скоплениях галактик достаточно
мало газа или сколлапсировавших масс... тогда бы возникла
глубокая проблема. Тогда пришлось бы считать
соответствующие скопления недавно образовавшимися
(неизвестно из чего) ". Заметим, что самые пристрастные
поиски не привели к обнаружению во взрывающихся
галактиках газовой массы, которая своим притяжением
могла бы в конце концов остановить разлетающееся
вещество и вернуть его в исходное положение. Но Гинзбург
не считает неудачные попытки найти стабилизирующую
массу неприятным для своей концепции обстоятельством;
он требует доказательства, что этой массы нет. Здесь
невольно приходит на память противник Галилея, который
утверждал, будто Луна имеет ровную поверхность, так как
впадины между видимыми в телескоп горами заполнены
прозрачным веществом. Для него данные наблюдения тоже
были не страшны, зато его оппонент попадал в тяжелое
положение, ибо ему предлагалось доказать отсутствие
невидимого стеклообразного вещества на Луне. Позиция же
Гинзбурга вообще неуязвима, так как стабилизирующим
фактором, кроме газовых облаков, могут быть "черные
дыры" (сколлапсиро-вавшие массы), а "доказать"
отсутствие черных дыр принципиально невозможно, ибо
они ненаблюдаемы.
На таком же уровне убедительности ведется дискуссия о
соотношении между физикой миркомира и космологией. По
этому вопросу высказывается весь спектр мнений,
допустимых в рамках атеистического мышления, но если
говорить о главных тенденциях, то их имеется две.
Сторонники первой тенденции, получившей название
"неклассической", требуют открыто признать, что
обнаруженные в последние годы космические явления
необъяснимы с точки зрения имеющейся физической
теории, и призывают расширить и видоизменить эту
теорию, включив в нее новые законы природы. Например,
уже цитированные В.А.Ам-барцумян и В.В.Казютинский
считают, что "существующая система физического знания
окажется недостаточной для астрономии... Идея о том, что
не только физика элементарных частиц, но и астрономия
подводит нас к границам применимости существующей
системы физического знания, приобретает сейчас все
больше сторонников". Н.В.Мицкевич обращает внима ние
на то, что "лабораторный эксперимент в ряде областей
достиг своего "потолка"... Оказалось, что для дальнейшего
овладения секретами природы необходимо ''поместить в
лабораторию" целую звезду, галактику и даже...
Вселенную". Другое "классическое" направление сводится к
мнению, что физика микромира должна развиваться тем же
путем, что и прежде, — совершенствовать математическую
основу своих теорий и сверять выводы с результатами,
полученными на ускорителях. Я.А.Смородинский пишет:
"До сих пор нет никаких указаний, что где-либо в космосе
мы наталкиваемся на явления, не укладывающиеся в
логические схемы известных физических теорий... Нам
кажется, что по-прежнему новые свойства материи,
носящие фундаментальный характер, нужно искать в
микромире". Эту загадочную фразу, видимо, нужно
понимать так, что Смородинский, как и Гинзбург, не
поверит в создание материи в галактических ядрах, пока
ему не предъявят "доказательства стабилизирующих масс".
По внешности, впрочем, такие споры могут показаться
достаточно серьезными и уж во всяком случае полезными
для прогресса науки. Обе стороны рассуждают солидно, без
запальчивости, стараются подойти к предмету объективно,
как будто учитывая все "за" и "против". Создается
впечатление, что умные и знающие люди обсуждают нечто
конкретное и важное, пытаясь найти истину. Но это
впечатление — мираж, и дискуссия обречена вечно
топтаться на месте, поскольку обе концепции — и
классическая и неклассическая — порочны с точки зрения
самой элементарной логики.
Начнем с классической концепции. Ее поборники
утверждают, что физика элементарных частиц и полей
фундаментальнее космологии и что явления, происходящие
во Вселенной, надо пытаться объяснить законами,
открытыми в лабораторных исследованиях. Но, как
известно, эти исследования породили квантовую теорию с
ее переплетением объектов и необходимостью заново
перестраивать волновую функцию при всяком расширении
системы. Мы уже отмечали, что, если рассуждать строго, из
этого следует вывод о необходимости для понимания
физических процессов рассматривать Вселенную как
единое целое, считая адекватно отражающей реальность
лишь "Волновую функцию Мира". Но даже итеи^ ученых,
которые не склонны придавать слишком большого значения
строгим рассуждениям, вынуждены сегодня признать
желательность глобального подхода ко Вселенной, ибо
свойство цельности, обусловленное квантовыми законами,
явно проявилось в космических процессах, которые
требуют "эволюционной" трактовки. Нужда в такой
трактовке осознается все глубже. Вот что пишут, например,
Я.Б.Зельдович и И.Д.Новиков: "Если бы сегодня надо было
заново
строить
теоретическую
космологию,
мы
потребовали бы/ чтобы космология была эволюционной, в
частности, чтобы она содержала в себе указание на ту
эпоху, когда во Вселенной началось рождение звезд и т.д."
Авторы далее аргументируют это требование тем, что
сегодняшний облик Вселенной нельзя понять, не зная ее
облика на предыдущей стадии развития.
Это есть одно из проявлений необходимости подходить ко
Вселенной, рассматривая ее в целом — как в пространстве,
так и во времени. В частности, "полная теория, включающая
в себя и образование галактик, требует предположения о
том, что в самом начальном состоянии, когда плотность
была чрезвычайно велика, распределение и движение
материи были лишь приблизительно однородными... Нужно
предположить, что была некоторая неравномерность
распределения плотности". Идя еще дальше назад, мы
приходим к необходимости иметь описание Вселенной в
"сингулярном
состоянии",
когда
плотность
была
бесконечной. Эта удивительная фаза существования нашего
мира возникает в теории прямо-таки роковым образом. Как
замечает А.М.Мостепаненко, "до последнего времени
существовали предположения, что можно избавиться от
сингулярности с помощью пульсирующей модели
Вселенной, колеблющейся между двумя предельными
состояниями. Однако, как показали работы Хокинга и
Пенроуза, при достаточно общих предположениях об
эволюции Вселенной и ее свойствах наличие в прошлом
особой точки с бесконечной плотностью ... является
неизбежным.
Эволюция
Вселенной
началась
с
сингулярности, а возможно, и закончится ею". Но для
сингулярного состояния материи нет никакой теории. Все,
что мы о нем знаем, получается распространением на это
состояние общей теории относительности. Однако
правомочность такой экстраполяции вызывает почти
единодушное
сомнение.
Даже
такой
''здоровый
консерватор", как В.Л.Гинзбург, возражающий против
привлечения новых физических законов к объяснению
космических процессов, подчеркивает, что классическая
теория гравитационного поля "заведомо ограничена в связи
с неучетом квантовых эффектов, которые вблизи
сингулярностей, вообще говоря, особенно велики". А что
может дать здесь учет таких эффектов? Предоставим слово
Н.В.Мицкевичу:
«Проводя
программу
вторичного
квантования гравитации, мы неизбежно приходим к
результатам, влияющим на понимание астрофизических и
космологических процессов... Иными словами, первым
приближением влияния вакуума различных физических
полей на гравитацию является космологический эффект,
сказывающийся на процессе расширения Вселенной,
возможно, через эффективное гравитационное отталкивание
на сверхбольших расстояниях". А теперь зададим вопрос:
может ли быть положение более нелепым, чем то, в которое
попали "классики"? Чтобы объяснить наблюдаемую
Вселенную, они должны начать с сингулярного состояния, а
для него неизвестны не только начальные условия, но даже
и само "у равнение "!
Не лучше обстоит дело и у сторонников "неклассической"
концепции. Правда, их призывы к новаторству импонируют
чувствам неискушенных в гносеологических тонкостях
читателей. Но вдумавшись в эти призывы, мы быстро
поймем, что они являются чистой декларацией.
Оппоненты "классицизма" говорят: физическую теорию
надо перестраивать, не боясь вводить в нее совершенно
новые законы и приспосабливая ее к той картине, которую
мы наблюдаем во Вселенной. Но что такое "физический
закон"?
Это
—
математическое
выражение
воспроизводимого явления, которое будет повторяться
неограниченное число раз, если повторяются вызвавшие его
к жизни условия. А теперь вспомним, что космология
вынуждена заниматься Вселенной в целом, а не какимилибо ее частями — к этому приводите логическое
осмысление кванто вой теории и представление о
сингулярной фазе как существеннейшем этапе эволюции
мира. Но Вселенная в целом невоспроизводим а и
уникальна, поэтому математические соотношения, ей
адресуемые, не могут иметь статуса физических законов, а
неизбежно будут моделями, сконструированными для
описания единичного объекта, а не класса объектов. Кстати
говоря, авторы таких конструкций всегда и называют их
моделями, но когда представители "неклассичес-кой" линии
выступают с изложением своей платформы, они как бы
забывают об этом и призывают извлекать из космических
наблюдений новые "законы природы". Происходит широко
употребляемая в современной науке скрытая подмена
одного понятия другим, вследствие чего возникает
искаженное представление о сущности астрофизического
("новаторства". Сущность же его состоит ни в чем ином, как
в
изобретении
формальных
моделей,
имеющих
единственной целью описать Вселенную такой, какой ее
видит
наблюдатель,
располагающий
сегодняшними
приборами, и какой, согласно данным наблюдения, она
была несколько миллиардов лет назад. Такие модели нельзя
ни проверить на других, чем-то отличающихся от нашего,
мирах (поскольку их не существует), ни подтвердить
сравнением реконструированного прошлого Вселенной с ее
истинным прошлым или с помощью какого-либо
"^предсказания. Они представляют собой простые
пересказы на математический язык того, что мы видим
вокруг себя и предполагаем существовавшим прежде. Но
укоренившееся столетиями уважение к языку математики, в
сочетании с неспособностью многих читателей провести
логический и философический анализ правомерности
метода моделирования в каждом конкретном случае,
нередко приводит к тому, что самые надуманные модели
воспринимаются как научные открытия. Это окрыляет
быстрых на выдумку физиков, вызывая в них что-то вроде
известного в психиатрии "синдрома изобретательства". В
лихорадочном возбуждении они предписывают Вселенной
такие-то метрические или топологические свойства,
Вселенная "уподобляется ими тору или сфере с таким-то
количеством ручек, они выдумывают "ветвящиеся миры",
сосуществующие, но не взаимодействующие друг с другом,
объявляют мир '^топологической пеной", трактуют его как
элементарную частицу, отказываются от рассмотрения
пространства и времени в целом, а описывают их локально
и производят разные варианты 'сшивок", выдвигают разные
варианты "темпорализма", т.е. заставляют время течь то
туда, то обратно, и т.д. Список этих совершенно
произвольных и не подкрепленных ни наблюдением, ни
экспериментом построений можно было бы продолжать на
многих страницах. Но следует, вероятно, задержаться на
каком-нибудь одном, самом популярном. Что же выбрать?
В одной из обзорных статей мы читаем: "Пути развития
современной физики ведут к квантовой геометродинамике...
Причем это движение происходит как со стороны общей
теории относительности, так и со стороны квантовой
физики. Именно этот синтез и определяет тот факт, что в
рамках кванто-во-геометродинамической модели физики
пытаются найти решение самых кардинальных проблем
релятивистской космологии и физики микромира.
Осуществив такой синтез, мы сможем анализировать
конечные стадии гравитационного коллапса и понять
внутреннюю сущность элементарных частиц". Другими
словами, перед нами ни мало, ни много, — ключ к полному
познанию мира. Такая оценка квантовой геометродинамики
разделяется сейчас многими физиками; на хитроумное
изобретение Дж. Уилера возлага ются огромные надежды.
Какова же суть этого изобретения? Послушаем лучше всего
кого-нибудь из специалистов. Лаконичное изложение идей
Уилера имеется, например, у Н.Н. Лисового. Он пишет:
"Квантовая геометродинамика стирает ... различие между
"реализуемыми"
и
"нереализуемымиу'
геометриями
пространства. Мы имеем, как вообще в квантовой механике,
лишь ту или иную амплитуду вероятности для одной,
другой, третьей геометрии. И вероятность эта "размазана"
по
всему
сверхпространству.
Почти
любой
пространственно-подобной
гиперповерхности
соответствует при этом ненулевая амплитуда вероятности".
Такова схема устройства самой модной сейчас игрушки
физиков-теоретиков. Оказалась ли она для чего-либо
полезной?
Абсолютно
ни
для
чего.
Квантовая
геометродинамика есть типичная программа действий, и ни
единого верифицируемого результата с ее помощью пока не
получено. Но чем же она так пленила современных мужей
науки? Во-первых, тем, что она представляет собой
очередную попытку соединения релятивистской и
квантовой физики; во-вторых, тем, что выводит теорию за
рамки пространства и времени и поэтому обещает
устранить такую неприятность, как "возникновение
Вселенной"; в-третьих, тем, что использует в своей
аппаратной части наиболее ходовые математические
представления нашего века — "вероятность" и
"многообразие".
Создатель физической науки Ньютон многие годы
неотступно размышлял над сущностью закона тяготения,
пытаясь наполнить математическую форму живым
содержанием, вроде "мирового чувствилища". Один из
основоположников квантовой физики Альберт Эйнштейн,
считая, что миром движет смысл, а не игра, до конца жизни
не мог примириться с тем, что для выбора значения
наблюдаемой "Бог бросает жребий". Современные физики
избавились от такого рода переживаний. Их вполне
удовлетворяет
представление
о
раз
навсегда
запрограммированном "боге", который механически
скомплектовал статистику с геометрией и непрерывно
играет в "орлянку", чтобы определить, каким одарить нас
пространством и каким временем. Следуя примеру такого
"бога", они и сами непрерывно играют в символы, забыв о
том, что, помимо развлечений, есть еще такая вещь, как
долг ученых перед человечеством. Но это забвение не
проходит им даром. Их изобретательская вакханалия
напоминает пир во время чумы, где деланной бодростью и
оптимистическими тостами отгоняют дурные предчувствия.
За последние десять-пятнадцать лет благодаря новым
средствам наблюдения нам открылся совершенно новый
мир, свойства которого мы не могли предвидеть даже в
самых смелых грезах. Как сказал В.А. Амбарцумян,
"Вселенная в новых представлениях астрономов — это
быстро и глубоко изменяющийся окружающий нас мир с
богатейшим разнообразием жизненных процессов в
космических телах". Но вместо того, чтобы попытаться
возвысить свою душу и сделать ее заинтересованной
соучастницей
этого
величественного
животворного
процесса, ученые наспех организуют броский спектакль, не
содержащий никаких новых идей, и надеются возместить
его пустоту приглашением популярных актеров, вроде
"плотности вероятног сти" и "римановой геометрии", и
безудержной рекламой. Отдавая дань таким творениям
человеческого интеллекта, как арифметика и атомизм, они
восклицают: на нашей сцене вы увидите нечто куда более
впечатляющее, ибо "квантовая геометродинамика ставит
перед собой несоизмеримо более грандиозную задачу; она
не пытается понять число или атом, она стремится понять
Вселенную и элементарные частицы в их единстве и
гармонии" (Философские проблемы астрономии XX века,
стр. 377). Физика превращается по своим замашкам в
плохонький провинциальный цирк.
Итак, надеяться, что физики возвестят нам слово истины,
сейчас уже нечего. Но, что еще хуже, это же можно сказать
и об ученых вообще. Неписанный кодекс устанавливает
твердую границу их любознательности, и они зачастую
оказываются недостойными полученного ими же материала,
который важен и интересен, но трактуется стереотипно
и поверхностно*.
Это происходит потому, что наука уже не способна
освободиться от оков идеологии, которая'затратила когда-то
много усилий на ее приручение, а теперь пожинает плоды.
Содержание науки перестало с какого-то момента
умещаться в тесные рамки ее мировоззрения. Этот
внутренний конфликт требовал разрешения, и наука сделала
свой выбор. Она перестала быть инструментом познания
истины и превратилась в модное, престижное и достаточно
выгодное занятие, обретшее четкие организационные
формы и тесно вплетенное в общую функциональную
структуру социума. Эта солидная, прочная и уверенная в
себе земная сила и не подумает беспокоиться о каких-нибудь
"вечных'* проблемах даже в том случае, когда намеки на
них сами собой появляются в теории. Теоретические
неувязки она умеет теперь рассматривать как благо, ибо они
дают возможность писать новые книги и защищать
диссертации, оставаясь все на том же месте. — Вы
говорите, в науке возникают внутренние противоречия? —
ответит нам с иронией и в тоне собственного превосходства
признанный мастер современного научного цеха. — Мне
некогда заниматься такими умозрительными вопросами.
Вчера я был оппонентом у аспиранта моего коллеги, завтра
коллега будет оппонентом у моего аспиранта, и мне нужно
подготовить вопросы оппонента и ответы аспиранта. А
сегодня я должен был читать верстку монографии да еще
целый час разговаривал по телефону с редактором моей
популярной книги. Нервничать из-за теоретических
неурядиц — это несерьезно. В какой теории, кроме
математической, бывает все ясно? Обойдется...
А ведь не обойдется! Все меньше думая о бескорыстном
познании и все больше превращая науку в бизнес, лишь
наполовину связанный с технологией, а в другой половине
самодовлеющий, ученые рубят сук, на котором сидят.
Задыхаясь в своем лабиринте,. наука начинает постепенно
вырождаться. Интеллигентность, культура, отрешенность от
мирских дел, чудаковатость человека науки — черты,
известные нам по литературе старых времен, —
вытесняются
деловой
хваткой,
административными
способностями,
дипломатическими
талантами
и
прагматизмом,
зафиксированными
в
современных
кинофильмах, телепередачах, рассказах об ученых. Но
хватка никогда не могла породить ни единой идеи; новые
идеи нисходили толь ко на рассеянных мечтателей, день и
ночь пытающихся постичь смысл вещей и мировую истину.
А кончатся идеи — оскудеет и польза, приносимая наукой,
которая уже сейчас, по данным наукометристов, стала
относительно меньшей, чем прежде. Долго ли тогда будет
терпеть наше расчетливое общество существование
огромной армии высокооплачиваемых людей, зацикленных
на самих себя? Уже и сегодня в народе распространяется
скептическое отношение к ученой братии. Американцы
окрестили ее насмешливым словом "egghead ", а русские по
поводу своей научной программы освоения космоса
сочинили частушку "все с себя спустим, а спутник
запустим". Социологи, знающие об этом проявлении
общественного
мнения,
называют
его
"антиинтеллектуализмом", но это клевета на простых
людей, попытка свалить вину на другого. Нет на земле
такого народа, даже самого отсталого, который не ценил бы
и не уважал интеллект, ум, мудрость. Просто народ уже не
отождествляет с умом и мудростью то, чем занимаются
современные научные работники.
Поскольку
огромный
научный
аппарат
должен
функционировать, он создает теоретические построения,
вокруг которых поднимается страшный шум, на базе
которых возникают направления, течения, отделы, советы,
факультеты, лаборатории, о которых пишут в газетах и
рассказывают в школе детям. Эти бумы диктуются
внутренней необходимостью современной научной машины
иметь лозунги, которые могли бы гипнотизировать публику
и администрацию и обеспечивать дальнейшее ее
финансирование.
Недавно
таким
лозунгом
была
кибернетика — наука без определенного предмета
исследований и без собственного метода, пообещавшая
скоро создать искусственный мозг не хуже живого» но за
тридцать лет своего процветания не получившая ни единого
результата. Сейчас кибернетика, по всем признакам, вышла
из моды, но научная машина не может перестать крутиться,
поэтому на останках развалившейся кибернетики, как грибы
на упавшем дереве, начинают расти такие "научные
направления", как Теория Расплывчатых Алгоритмов, вся
новизна которой сводится к тому, что слова обычного языка
получают наименование "лингвистических переменных";
Общая Теория Систем, в которой есть только одно
принимаемое всеми ее поклонниками положение:
"Поведение системы зависит от свойств частей, а свойства
частей зависят от способа их объединения в систему";
Экспериментальная Психология, которая с помощью
факторного анализа "установила", что человеческая
личность состоит из секса, потребности опекать и
любопытства...
Еще Лев Толстой понимал, в чем состоят истинные
причины такой псевдонаучной активности, в трактате "Что
такое искусство?" он писал:
"Если теория оправдывает то ложное положение, в котором
находится известная часть общества, то, как бы ни была
неосновательна теория и даже очевидно ложна, она
воспринимается и становится верою этой части общества...
Как ни безосновательны такого рода теории и как ни
противны они всему тому, что известно человечеству и
сознается им, как ни очевидно безнравственны они, —
теории эти принимаются на веру без критики и
проповедуются с страстным увлечением".
Но в то время "известной частью общества",
стимулирующей создание псевдотеорий, были, по крайней
мере, не сами ученые. Их было тогда сравни тельно мало, и
они обслуживали "внешнего заказчика". Теперь же
положение с естествознанием стало вдвойне фальшивым,
так как оно обслуживает в основном само себя. И наиболее
тревожный симптом заключается в том, что ученым не
скучно заниматься своей мышиной возней, их не гложет
беспокойство, че сжимает сердце грусть, не посещает мысль
о том, что жизнь быстротечна и надо бы выйти из затхлого
лабиринта, чтобы успеть глотнуть хоть немного вольного
воздуха. А ведь каждый из них охотно будет подтрунивать
над средневековыми схоластами, затратившими столько сил
на дискуссию "Едят ли ангелы?" Как не вспомнить тут
слова Ницше;
"Каждая эпоха имеет свой собственный, божественный вид
наивности, изобретению которого ей могут завидовать
другие эпохи; и сколько такой наивности, почтенной,
ребяческой и бесконечно глупой наивности кроется в
сознании
своего
превосходства
у
ученого,
в
добросовестности его терпимости, в той беспечной
легкомысленной уверенности, в силу которой он считает
религиозного человека низшим, сравнительно с собой,
типом, от которого он давно ушел — он, маленький
притязательный
карлик
и
плебей,
прилежный,
добросовестный работник, создающий идеи, современные
идеи".
Но если на ученых нельзя больше возлагать никаких
упований, то мы должны попытаться сами сделать
интересующие нас выводы из наиболее твердо
установленных и в принципиальном отношении наиболее
важных результатов современной науки. Центральным из
таких результатов является, несомненно, открытие
квантовой механикой ненаблюдаемой сущности. Оказалось,
что мир онтологии и мир, являющийся нам в ощущениях, не
один, а два глубоко различных, совершенно не схожих
между собой мира.
Суть вовсе не в том, что мир онтологии отражается миром
явлений не строго однозначно, а лишь статистически. Суть
в том, что эти миры населены разными сущностями. В мире
онтологии нет ни одного индивидуального объекта, он
представляет собою нерасторжимую цельность. Мир
явлений, напротив, составляется из бесчисленного
количества отдельных данностей. Как только мы начинаем
думать о чем-то реальном или же рассказывать что-то
другим людям, мы в тот же момент начинаем прибегать к
помощи отдельных вещей. Мир, в котором мы живем,
состоит из вещей. Но, переходя в мир онтологии, мы теряем
право говорить о вещах и предметах.
Поясним эту поразительную ситуацию примером.
Представим, что некий физик, желая экспериментально
проверить, происходит ли излучение фотона некоторой
атомной системой, поместил эту систему под колпак с
откачанным
воздухом,
установил
фотоэлемент
и
фотоумножитель и к выходу последнего приладил
самописец, который при возникновении Электрического
напряжения делает на бумаге штрих. Затем физик запер
лабораторию на ключ и уехал в другой город. Через месяц
он вернулся, вошел в лабораторию и увидел на бумаге
штрих. Как он должен рассказать о происшедшем?
Ясно, что физик скажет следующее: "Произошел процесс
испускания системой фотона". Но так же ясно, что это будет
неправильное описание события. Когда за системой никто
не наблюдает, понятие фотона лишено смысла. В квантовой
электродинамике, рассматривающей взаимодействие частиц
с полями, устанавливается, что количество частиц (в том
числе, фотонов) не есть онтологическая характеристика, а
есть артефакт наблюдения. Наблюдая одну и ту же в
онтологическом смысле ситуацию, мы один раз уви дит
одно число частиц, а другой раз — другое. В мире
онтологии вообще нет частиц! Поэтому, если запертую на
ключ
лабораторию
приближенно
можно
считать
изолированной
системой,
т.е.
замкнутым
миром,
онтологией, то в ней не могло существовать никаких
фотонов. Все происшедшее физик должен был бы описать
такими словами: "Пока меня не было, функция состояния
лаборатории эволюционировала таким образом, что,
вернувшись, я обнаружил на бумаге штрих". Но говорить
так не поворачивается язык, хотя это единственно
правильная строго научная трактовка протекшего
физического процесса. Мы не можем ничего осознать и
описать иначе, как оставаясь в нашем мире, где существуют
фотоны и кошки, т.е. в мире явлений.
Как мы уже отмечали, расслоение Бытия на онтологию и
наблюдаемый мир возникает не только в рамках обычной
(нерелятивистской) квантовой механики, но и во всей
современной теоретической физике. Это стержневая идея
современной науки о материи, без которой невозможно ни
произвести расчетов, ни даже понять качественную природу
явлений. И хотя в разных отраслях физики онтология
различна, ей всюду присуще одно и то же свойство:
нерасчлененность. Везде она лишена структуры, не
содержит в себе вещей, везде глубоко "не наша", не похожа
ни на что доступное наглядному человеческому мышлению.
Правда, может показаться, что отдельные ее фрагменты
доступны нашему непосредственному восприятию в форме
таких математических абстракций, как волновые функции
частных систем; однако, вдумавшись глубже, мы должны
понять, что это иллюзия, возникающая в результате
упрощения ситуации, и что действительная онтология едина
для всего Бытия, не имеет фрагментов.
Но если онтология столь отлична от всего, с чем мы имеем
дело в опыте, то как могла она появиться в физической
теории? Она вошла туда помимо желания ученых и вопреки
их мировоззренческим установкам, как бы сама собою.
Волновая функция квантовой механики не есть ни
обобщение
чувственного
опыта,
ни
результат
экстраполяции свойств наблюдаемых объектов. Исследуя
некоторые простые процессы, например, излучение
атомных систем, ученые пришли к смутившему их самих
выводу, что эти процессы становятся понятными, если
ввести в рассмотрение ненаблюдаемую данность —
функцию состояния. Под нажимом позитивизма они
объявили, что функция состояния есть вспомогательное
средство, с помощью которого удобно описывать явления.
На самом же деле, она есть объективная реальность, без
которой невозможно понять явления.
Об этом
свидетельствует
вся
методология
современной
теоретической физики, а теорема об отсутствии скрытых
параметров дает этому даже и строгое математическое
доказательство.
Открыв онтологический слой сущего, физика, тем не менее,
не стала наукой об этом слое. Она осталась наукой о
явлениях, продолжая изучать тела, волны, элементарные
частицы, т.е. то, чего в онтологии нет. Физика объясняет
людям окружающий мир, рассказывает о "нашем мире",
находящемся не в том слое Бытия, где находится Функция
Состояния Мира, а совсем в другом. Физика является
основой технологии, а последней нет дела до волновых
функций, она пользуется языком, описывающим предметы,
поэтому и для физики такой язык должен быть родным. Но
есть и более глубокая причина, по которой физика не может
быть наукой об онтологии: такой науки не может
существовать, ибо онтология непознаваема.
Итак, физика по-прежнему должна заниматься явлениями.
Но что такое "явление"? Это — артефакт взаимодействия
наблюдателя
с
онтологией,
результат
наложения
воспринимающего сознания на нерасчле-ненную сущность.
Выйдя навстречу онтологической реальности, наше "Я"
дробит ее на части и создает вещи и предметы. Физика
должна изучать результат дробления. Значит ли это, что
физике нужно стать наукой о людском восприятии, чем-то
вроде психологии? Разумеется, нет. Физике, в отличие от
психологии, не нужен конкретный индивидуум, в ней
присутствует
представление
об
абстрактном,
потенциальном,
универсальном
наблюдателе.
Если
проанализировать логику ее понятийного аппарата, то
окажется, что этот универсальный наблюдатель получает в
рамках физики статус существующего в такой же мере, что
и функция состояния. Иными словами, универсальный
наблюдатель
становится
для
физики
не
менее
существенным, чем онтология и, дополняя ее, делается
носителем как раз тех признаков, которые не вошли в
функцию
состояния
—
предметности
и
структурированности. Он реален точно в такой же мере, в
какой реальны вещи, ибо без него нет вещей.
Следовательно, физика заставляет предположить, что эта
изначальная реальность может взаимодействовать с другой
равноправной реальностью — онтологией — не только в
понятийной схеме теории, но и β природе, фактически, и,
взаимодействуя, в какой-то мере управлять онтологией —
например, устанавливая вид глобального уравнения
Шредингера.
Думая об этом, с удивительной остротой чувствуешь,
насколько судьба физики преисполнена провиденциального
смысла. Созданная Ньютоном как средство познания Бога,
она вскоре была повернута на совсем другой путь —
открывания "законов приро ды". Заявив устами Лапласа,
что она не нуждается более в гипотезе существования Бога,
она дала господствующей идеологии вексель, обязалась
быть всегда лояльной. Единственной своей целью она
провозгласила изучение автоматических процессов, от века
происходящих в природе по одним и тем же правилам. В
награду за такой открытый конформизм она была окружена
заботой, имела доступ к страницам печатных изданий,
получала средства для производства экспериментов. Она
рассматривалась как самая рьяная поборница и служанка
атеистического мировоззрения и обрела все вытекающие
отсюда выгоды. Войдя в полное доверие идеологов, она
росла и развивалась и, наконец, независимо от своего
желания, вплотную подошла к тем силуэтам, которые
заметил
Ньютон в океане истины, и смогла теперь разглядеть их
гораздо лучше. С убедительностью, о которой тогда нельзя
было и мечтать, она поведала о существовании
ненаблюдаемого слоя Бытия, управляющего всеми вещами,
и раскрыла такие важные его свойства, как цельность и
непознаваемость. Она сделала неизбежным предположение
о наличии в мире Универсального Сознания, частицами
которого, вероятно, являются наши индивидуальные
сознания, весомо подкрепив этим гениальную догадку
Ньютона о "мировом чувствилище'*. Теперь становится
понятным, какова была роль периода порабощения физики
господствующей идеологией, в чем состояло тайное
значение ее "египетского плена": в этом плену она добыла
истину, противоречащую собственным ее установкам,
которой может сейчас воспользоваться всякий, кто
в этом заинтересован. И совершенно неважно, что ее
профессиональные работники менее всех склонны
воспользоваться этой драгоценной истиной. Они свое дело
сделали, и в этом главное.
Откровения квантовой теории будут осознаны во всем
своем масштабе, вероятно, не очень скоро. Но срок в таком
принципиальном деле — вещь второстепенная. Осознание
это неотвратимо, так как все его предпосылки уже
существуют и никакой новой информации для него не
требуется. Оно, конечно, будет иметь неисчислимые и
громадные по своему значению последствия.
Когда умирает жизненно важный центр организма,
например, мозг, тело может жить еще довольно долго, но
его гибель предрешена. Физика на протяжении трехсот лет
была центром естествознания, его надеждой и опорой, его
гордостью и образцом для подражания. Главной задачей
любой естественной науки было сведение изучаемых
явлений к комбинации фундаментальных физических
законов. Если этого и не удавалось сделать фактически, то
право на существование данной науки давала уверенность,
что это будет сделано завтра. Именно это имел в виду
Н.Г.Чернышевский, когда писал:
"Говорят: естественные науки еще не достигли такого
развития, чтобы удовлетворительно объяснить все важные
явления природы. Это совершенная правда; но противники
научного направления в философии делают из этой правды
вывод вовсе не логический, когда говорят, что пробелы,
остающиеся в научном объяснении натуральных явлений,
допускают
сохранение
каких-нибудь
остатков
фантастического миросозерцания. Дело в том, что характер
результатов, доставленных анализом объясненных наукою
частей и явлений, уже достаточно свидетельствует о
характере элементов, сил и законов, действующих в
остальных частях и явлениях, которые еще не вполне
объяснены; если бы в этих необъясненных частях и
явлениях было что-нибудь иное, кроме того, что найдено в
объясненных частях, тогда и объясненные части имели бы
не такой характер, какой имеют*'.
Хотя эти слова произнесены более века назад, они до сих
пор могут считаться символом веры естествоиспытателей.
И как при Чернышевском, сейчас под "элементами, силами
и законами", действие которых должно объяснить все на
свете, понимаются "фундаментальные законы природы", т.е.
законы физики. Разросшийся до огромных размеров отряд
работников естествознания по-прежнему считает физиков
передовой группой и с бодрыми песнями шагает за ними.
Но физики давно уже не двигаются вперед, а топчутся перед
закрытым шлагбаумом, начиная догадываться, что он
никогда не откроется, но не смея признаться в этом даже
самим себе. Они слишком привыкли к почетному титулу
лидеров, чтобы отказаться от него и крикнуть остальным
ученым: оставьте надежды на редукцию всех явлений
природы к законам физики, ибо дела с этими законами
становятся все хуже и безнадежнее. В своем кругу, правда,
они молчаливо признают кризисность ситуации и, пытаясь
найти хоть какой-то выход из тупика, гадают наудачу, какая
выдумка могла бы сгодиться. Как из рога изобилия
сыплются гипотезы: что физические законы меняются со
временем, что теория относительности неверна для
плотных'тел, что имеется неизвестное взаимодействие
вещества на больших расстояниях, что есть кварки, что
кварков нет, что надо проводить третье квантование, что
надо
устроить
бесконечную
последовательность
квантований, что существует не ограниченное число миров
с разным пространством и временем и "реальный мир"
выхватывается из этого метерлинковского океана
нерожденных миров с помощью жребия, что время и
пространство преходящи и их прежде не было и не станет
потом, что количество фундаментальных законов
континуально...
Ни одна из этих "сумасшедших идей" пока не помогла, но,
подбадривая друг друга, физики еще надеются, что
спасительная выдумка вот-вот появится. Но* перед теми,
кто не принадлежит к их касте, они стараются выглядеть
солидными людьми, владеющими надежным ключом к
познанию мира и способными вести за собой всю науку.
Можно предвидеть, как будут развиваться события дальше.
Волна сжатия в напирающей на физиков массе ученых,
достигнув критического напряжения, начнет бежать в
обратном направлении от шлагбаума. Вместе с нею станет
распространяться информация о том, что мир не является
однослойным и что разгадку видимого нужно искать в
невидимом. Так главный результат трехсотлетнего развития
физики, ради которого, может быть, и возникла эта наука,
сделается постепенно общим достоянием. Тогда быстро
начнут разрушаться унаследованные еще от девятнадцатого
столетия представления, .будто все процессы природы
можно редуцировать к совокупности элементарных
процессов, хорошо изученных физикой. Ученые все больше
начнут понимать, что математический язык, пригодный для
изучаемой сто лет назад поверхностной физической
реальности, давно стал слишком про-стым по сравнению с
открывшейся
современным
средствам
наблюдения
рельефной картиной Вселенной, что для ориентировки в
беспредельном Океане Истины, в котором обнаружились
таинственные глу бинные течения, приводящие в движение
все остальное, необходим куда более гибкий язык.
Постепенно
они начнут привыкать к мысли, что этот язык должен
располагать выразительными средствами для обсуждения
понятий, связанных с ненаблюдаемой частью Океана, среди
которых могут оказаться такие понятия, как "цель",
"смысл", "выбор", "воля", "идея", да мало ли какие еще!
Когда лейбницианское заклятие, объявившее мир огромным
автоматом, все пружинки которого находятся на виду,
окончательно рассеется, когда тень черного крыла,
надвинувшаяся на Европу еще в шестнадцатом веке, уйдет
и окружающее вновь засверкает живыми красками и
обретет глубину форм, тогда можно будет сказать: физика
обостряла нашу болезнь, физикой мы и исцелились.
Действительно, неизвестно, каким образом и как скоро
могли бы выйти из углубляющегося кризиса другие науки,
если бы квантовая теория не продемонстрировала метод его
разрешения. Ведь и эволюционная биология, и
эмбриология, и нейрофизиология, и антропология, и
этнография, и геология, и история, и многие другие науки
признают, что по мере накопления фактов теоретическое
осмысление этих фактов становится все более трудным; что
объяснения
"мельчают",
делаются
частными,
специализированными, сугубо техническими, доступными
лишь натренированным профессионалам, владеющим
терминологией, вследствие чего занятие этими науками
превращается в процесс, имеющий единственную цель —
не прекращаться. Но пока господствует мнение, будто
явления исчерпывают все сущее, у наук нет другого пути,
как снова и снова пытаться выявить элементарные
механизмы изучаемых феноменов и сложить эти малые
истины в большую истину, идя для этого на всякие
ухищрения, вплоть до фальсификаций. И только осознание
того обстоятельства, что именно в физике, которая издавна
считалась
эталоном
"научности*',
была
открыта
ненаблюдаемая реальность, статистическим образом
воздействующая на видимый слой Бытия, и что без
изучения этой лежащей в глубинном и невидимом слое
реальности невозможно понять природу доступных нашему
восприятию явлении, откроет перед науками совершенно
новые перспективы.
При всяком резком изменении курса шедшие впереди
оказываются последними и, наоборот, роль лидеров
достается на долю тех, кто раньше считался отставшими.
Это произойдет и в науке. Физика станет ее окраинной
епархией, ведающей мало интересной в принципиальном
отношении проблематикой. Сделав два величайших
научных открытия: обнаружив онтологический слой Бытия
и установив его нерасчлененность, а следовательно и
непостижимость, — физика исчерпала свои глубинные
возможности и должна превратиться в рядовую
технологическую дисциплину. Неизбежность такого
"самороспуска" физики как фундаментальной отрасли
знания ощущается уже многими — недаром стала
популярной фраза И.Е.Тамма о том, что роль ведущей
науки должна перейти от физики к биологии. Но мало кто
понимает истинные причины надвигающейся перестройки
научной иерархии, поэтому большинство представляет ее
совсем не такой, какой она будет в действительности. Если
биология и выйдет на передовые рубежи, то совсем не
потому, что она познала структуру молекул ДНК или
общую схему механизма синтеза белка. Биомолекулярные и
биохимические результаты как раз не очень интересны, и
работа в этих областях не имеет особых перспектив, так как
скоро натолкнется на тот же глухой шлагбаум, что и физика
частиц и полей. Это же относится к модным сейчас
прецизионным измерениям параметров клеточных мембран
или взаимных соединений нейронов, вроде тех, которые
проделал Дж. Экклз. Его книга "Физиология синапсов" —
типичный
образец
добросовестного,
тщательно
выполненного труда, который, к сожалению, имеет узко
технический характер и поэтому не вносит никакого вклада
в понимание ключевых свойств живой материи. На
исследования такого рода возлагаются сейчас большие
надежды и они всячески поощряются (работы Экклза, в
частности, отмечены Нобелевской премией), но это
происходит только потому, что идея познания явлений
через познание ненаблюдаемой онтологии, ставшая основой
теоретической физики, еще не дошла до биологов. Когда
это случится, они поймут, что не так важно, на сколько
вольт повышается клеточный потенциал при таком-то
воздействии и почему ионы натрия диффундируют изнутри
клетки наружу, а важно, какой детерминированный и
целенаправленный процесс развивается в ненаблюдаемой
реальности, в "волновой функции организма*', А до тех пор
огромные усилия исследователей пропадают почти
впустую, так как из-за редукционистской догмы они
пытаются сделать невозможное: "склеить" деятельность
организма из простых процессов, происходящих
на
молекулярном уровне. Такая задача неразрешима даже в
принципе, что интуитивно ощущали многие выдающиеся
биологи, склонявшиеся из-за этого к витализму. Идея
энтелехии или жизненной силы, направляющей развитие
эмбриона или вида к определенной цели, возникала в умах
этих ученых не вследствие их идеалистической
мировоззренческой установки, а обычно вопреки твердо
материалистической установке (как это было, например, у
Л.С.Берга) — из-за того, что биологические факты для
наблюдательного
исследователя
слишком
явно
свидетельствуют о нелепости редукционистского подхода в
этой области. Достаточно ознакомиться с процессом роста
нервной ткани в эмбрионе, чтобы почувствовать•
абсурдность предположения, что каждый аксон развивается
только в силу внутренних биохимических обстоятельств
или под действием гипотетических "аттрактантов",
выделяемых другими частями нервной системы. Всякий
непредубежденный человек должен увидеть, что этот
процесс с самого начала протекает в соответствии с общим
замыслом, им управляющим, и даже выход из строя
большого количества отдельных элементов не может
помешать осуществлению этого замысла, который в случае
помех реализуется другим способом. Именно замысел,
устойчивая функция состояния является первичным
фактором,
что
объясняет
поразительную
взаимозаменяемость частей организма и их способность поновому перераспределить свои обязанности, когда это
оказывается необходимым.
Отказавшись вслед за физикой от плоскостного,
феноменологического
восприятия
действительности,
биология обретет такие мощные познавательные средства,
которых у нее никогда не было. И все же их мощь будет не
безгранична. Более того, только выйдя на новый уровень
развития, биология четко осознает предел своих
возможностей и, проникшись скромностью — этой
непременной спутницей мудрости — оставит смехотворные
претензии на полное разрешение загадки жизни, с которыми
она не может расстаться со времен Бэкона и Гоббса. Связь
онтологического слоя, управляющего живой материей, с
глубочайшими тайнами Бытия и, может быть, с конечной
целью всего сущего, окажется, наверное, столь сильной, что
в этой области мы "выйдем на бесконечность" еще быстрее,
чем в физике. Но это, конечно, будет не поражением, а
напротив — огромным достижением нашей культуры,
Можно полагать, однако, что пальма первенства в
недалекое время перейдет от физики вовсе не к биологии, а
к каким-нибудь из тех областей знания, которые по
традиции именуются "гуманитарными" и которые в период
фетишизации физики считались настолько отсталыми, что
им нередко отказывали в праве быть включенными в состав
науки. Дело в том, что как раз в этих дисциплинах
сохранились еще языковые средства, приспособленные для
обсуждения проблем, относящихся к ненаблюдаемой
онтологии. Откуда появились в них эти средства? Ключ к
ответу дает название "гуманитарные", подчеркивающее, что
эти дисциплины имеют прямое отношение к познанию
внутреннего мира человека. А этот мир целиком
ненаблюдаем, что признается даже материалистами. Значит,
по крайней мере, по формальным признакам он таков же,
как и онтология, открытая физикой и ждущая своего
признания и со стороны других наук. Не удивительно, что
понятийный аппарат, выработанный "гуманитариями" в
результате длительного изучения незримой данности,
называемой "душой", может оказаться очень ценным при ис
следовании
ненаблюдаемой
онтологии,
имеющей
объективный характер. Можно предвидеть возражение, что
это данности совершенно разных типов и единственное, что
их делает похожими, — ненаблюдаемость. Сомнительно»
чтобы между ними не было более глубокого родства. Мы
уже видели, что в картине мира, воссозданной современной
физикой,
неявно
присутствует
Универсальный
Наблюдатель, с одной стороны, имеющий объективный
статус, а с другой стороны, поразительно напоминающий
любого из нас — индивидуальных наблюдателей. Говоря о
физических, т.е. абсолютно объективных явлениях, Шпенан
под-черкивал, что "процессы развития ни с чем не могут
быть сравнены в большей степени с точки зрения их связей,
чем с теми жизненными процессами, с которыми мы
наиболее интимно знакомы, т.е. с психическими
процессами". Герман Вейль, процитировав эти слова,
посоветовал серьезно к ним прислушаться. Вейль, конечно,
прав. Но если уж начинать прислушиваться к мудрым
словам, то прежде всего нужно вспомнить гипотезу
Ньютона о мировом чувствилище, в которой мысль,
высказанная Шпенан ом робко и туманно, излагается
решительно и ясно,
Есть и еще один аргумент в пользу предположения, что мир
невидимой онтологии, управляющий явлениями, и мир,
известный нам по внутреннему опыту, имеют одну и ту же
глубинную природу. Если бы элементов, из которых
складывается то, что мы называем восприятием,
ощущениями, мыслью, не существовало в онтологии, то
откуда они могли бы появиться в психике? Надо заметить,
что этот аргумент возникал во все времена и у всех народов,
а когда-то он был главным, если не единственным
доказательством
существования
идеального
мира.
Несомненно, что он явился исходным ■ положением
платоновской философии. И только в период господства
естественнонаучного мировоззрения на него вдруг
перестали обращать внимание. Даже самые выдающиеся
мыслители сделались в отношении к нему как бы слепыми и
глухими, что особенно ярко иллюстрируется нелепостью их
контраргументации. Декарт создал фантастическую теорию
психофизического
параллелизма,
которую
его
последователи довели до логического завершения,
утверждая, что акты сознания лишь регистрируют
детерминированное поведение автомата, которым является
наш организм, не будучи в состоянии влиять на это
поведение. Поскольку такая точка зрения, как и связанная с
ней картезианская теория о нечувствительности животных,
выглядела слишком уж явным насилием над здравым
смыслом, появились концепции голозоизма, который
вкладывает чувствительность в саму материю (этой точки
зрения придерживался и В.И.Ленин), и вульгарного
материализма, утверждающего, что мозг выделяет мысль
так же, как печень выделяет пищеварительные ферменты.
Однако первая концепция вызывает недоуменный вопрос:
где же и в какой форме в материальном может таиться
идеальное; а вторая — не менее трудную загадку: почему
предполагаемое "выделение" не удается обнаружить, как
обнаруживается желчь. Понимая, что естествоиспытатели
окончательно запутались в своих объяснениях по этому
поводу, Дюбуа-Реймон предложил вообще отказаться от
рассмотрения связи материальных процессов и психических
феноменов в рамках науки, провозгласив свое знаменитое
"Ignorabimus". Возникает впечатление, что отказ от
признания онтологии, имеющей духовную природу и
способной нарушить механический ход событий
во
Вселенной, имел для умов принудительную силу, а доводы
в его оправдание изобретались исключительно ради
проформы и даже могли вообще отсутствовать. Когда же
онтология, явно имеющая родство с духовным миром
человека, будет легализована во всех областях, это будет
означать "гуманитаризацию" наук, которая сменит
современную "математизацию".
Гуманитаризация, в сочетании с прежними "точными"
методами, поможет решить наукам многочисленные задачи
совершенно нового, непривычного для них типа. На
заключительной стадии своего развития естествознание
столкнется с проблематикой, для решения которой оно не
имело прежде подходящего инструментария. Всех деталей,
конечно, предвидеть нельзя, но в общих чертах характер
этой проблематики можно почувствовать уже сегодня.
Главной причиной нынешних неуспехов и застоя в физике,
в биологических науках, в психологии, в антропологии, в
социальных исследованиях и вр многих других разделах
современной науки является то обстоятельство, что чем
больше эти дисциплины изучают соответствующую
реальность, тем меньше функционирование и развитие этой
реальности оказывается похожим на автоматическое, строго
детерминированное неизменными и вечными законами, и
все более правдоподобным становится альтернативное
предположение, что видимые нами явления происходят не
целиком под управлением слепых материальных сил, но и
испытывают воздействие пронизывающего природу
Творческого Начала. Его-то и предстоит изучать на
следующем этапе человеческого познания, который сменит
заканчивающийся естественнонаучный этап. Одна за другой
естественные науки будут подходить к той же безысходной
ситуации, которая давно уже возникла в физике
элементарных частиц и в космологии. Симптомы этого
видны уже сегодня. Мы знаем, что никакие "естественные**
причины не могут объяснить ни эволюцию видов, ни
эмбриологические явления, и объяснения такого типа
становятся все менее вероятными по мере накопления
материала. Аналогично обстоит дело и в других науках. Все
более непонятной становится работа мозга; после провала
"кибернетического объяснения" цель оказалась дальше от
нас, чем мы думали прежде. Антропологи, отыскивая
человеоо6разных обезьян, живших миллионы лет назад,
почему-то никак не могут найти останки непосредственного
предка человека, и это становится уже тем шилом, которое
не утаишь в мешке. О социальных науках мы не будем и
говорить: все их усилия направлены на объяснение
происшедшего задним числом. После ряда блистательных
провалов своих предсказаний они и думать перестали о
демонстрации прогностической силы.
Пренеприятнейшими фактами для естествознания являются
те факты, которые свидетельствуют, что Вселенная не есть
автомат, что через воздействие на невидимую онтологию,
управляющую явлениями, Творческое Начало может
вмешиваться в развитие событий на материальном уровне.
Но эти факты добывает само же естествознание!
Воздействие Творческого Начала на материальные
процессы не деспотично — оно осуществляется большей
частью очень аккуратно и на первый взгляд незаметно,
становясь значительным лишь в каких-то узловых пунктах.
Творческое Начало следует сравнить не с назойливым и
дотошным ментором, беспрерывно опекающим и
наставляющим своего ученика, а с опытным и
квалифицированным
руководителем,
дающим
свои
гениальные указания редко, в самые нужные моменты, а в
остальное время прибегающего к деликатным советам. Оно
не подчиняет материю полностью, а предоставляет ей
большую долю самостоятельности. Но что есть
самостоятельность для ма-терии? Очевидно, изоляция от
Творческого Начал'а, отпадение от него, прекращение
действия его направляющей воли, т.е. развитие по
нетворческим, застывшим, неизменным правилам, по
алгоритму. Самостоятельность материи есть алгоритм. И
логика развития познания подвела к тому моменту, когда,
изучив алгоритмы, надо перейти к изучению той силы,
которая их запускает, вмешивается в их работу,
переделывает их или отменяет вовсе.
Анализируя материал, предоставленный нам современной
наукой, мы можем говорить о нескольких линиях, по
которым, по всей вероятности, осуществляется указанное
вмешательство. Первая линия связана с заданием начальных
условий развития физической онтологии, которую можно
назвать также субстанцией; эти условия определяют общий
план развития субстанции, космологический замысел,
взятый в общих, главных своих чертах. Такое
вмешательство произошло 10-15 миллиардов лет назад,
когда "мировому уравнению Шредингера" была придана его
правая часть. Это изначальное вмешательство признавалось
всеми философскими школами до деизма включительно.
После этого, однако, восторжествовала концепция
"вечности материи и законов, ею управляющих", но
продержалась она не так уж долго: современная
астрофизика вновь "открыла" факт придания Вселенной
какого-то начального импульса, определившего ее
дальнейшее движение.
Вторая линия вмешательства состоит в наблюдении^
осуществляемом Творческим Началом за онтологией,
которое отнюдь не является пассивным наблюдением,
простой регистрацией событий. Это —особое наблюдение,
превращающее цельную и жестко детерминированную
субстанцию (функцию состояния) в структурированную и
детерминированную лишь статистически материю. Но
таким переводом субстанции на другой уровень бытия не
ограничивается
активная
роль
Универсального
Наблюдателя; если бы это было единственным результатом
акта наблюдения, то смысл такого акта был бы непонятен.
Похоже на то, что это есть контрольное наблюде-ниеу
сопровождающееся
некоторой
корректировкой
первоначального замысла, уточнением его деталей. Для
такого рода корректировки имеются разные возможности:
внесение "прибавок" в правую часть мирового уравнения,
использование того факта, что детерминизм материи не
является жестким, а имеет вероятностную природу, игра на
нелинейных эффектах. Именно такую творческую и
направляющую роль мирового сенсориума Творца и имел в
виду Ньютон, когда он упорно отстаивал свое убеждение,
что происходящие во Вселенной процессы имеют не
полностью алгоритмический характер.
Третья линия вмешательства Творческого Начала была
направлена на создание на Земле 3 миллиарда лет назад
основы дальнейшей эволюции живого мира — первичного
биогеоценоза, на который, как и на субстанцию
неорганического бытия, были наложены
начальные
условия, определившие принципиаль ные направления
последующего развития. При этом были созданы
соответствующие клеточные аппараты (синтеза белков и
ферментативного обмена веществ) и
структуры
(нуклеиновые кислоты, рибосомы,
митохондрии и τ .д.). Интересно отметить, что эта акция
вмешательства признавалась даже самим Дарвиным,
который в данном вопросе выступал как бы деистом. Но
последователи великого натуралиста поспешили избавиться
от его "пережитков", пытаясь создать теорию постепенного
образования живой клетки из мертвого вещества или, по
крайней мере, обещая, что такая теория скоро будет
разработана. И только сейчас, когда молекулярная биология
открыла нам мир непостижимых чудес мельчайшей ячейки
жизни, приходится вновь вернуться к мысли, что имело
место творческое усилие, ибо создать такие чудеса
"естественный" процесс явно не мог бы.
Четвертая линия вмешательства может быть названа
активным наблюдением за биогенезом; она представляет
собой контроль над ним в целях сохранения нужной
направленности. Хотя эволюция была запланирована
заранее, она может требовать легкого вмешательства для
корректировки и для уточнения некоторых деталей плана.
Вся эта "окончательная доводка" осуществляется тонкими
средствами, которые трудно заметить, особенно, когда
идеологическая установка толкает к тому, чтоб их не
замечать, — это и дает селекционистам определенные
аргументы в их отстаивании автоматического развития
биосферы. Но данные биологической науки противоречат
этим взглядам, показывая, что творческая работа,
экспериментирование, поиск, фантазия и вдохновение
продолжали направлять развитие жизни и после того, как
она была создана, не говоря уж о том, что все это было
абсолютно необходимым условием ее создания. Вот
какая проблематика должна будет войти в фокус
человеческой любознательности. Но когда это произойдет?
Это случится тем быстрее, чем больших успехов будет
добиваться естествознание. До конца своего пути ему
осталось сделать несколько шагов, и время, необходимое
для преодоления этого расстояния, зависит от темпа
движения.
Триста лет назад перед только что возникшими
естественными науками была открыта единственная дверь,
ведущая в замкнутый лабиринт. Подбадривая друг друга,
ученые начали осматривать и изучать все его закоулки и
повсюду находили все новые и новые автоматы. Изучение
этих игрушек оказалось довольно увлекательным, а главное
— почетным и прибыльным занятием. Успехи в
исследовании
простеньких
устройств,
а
также
посыпавшиеся звания и награды настолько вскружили
ученым головы, что они возомнили себя мудрецами, каких
еще не производила земля, впервые нашедшими ключи к
постижению всего сущего. Эти несчастные не знали одного:
то, что они называли всем сущим, было запертым
подземельем. Но, подвигаясь, как им мнилось, вперед, они
незаметно для себя описали по лабиринту круг и
приблизились к той самой двери, через которую их когда-то
сюда втолкнули. И за странной этой дверью вдруг
послышались шумы и голоса, как будто что-то могло
существовать вне освоенного ими помещения. Как ни
пытаются они уверить себя, что это всего лишь иллюзия,
имеющая вполне рациональное объяснение, непонятные
звуки не затихают, а наоборот, стновятся все более
громкими и явственными. Для ученых настал момент
выбора. Они могут начать подбадривать себя еще дружнее и
хвастливыми криками заглушить неприятные звуки. Они
могут подойти к таинственной двери и попытаться ее
открыть...
Но независимо от того, как поведут себя профессиональные
жрецы науки, дверь, отгораживающая лабиринт от
огромного мира, полного света и жизни, будет скоро
распахнута. Когда вслед за физикой и другие науки откроют
в
своих
областях
ненаблюдаемую
онтологию,
управляющую явлениями, весть об этом выйдет за пределы
узкого круга специалистов, погрязших в обсуждении
технических вопросов и утративших вкус к осмысливанию
по-настоящему важных вещей. Она станет доступной и тем
людям, которых волнуют коренные проблемы миропорядка.
И это будет поворотный пункт нашей цивилизации. Из
глубочайших тайников человеческой личности, перед
которой вдруг забрезжит надежда, что она не есть
саморегулируемый автомат, как это внушалось с самого
детства, а есть хранительница отблеска Мирового Духа,
высвободятся вопросы, требующие незамедлительных
ответов. Ничто не будет более важным, чем поиски этих
ответов. Кто же окажется способным внести наибольший
вклад в пошедшее по новому руслу познание Мира?
Очевидно,
тот,
кто
менее
других
проникся
естественнонаучным мировоззрением, кто так и не
согласился считать Вселенную автоматом, кто сохранил в
своем языке и мышлении понятия, охватывающие
значительно больший круг предметов, чем механизмы и
алгоритмы. И все же, одного природного здравомыслия
таких людей, сумевших не поддаться поветрию
автоматопоклонничества, будет недостаточно, чтобы
успешно решать многочисленные задачи исследования
онтологии платоновского типа, находившейся под запретом
в течение столь долгого времени. Всем, кто воспылает
жаждой
истины,
придется
сбросить
кичливую
самоуверенность, подобно тому, как мусульманин
сбрасывает обувь перед входом в мечеть, и смиренно
просить помощи у мудрецов прошедших времен. Не
излечившись от главной болезни восемнадцатого и
девятнадцатого столетий — от глухоты ко всему, что
говорилось прежде, — нечего и мечтать постигнуть Мир и
самих себя. Это можно сделать, лишь опираясь на
достижения человеческих умов, относящиеся к тому
периоду, когда существование невидимой онтологии было
очевидным фактом, когда люди смотрели на мир без
искажающих очков. И если мы начнем интересоваться
этими достижениями всерьез, мы обнаружим, что они были
наиболее значительными в те далекие времена, когда
неизвестно кем и неизвестно где был создан
космологический миф, распространившийся затем по всей
земле, проникший в религиозные учения, сказки, песни и
легенды и оказавший громадное влияние на сознание всех
народов. О чем же повествует нам этот величайший из всех
созданных когда-либо сюжетов? Это мы сейчас постараемся
понять.
Однако сначала следует подвести некоторые итоги
сказанному выше. Приступая к нашему исследованию, мы
поставили вопрос: верно ли, что наука доказала отсутствие
Бога? Теперь настала пора вернуться к нему.
Мы проследили, как под влиянием идеологии постепенно
менялся смысл слова "наука" и в конце концов им стали
обозначать лишь такие формы познания, которые обходятся
без предположения о существовании Бога. В своем зрелом
возрасте ориентирован ная в таком направлении наука
достигла немалых успехов и стала фундаментом нашей
материальной культуры, что дало повод идеологии,
экстраполируя
поднимающуюся
кривую
научных
достижений в бесконечность, громко заявить, что рано или
поздно все будет объяснено наукой, т.е. системой
рассуждений, обходящихся без понятия "Бог", а это и
означает, что Бога нет. Конечно, степень ликования
энтузиастов бездуховности была не пропорциональной
достижениям науки, не все же тогда хоть какое-то
основание для торжества у них было. Но прошло столетиедругое, и основание исчезло. Научные теории не только не
объяснили всего, сведя Вселенную к алгоритмам и
механизмам и упразднив тем самым суеверные
представления
о
какой-то
духовности,
якобы
существующей в мире, но и сами роковым образом подвели
к
подобным
представлениям.
Фабула
развития
человеческого познания оказалась далеко не тривиальной.
Как все существенное, до поры до времени она была скрыта
от тех, кто разыгрывал ее на научной сцене. Только теперь
ученые могут догадываться, что, считая себя абсолютными
мудрецами, точно знающими свою цель и триумфально к
ней приближающимися, они были лишь слепыми
исполнителями замысла столь величественного, что
предугадать его людской ум был не в силах.
Итак, прежняя, полная сил и высокомерия наука, еще не
упразднила Бога, так как объяснила лишь малую часть
явлений природы, а современная, деградирующая наука уже
не способна его упразднить, поскольку, если она начнет
говорить серьезно и ответственно, ей самой придется
задуматься о Боге, искать выхода из кризиса и, может быть,
ценой собственной гибели как атеистического исследования
возродиться в новом качестве Истинного Знания, а если она
будет упрямо настаивать на том, что завтра все объяснится
в рамках теории автоматической Вселенной, то это будет и
несерьезно, и безответственно.
Следовательно, тезис "наука доказала, что Бога нет"—
ложен.
СОКРОВИЩА ДРЕВНЕЙ МУДРОСТИ
Парадоксально, но факт: в середине двадцатого века, когда
неопозитивистская догма достигла высшей точки своего
триумфа и внушаемое ею равнодушие ко всему, что
существенно выходит за рамки повседневной практики,
стало для ученых нормой, их отношение к такому
неактуальному с точки зрения приложений и давно
прекратившемуся процессу, как мифотворчество, стало
более серьезным, чем прежде. Этот факт отмечается всеми
специалистами. Например, Е.М.Мелетинский пишет:
"История культуры на всем ее протяжении так или иначе
соотносилась с мифологическим наследием первобытности
и древности, отношение это сильно колебалось, но в целом
эволюция шла в направлении "демифологизации" {ее
вершинами можно считать просвещение восемнадцатого
века и позитивизм девятнадцатого), а в двадцатом веке мы
сталкиваемся с крутой "реми-фологизацией".
Хотя следовало бы сказать не "история культуры*', а
"культура", и хотя смысл терминов "демифологизация" и
"ремифологизация" туманен, автор этой фразы, несомненно,
имеет в виду, что в восемнадцатом и девятнадцатом веках
мифами интересовались исключительно как наглядными
свидетельствами варварства и дикости наших предков, а
теперь в них усматривают какие-то элементы, имеющие
научную ценность. В этом автор совершенно прав.
Еще более парадоксально то, что оправдание для вдруг
возникшего уважительного отношения исследователей к
мифу породил сам же позитивизм: достигнув современной
стадии "логического неопозитивизма", он вызвал к жизни
семиотику, а последняя стала трактовать миф как языковую
структуру, способную пролить свет на имманентные
особенности индивидуального и коллективного мышления
людей и поэтому заслуживающую внимательного и
всестороннего изучения. Здесь мы имеем параллель с более
ранней ситуацией. Заслуга неопозитивизма в "ремифологизации" такова же, как заслуга фрейдизма в
реабилитации
бессознательного.
Фрейдизм
нашел
"рациональные объяснения" бессознательным психическим
процессам, о которых не испорченные профессиональной
выучкой люди знали испокон веков, но на изучение
которых в психологической науке был наложен
строжайший запрет. Это позволило снять запрет и спасти
психологию от грозившего ей удушья. Неопозитивизм со
своим "семиотическим подходом" сходным образом
легализовал миф, как нечто более масштабное, чем выдумки
невежественных дикарей. Но если в первом случае истинная
причина, стоявшая за поводом, достаточно хорошо теперь
понятна, то во втором случае усмотреть ее нам труднее.
Очевидно только то, что ее нужно искать где-то в глубине.
Структурализм, сыгравший роль повода, является всего
лишь модной "парадигмой"; он легковесен, декларативен и,
как любой продукт неопозитивизма, крайне нелюбопытен
ко всему, что касается живого, неформального содержания
исследуемого объекта. Вычурные и претенциозные писания
структуралистов, наполненные бесчисленными вариациями
на одну и ту же тему, представляют собой словесную игру,
импонирующую тем, кто вследствие врожденной вялости
чувств или в результате позитивистской выучки умеет не
испытывать тоски, занимаясь переливанием из пустого в
порожнее, кто научился легко скользить мыслью по
трескучим фразам и принимать утонченность оборотов за
тонкость ума, эзотеричность терминологии — за ученость, а
летучие ассоциации — за понимание существа дела.
Образцом такой интеллектуалистской игры может служить
книга Леви-Стросса "Мифологичные". В самом начале этой
книги ее автор пишет: "Уже с первых шагов работы над
этой книгой мы установили, что невозможно распределить
ее материал в соответствии с традиционными канонами...
Парадоксальным образом получалось, что для того, чтобы
доказательство было более строгим, ему надо придать
большую гибкость и свободу". Дальше автор строит свое
повествование по типу музыкального произведения,
подчеркивая этим глубокую аналогию между мифом и
музыкой. Но что, собственно, хочет он "доказать",
используя столь новые средства? Прочтя всю книгу
внимательнейшим образом, мы не поймем этого.
Единственно, что будет более или менее ясно, — это то, что
автор ставит своей задачей познание первобытного
интеллекта, взятого в динамике, во всех связях с природой и
обществом. Другими словами, он замахивается на то, чтобы
с помощью структурного анализа мифа целиком понять
древнего человека, исходя из кибернетического о нем
представления. Но ведь мы уже сталкивались с
притязаниями столь же глобального масштаба! Вспомним: "Квантовая геометродинами-ка...
не пытается понять число или атом, она стремится понять
Вселенную и элементарные частицы в их единстве и
гармонии". Это неожиданно открывшееся сходство
проявляется и в других аспектах. Рассуждения ЛевиСтросса о характере мышления древних людей и
рассуждения Уиллера об устройстве Вселенной на заре ее
существования одинаково спекулятивны — их нельзя
проверить наблюдением или экспериментом. И в том, и в
другом случае изучается структура, рассматриваемая как
единственная данность (Леви-Стросс с гордостью заявляет,
что "сегодня именно структурализм защищает знамена
материализма"), за которой нет и не может быть никакой
сущности. И в том, и в другом случае намечается лишь
программа
исследования,
рисуются
грандиозные
перспективы, но не приводятся какие-либо частные
верифицируемые результаты. В обоих случаях настойчиво
подчеркивается
необходимость
разработки
новой
математики и логики. Этот призыв геометро динамики мы
уже слышали; что касается структурной теории мифа, то
советский семиотик Ю.МЛотман пишет о ней так: "Трудно
судить, увенчается ли успехом попытка Леви-Стросса
построить "способ классификации" на синтезе музыки и
логики. Очевидно, что такой путь требует значительно
более сложного, пока еще недостаточно разработанного
логического аппарата". Наконец, и в том, и в другом случае
авторы перегружают свои произведения заумной
терминологией, которая оглушает читателя и не дает ему
возможности вникнуть в существо дела. Вот, например,
отрывок из "Мифологичных":
"...Становится понятно, как тотальность мифа проецируется
на виртуальный локус: миф находится за пределами
сознательного восприятия слушателя, через которое ему
предварительно надо пройти, при этом энергия, излучаемая
мифом, поглощается работой по бессознательной
реорганизации, предварительно задаваемой мифом".
Такой изощренный лексикон понадобился для отвлечения
внимания от главного вопроса о содержании, смысле и
значении мифа — вопроса, ответа на который в книге нет.
Расшифровка терминологии поглощает столько сил
читателя, что, сумев разобраться в мудреных словах, он
испытывает удовлетворение, и его энергии не остается на
то, чтобы осмысливать основную проблему и обнаружить ее
нерешенность. Такое же назначение имеет "свободная",
полухудожественная композиция книги. Нерегулярное,
прихотливое расположение материала препятствует его
систематизации сознанием читателя, его охвату единым
взором, проверке логической совместимости разделов,
подведению итогов после прочтения всей книги. Сочинения
структуралистов, как и формалистические построения в
области космологии, вопреки уверениям авторов, вовсе не
направлены на "доказательство" чего-то конкретного; их
цель — вызывать в уме читателей определенного круга
ассоциации, которые кажутся им интересными и глубокими.
Общий смысл, инвариантный к форме выражения, — ничто
для этих сочинений, словесная фактура — все. Поэтому их
невозможно пересказать обычными словами, резюмировать.
Как искусственно выращенный в лаборатории штамм, они
могут существовать только в эзотерической культуре
профессиональных интеллектуалов; вне этой культуры они
делаются мертвыми текстами, недоступными пониманию. А
ведь, если верить их авторам, они написаны для того, чтобы
раз и навсегда разгадать тайну индивидуального и
общественного сознания, ключи к которой лежат в ранних
формах мировосприятия. Снобы атеистической науки эпохи
ее
заката,
вскормленные
жиденьким
молочком
неопозитивизма и потратившие много лет жизни на то,
чтобы разучиться пользоваться простыми и ясными
словами, уверяют нас, будто они вплотную подходят к
пониманию информационного устройства, называемого
человечеством. Громко объявлено, что кроманьонский
охотник, имевший двухкилограммовый мозг, создавший
язык и искусство и состоявший в таинственных ритуальных
отношениях с мамонтом и шерстистым носорогом, в
ближайшее время будет "дешифрован" парижским
профессором, воспитанным на "современных идеях", т.е. на
сочинениях таких же схоластов, как и он сам... Да возможно
ли это? Не очевидно ли, что измышленный в тиши кабинета
"человек Леви-Стросса" так же далек от реально жившего в
неолите человека, как "вселенная Уиллера" далека от
полной жизни и творчества настоящей Вселенной,
преподносящей нам одну неожиданность за другой?
Но в чем же истинная причина возросшего интереса к
мифу? Почему интеллектуалы второй половины двадцатого
века начали уделять ему столько внимания? Конечно,
"ремифологизация" вызвана к жизни не техническими
возможностями новой методики, а теми загадочными
процессами, которые происходят сейчас в душах людей.
Повсеместно мы можем наблюдать усиление интереса, к
старине, чаще интуитивное и безотчетное, чем
обоснованное рациональными причинами. Памятники
былых
времен
вдруг
сделались
необыкновенно
привлекательными для туристов, хотя познания народа в
области истории или архитектуры отнюдь не возросли.
Просто люди почему-то стали уважать старину. Возможно,
что настал момент, когда наша жизнь, целиком основанная
на принципе максимального удовлетворения материальных
потребностей, начала понемногу опостылевать нам, и в
нашей груди просыпается, наконец, тоска по живому,
духовному, которое, как -мы чувствуем, присутствовало в
жизни наших далеких предков. Во всяком случае, людская
потребность пристально вглядеться в свое прошлое
продиктована не логикой развития науки, а каким-то
изменением, произошедшим в ненаблюдаемом слое
человеческого бытия. Все научные догмы остались
прежними, но никто сейчас не осмелится назвать миф
глупой выдумкой дикарей, хотя еще недавно такие
утверждения считались признаком прогрессивных взглядов.
Структурализм лишь откликнулся на потребность,
возникшую за его пределами, и изобрел формальное
обоснование подробному исследованию мифотворчества.
Но, спекулируя на возникшей в широких слоях населения
жажде
освоения
духовного
наследия
старины,
семиотические изыскания абсолютно игнорируют главную
его ценность — содержание. В этом надо видеть еще одно
яркое подтверждение того, что восторжествовавшая три
столетия назад идеология бездуховности вступила в фазу
быстрой и неотвратимой деградации. Впрочем, нас должна
заботить не столько судьба зашедшего в тупик
естественнонаучного мировоззрения, сколько наличие таких
элементов, которые могли бы помочь утвердиться
мировоззрению, идущему ему на смену. Одним из
важнейших элементов такого рода является сохраненный
преданием космологический миф. Грядущие мыслители,
которым суждено вывести нашу цивилизацию из тупика,
взглянут на миф не с той стороны, с какой смотрят на него
ученые, а с диаметрально противоположной. Они захотят
понять не то, как разворачивается повествование в мифе, а
то, о чем миф повествует.
Конечно, такой подход к мифологии не будет чем-то новым
и оригинальным. Напротив, он является самым
естественным и напрашивающимся и в наши дни кажется
странным только потому, что за три века своего господства
идеология бездуховности перевернула всю картину
действительности вверх ногами. За исключением
ничтожного в историческом масштабе промежутка времени,
на космологический миф всегда смотрели как на основной
источник знаний о мироустройстве, как на откровение,
сошедшее на человечество в один из 'творческих'* периодов
истории и с тех пор хранимое эзотерическими
сообществами "посвященных" и передаваемое ими из
поколения в поколение как величайшая из истин.
Расхождения по поводу мифа возникали только в вопросах
интерпретации трудных и неясных мест. На базе мифа
возникли все космологические системы античной
философии. Для нас важно отметить, что в особенно
сильной степени это относится к системе Платона. Как
пишет А.Ф.Лосев, "учение об универсальном живом
существе становится у Платона ... основанием вообще всей
мифологии". Таким образом, вся "линия Платона",
представляющая
собой
наиболее
устойчивую
характеристику европейской философии за последние два
тысячелетия, есть не что иное, как живая и плодоносящая
ветвь, отросшая от ствола мифологии. Нечего и говорить,
что средневековая богословская наука ви дела в
космологическом мифе, входящем в состав Библии, чудесно
переданное людям сообщение о том, как был сотворен и что
представляет собой окружающий нас мир. С этой же точки
зрения подходил к этому мифу Ньютон, пытавшийся найти
в нем ответы на мучившие его вопросы, касающиеся
устройства физической Вселенной. И только начиная с
середины восемнадцатого века, когда взгляд на мир как на
автомат и на человека как на заводную игрушку начал свое
открытое наступление, содержание мифа стало поноситься
и высмеиваться. Молодая в то время и поэтому активная
идеология вступила в бескомпромиссную борьбу за умы, и
для нее исключительно важно было дискредитировать
постоянный источник представлений о наличии в мире
духовного начала — древнюю мудрость, зафиксированную
в мифологии. И только на закате своих дней, впав в
старческое бессилие, она избрала менее воинственную
тактику: стала просто не замечать содержания мифа,
заявляя, что весь его смысл ограничивается формой.
Ясно, что крутой поворот в мировоззрении, предвестия
которого можно заметить уже сейчас, снова поставит в
центр внимания содержание космологического мифа.
Живое осмысление величественного замысла мироздания и
нашей собственной роли в его осуществлении, которое
сменит вырождающееся в пустую игру естествознание,
заставит нас в первую очередь поинтересоваться: а как же
смотрели люди на мир и на себя прежде, т.е. до того как
распространился атеизм? Проснувшаяся после долгого
летаргичес-кого сна духовная жажда толкнет нас к
активности, и мы потянемся к таинственным заветам,
которыми снобы из клуба материалистической науки
высокомерно пренебрегали. И как только мы взглянем на
эти заветы без искажающих очков, нам откроется нечто
поразительное: они свидетельствуют в точности о том же, к
чему против своей воли пришло естествознание в конце
своего развития. Оказывается, после трех столетий
безудержного самовосхваления, противопоставления себя
всем предыдущим формам знания и уверений, что впервые
в человеческой истории разум стал приближать нас к
истине, а не удалять от нее, наука заново "открыла" то, что
было давным-давно известно и изложено с редкой ясностью
и выразитель-. ностью!
В самом деле, возьмем хотя бы положение о двух слоях
Бытия, один из которых ненаблюдаем и воздействует на
другой, наблюдаемый. Физика пришла к этому положению
по неизбежности, в силу объективных причин. Она немало
удивилась ему, но постепенно попривыкла и стала спокойно
использовать его в расчетах (например, при создании
атомного оружия), обезвредив его мировоззренческие
импликации позитивистскими заклинаниями. Но ровно
такое же положение содержится во всех религиозных
мифах, а также во всех философских системах древности,
основанных на осмыслении мифологического наследия.
У австралийских аборигенов роль первого слоя играет
"время вечных снов". Эта незримая реальность является
источником всех творческих импульсов, сообщаемых
природе. Воспроизведя ее на своих празднествах и
имитируя установление с ней контакта, австралийцы
стремятся содействовать перетеканию Творческого начала
из невидимого слоя в видимый и тем самым предотвратить
угасание материального мира. Таким образом, люди
каменного века, которых основатель естественнонаучной
теории мифа Дж. Вико, до сих пор с симпатией цитируемый
исследователями,
назвал
"совершенно
лишенными
рассудка", не только поставили проблему тепловой смерти
Вселенной, до которой физика добралась только в
конце девятнадцатого столетия, но и решили ее!
Древнекитайский мудрец Лао Цзы (пятый век до н.э.)
различал два великих Дао: 1) Имеющее имя; 2) Не имеющее
имени. Взаимодействие между этими сущностями
поясняется такими словами: "То, что не имеет имени, —
начало неба и земли; то, что имеет имя, — мать всех
вещей". Мать все вещей —несомненно, материя, из которой
сделаны вещи. Отсюда можно заключить, что второе Дао,
т.е. второй слой в системе Лао Цзы представляет собой
видимый материальный мир. Первый же слой есть начало,
следовательно, он порождает явления.
С исключительной яркостью выступает идея двух слоев в
древ ней райской мифологии. Животворное и светоносное
начало в ней олицетворяет Митра. Для того чтобы мир не
погиб, Митра вынужден вести постоянную борьбу со
стихийным, разрушительным началом, с демоном хаоса и
тьмы. Интересно, что Митра не может победить этого
демона раз и навсегда; процесс восстановления мировой
гармонии
повторяется
периодически.
В
этой
упорядочивающей деятельности легко узнать то сообщение
миру творческих импульсов, о котором говорит
автралийский миф. Какими же свойствами обладает
источник этих импульсов? Важнейшим атрибутом Митры
является непознаваемость, неизъяснимо стъ; единственное
доступное для нас проявление Светоносного Божества есть
акт творчества. Другими словами, слой Бытия,
управляющий видимой Вселенной, неноблюдаем, и, более
того, его невозможно описать (изъяснить). Это в точности
соответствует тому факту, что Волновая Функция Мира
современной квантовой физики не выразима ни в какой
знаковой системе, ибо соответствующее уравнение
Шредингера принципиально непознаваемо.
В африканских космологических мифах мы встречаем
Высшую Потенцию, создающую и поддерживающую
жизнь. У народов Либерии она называется Нион-сва или
Ниесва. Эта данность непознаваема и невыразима, поэтому
она не имеет в народном сознании определенного облика.
Однако контакт с Ниесвой необходим для человека, ибо без
этого его мышление и его действия станут неправильными,
неупорядоченными.
Установлению
такого
контакта
содействуют специальные литургические обряды. Нельзя,
конечно, не заметить удивительного сходства между
Ниесвой и энтелехией, отстаиваемой многими биологами.
Но энтелехия есть не что иное, как аналог волновой
функции
физики,
т.е.
ненаблюдаемая
онтология,
управляющая жизненными процессами.
В индийской мифологии источником всех видов творческой
деятельности, создателем философии и священных книг, а
также
богов
и
героев,
преобразующих
и
благоустраивающих
природу,
является
Верховное
Божество, жизнь которого не имеет ни начала, ни конца и
не знает перемен. Оно имеет три имени: Ишвара, Нараяна и
Махашакти, что свидетельствует об анонимности его
глубинной сущности и ее непознаваемости. Эти же качества
подчеркиваются тем обстоятельством, что в видимой
Вселенной Верховное Божество всегда появляется в чьем-то
чужом облике: собственного облика оно просто не имеет.
Наиболее важными являются его воплощения в Брахму —
творца и прародителя всех живых существ; в Вишну,
спускающегося на землю всякий раз, когда силы зла грозят
миру гибелью, и в Шиву — уничтожителя демонов.
Опять мы сталкиваемся здесь с невидимой, непознаваемой
и не выразимой в людском языке онтологией, которая
определяет развитие видимых явлений и своими
периодическими
вмешательствами
предотвращает
деградацию материи.
Мы взяли лишь несколько выборочных примеров,
относящихся к различным странам и континентам. Их число
можно было бы значительно увеличить, но тогда
получилось бы многократное повторение одного и того же
сюжета, изложенного с несущественными вариациями,
которое оказалось бы для читателя утомительным.
Приведенного материала с лихвой достаточно для того,
чтобы
сделать
обобщающее
заключение.
В
космологическом
мифе
повсеместно
фигурирует
творческое, упорядочивающее начало, ненаблюдаемое и
недоступное полному описанию, но решающим образом
влияющее на развертывание событий в мире явлений: без
"светоносного" или "благого" воздей-ствия этого начала
материя довольно "быстро пришла бы в состояние хаоса.
Приток организующего воздействия из этого начала тем
необходимее, чем выше материальная форма; наибольшую
потребность в нем испытывает живая материя, а духовная
жизнь человека представляет собой реализацию этого
начала в чистом виде.
То, что представление о двуслойности Бытия является
центральным
элементом
содержания
,
мифа,
подтверждается и анализом волшебной сказки , которая
возникла позже мифа и представляет собой светское
изложение его религиозно-космологического сюжета.
Поскольку сказка "светит отраженным светом", в ней
труднее выделить инварианты содержания. Однако
замечательный русский фольклорист В.Я.Пропп успешно
справился с этой задачей и убеди тельно доказал, что
волшебная сказка во всех вариантах посвящена, по
существу, описанию одного и то-го же события —
странствия героя в потустороннее царство, дополнительное
к материальному миру (обычно оно носит название
"тридесятого царства"). Таким образом, фундаментальный
тезис мифологии о двух мирах или двух слоях реальности
может быть зафиксирован с полной определенностью и по
вторичным отзвукам. Заметим, что герой всегда
путешествует в иной мир с целью получить помощь —
какую-то ценную информацию или волшебный предмет,
позволяющий лучше устроить жизнь в этом мире
(например, волшебную мельницу Сампо в "Калевале").
Вспомнив вывод о существовании ненаблюдаемой
онтологии, играющей роль творческого, антиэнтропийного
начала в природе, который был подсказан квантовой
физикой и результатами других наук, явно не
укладывающимися в концепцию автоматизма Вселенной,
мы не можем не изумиться полному совпадению этого
вывода с тем, что содержится в древнем мифе. Может ли
такое совпадение быть случайным? Тот, кто посмотрит на
дело непредвзято, вряд ли примет это предположение. Но
людей с непредвзятым взглядом на такие вещи сейчас очень
мало. Хотим мы этого или нет, но культивируемый столько
времени тезис, будто наши предки сочинили мифы потому,
что богатая фантазия заменяла у них строгое мышление,
вошел в наше сознание и подсознание так прочно, что
отрешиться от него почти невозможно. Что ж, с целью
разрешения вопроса о случайности совпадения можно
проанализировать еще одну линию космологического мифа.
Мы знаем, что в индийской мифологии Верховное Божество
находится вне пространства и времени — оно не
эволюционирует, остается неизменным и не имеет
определенного .места пребывания. Оно — везде и нигде. Но
наряду с этим оно воплощается и перевоплощается в
конкретные персонажи» принимает участие в земных
событиях, которые развиваются в обычном физическом
пространстве и времени. Вездесущность и постоянство
высшего созидательного начала подчеркивается и в
мифологии других стран, представляя собой одну из самых
характерных черт древней космографии, особенно наиболее
архаических ее форм. Перед тем как сотворить мир,
Верховное Божество всегда витает в бесконечном пустом
пространстве неисчислимые века, что равносильно
отсутствию до акта творения "пространства" и "веков" в
употребляемом в повседневной речи смысле. У
австралийцев об этом периоде так и говорят: "в то время,
когда времени еще не было". Но даже и сотворив
Вселенную, Верховное Божество в каком-то смысле
сохраняет свой прежний статус, оставаясь вневременным и
внепространственным, хотя под разными масками
совершает локализуемые и образующие последовательность
действия. Исследователи мифа, сознание которых все еще
подчинено естественнонаучной "парадигме" образца
прошлого столетия, видят в этом одно из подтверждений
теории о нелогичности "первобытного" мышления. Перед
тем как изложить миф о Валмики — авторе "Рамаяны" —
Р.К.Нарайан извиняется перед европейским читателем за
наивность своих безграмотных соплеменников: "События,
которые мы считаем отошедшими в прошлое, часто
представляются Валмики уделом будущего или частью
современной ему жизни. Однако индийских слушателей это
не смущает, им не приходит в голову спро сить "когда?",
или "как?", или "раньше или позже?". Им кажется
совершенно естественным, что в повествовании "раньше"
смешивается с "позже" и с тем, что происходит сейчас".
А теперь вслушаемся в следующие слова: "Понятие
времени и пространства-времени не являются первичными
конструктами... Приходится отказаться от картины мира, в
которой любое из прошедших, настоящих и будущих
событий занимает от века ему предназначенное место в
великом каталоге, именуемом "пространство-время". Нет
более "пространства-времени", нет
времени, нет
отношения "раньше-позже".
Это уже не описание странных особенностей психологии
восприятия индийских крестьян, а дословное изложение
концепции Уилера — одного из лидеров современной
теоретической физики. Это квинтэссенция программы
квантовой ге о метро динамики, на которую ученые
возлагают основные свои надежды и которая должна, по их
мнению, объяснить микромир и космос "в их единстве и
гармонии". Во второй раз мы наталкиваемся на почти
буквальное совпадение положения, содержащегося в мифе,
с положением, выдвинутым новейшей наукой. Антиномия,
на первый взгляд содержащаяся в мифе и в современной
физике, устраняется совершенно одинаковым способом:
принятием представления, что факторы, определяющие ход
событий в мире явлений, порождают не только события, но
также пространство и время, в которых они
разворачиваются, а поэтому сами не могут находиться в
пространстве и времени.
Но если и это совпадение захотят отнести к разряду
случайных, то можно рассмотреть еще одну сюжетную
линию мировой мифологии.
Начнем с индийского мифа. Свойства двух слоев Бытия,
фигурирующих в его космологической части, подробно
разъясняются в философских системах санкхья и веданта,
основанных на древнейшем индийском мифологическом
источнике — ведах. По отношению к исходному
индийскому мифу эти системы представляют собой то же
самое, что средневековое богословие по отношению к
библейскому
мифу:
осмысление,
уточнение
и
переизложение на привычном для своего времени языке. В
учении санкхья первый уровень — пуруша — есть
универсальное
наблюдающее
сознание,
которое
накладываясь на второй уровень — пракрити, — создает
множество материальных предметов. Наше индивидуальное
сознание, или "Я'*, является частицей универсального
сознания, имеет ту же природу. А вот что говорит живший в
девятом веке мудрец Шанкара, изложивший веданту:
вечный дух отличается от объектов его представления; он
пребывает как свидетель во всяком бытии — неизменный,
единственный и не имеющий частей. Объекты не
существуют сами в себе, и, когда они не составляют
содержания твоего или моего сознания, они являются
содержанием единого верховного сознания.
Наиболее архаические формы африканского мифа,
сохранившиеся в стране бете, повествуют о существовании
двух космических сил, называемых Лаго и За-коло. Если
непосвященный склонен смешивать их и объединять в одно
верховное существо, то старые мудрецы этого района
никогда не путают их между собой. К интерпретации образа
Заколо мы обратимся ниже, а сейчас перечислим основные
свойства Лаго. Во-первых, он заполняет все пространство,
присутствуя одновременно во всех местах. Во-вторых, он
выступает в роли партнера божественной супруги,
воплощающей в себе земное, материальное начало. Втретьих, Лаго олицетворяет великую творческую энергию,
создающую живые существа и материальные предметы.
Суммируя эти характеристики, можно сказать, что Лаго
является духовным началом, которое, соединяясь с
аморфной и нерасчлененной материальной субстанцией,
порождает все многообразие вещей.
Центральной проблемой древнегреческих философских
сочинений 7-5 вв. до н.э., отразивших более ранние
религиозно-мифологические представления о Вселенной,
распространенные на Балканах, Апенин-ском полуострове и
в Малой Азии, являлось возникновение многообразия
видимых предметов из первичной субстанции. Элейская
школа подчеркивала неподвижность и неизменность этой
субстанции. Крупнейший ее представитель Парменид
считал бытие единым, цельным и замкнутым в себе
наподобие шара, а вещи — возникающими лишь в нашем
сознании, т.е. он объявлял вещи результатом восприятия.
Анаксагор, который объединил в своем учении идеи элеатов
и линию ионийской школы, говорил, что множество
предметов рождается в тот момент, когда Мировой Разум
(Нус) налагается на бесформенную субстанцию, в которой
"семена вещей" (гомеомерии) пребывали до этого
в
слитном, сплавленном состоянии, образуя
некое однородное первоначало. Отметим, что у Анаксагора
дискретный мир вещей порождается не индивидуальным
восприятием, как у Парменида, а абстрактным,
универсальным восприятием, олицетворенным в понятии
"Нус", но обе эти формы восприятия имеют одну и ту же
природу, поскольку результат их наложения на субстанцию
одинаков.
Ценнейшую информацию о мифологическом материале
народов, населявших на рубеже нашей эры огромную
Римскую Империю, дают нам зафиксированные в
письменных источниках учения гностиков. Отношение к
этим текстам, раньше рассматриваемым как ереси, за
последнее время сильно изменилось и стало более
серьезным. Историк религии М.М.Куб-ланов пишет:
"Гностические
учения,
которые
раннехристианские
апологеты оценивали ... как своего рода больной нарост на
здоровом теле богооткровенной христианской религии, в
действительности явление более широкого и значительного,
масштаба. Черты философского мировоззрения, этических
и, насколько мы можем судить, социальных учений
гностиков в той или иной мере обнаруживаются и в других
религиозно-философских системах ранней Империи.
Можно сказать, что они, при всех локальных отклонениях,
составляли некий общий идеологический фон эпохи".
Таким образом, изучая гностические космологии, мы
знакомимся со старательно выполненным многими
поколениями
мыслителей
синтезом
вариантов
космологического мифа, существовавших в то время в
Европе, северной Африке и на Ближнем Востоке.
Поскольку гностицизм, как это стало очевидным после
находок в Наг-Хаммади, был той мировоззренческой базой,
на которой возникло христианство, а христианство
оказалось понятным и близким всем народам Империи (о
чем говорит его фантастически быстрое распространение),
надо полагать, что в гностических теориях содержались
именно те элементы мифа, которые являлись общими для
разных его вариантов. И одним из наиболее существенных
элементов гностической философии являлся образ Мира как
Таинственной Чаши, в которой смешиваются духовное и
материальное начала. В результате воздействия духа на
косное и неорганизованное веще-ство начинается брожение
— некий медленный и трудный созидательный процесс. Вот
как представляла себе этот процесс, например, секта
офитов: Первичное Светоносное Начало, соединяющее в
себе премудрость и производительную, творческую силу
Пруни* кос, бросило свой отблеск на хаос, привело его в
движение и создало из него тело.
Во всех рассмотренных сейчас примерах нетрудно было
уловить общее содержание: множество обособленных
вещей возникает при наложении наблюдающего сознания
на нерасчлененную онтологию, или субстанцию, причем
роль фактора, превращающего цельную онтологию в
дискретную материю, может играть как сознание
отдельного человека, так и всеобщее мировое сознание —
Универсальный
Наблюдатель.
Широчайшая
распространенность
и
фундаментальность
этого
мифологического представления становится еще более
очевидной, если учесть, что другим его выражением
является встречающийся в мифах почти всех народов образ
разрываемого на части бога, из кусков которого создается
наш мир. Ю.Николаев писал об этом: "Основная мысль об
отношении Божества и созданному им миру была
одинаковой в египетском культе Озириса, в эллинском
культе Диониса, в сирийских таинствах Адониса-Таммуза,
во
всех
разнообразных
культах
умерщвленного,
растерзанного, истекающего кровью бога, т.е. в загадочной
символике божества, переносящего страдания ... пролитой
кровью которого созидается или возрожда- ' ется мир; этот
образ лежал в основе и древнехалдейского религиозного
миросозерцания и большинства восточных религий".
Добавим к этому, что и в древнеиндийской космологии —
одной из самых цельных и сохранившихся до наших дней
— предметный мир создается в результате принесения в
жертву и разделения на бесчисленное множество частей
Пуруши — мирового духа. Если оставить пока в стороне
тему страдания, то и здесь мы увидим идею раздробления
Универсального Духа и появления в результате этого
дискретного мира вещей.
Но совершенно то же самое говорит нам квантовая физика.
Итак, никакой случайности быть не может. Аналогия между
выводами современной физической теории и основным
космологическим представлением древней мифологии
настолько велика, что у нее должна быть какая-то глубокая
причина. Но прежде чем исследовать эту причину, обсудим
вспомогательный вопрос: почему космологические мифы
разных народов до такой степени схожи, что их можно
считать вариантами одного и того же исходного мифа?
Теория диффузии мифа, принимавшаяся многими учеными,
выглядит очень неправдоподобной. Шаманский эпос
гиляков,
космологические
сказания
австралийских
аборигенов и мифы о создании мира североамериканских
индейцев совпадают не только в общих чертах, но и во
многих второстепенных деталях. Однако невозможно
допустить, что эти общества могли существенно влиять
друг на друга. Кроме того, известно, что культура каждой
этнической группы в своих глубинах очень устойчива и
заимствуются только внешние, поверхностные элементы. А
ведь космологические представления относятся к самым
нижним
пластам
культуры,
составляя
основу
мироощущения племени или нации.
Понимая
неубедительность
теории
заимствования,
исследователи, придерживающиеся естественнонаучного
подхода к мифу, выдвинули другое объяснение: мифология
определялась укладом жизни, уклад жизни на ранних
стадиях развития человечества был одинаковым, поэтому
одинаковыми или похожими получались и мифы. Поль
Фулькие и Раймон Сен-Жан в своем "Словаре" пишут: "В
наши дни считается, что некоторые мифы представляют
собой изложение или интерпретацию фактов, которые, хотя
и не находят научного или рационального объяснения, все
же не являются вымышленными. Мифы можно
рассматривать как обобщение реального опыта". Что же
понимается современными теоретиками под "реальным
опытом" — может быть, вещи такого рода, как те, что
привели физиков к открытию волновой функции? Если бы
так, то с приведенным определением можно было бы
полностью согласиться. Но, к сожалению, авторам подобная
трактовка термина "опыт" даже не приходит в голову; для
них он имеет содержание только в плоском мире явлений.
Самая широкая интерпретация, какую наши ученые
согласны дать слову "опыт", — это та, которая включает
социальную практику. Исходя из этого, предельно
широкого для естественнонаучной парадигмы понимания
опыта, Ж.Дюмезиль выдвинул тезис, что миф отражал три
аспекта первобытной социальной жизни: религиозножреческий, военный и хозяйственный, а ритуалы,
основанные на мифологических представлениях, имели
целью укрепить соответствующие
функциональные
образования общества. Существует и много других
"регулировочных" теорий мифа; выявление совокупности
социальных функций, якобы обслуживаемой мифом, и есть
то "оригинальное", что дает возможность ученому написать
собственную книгу, на которую отныне будут ссылаться его
коллеги, выражая согласие с новой точкой зрения или
возражая против нее.
Все эти теории могли бы претендовать на объяснение
глубокой аналогии между всеми космологическими мифами
только в том случае, если бы общие элементы этих мифов
относились к повседневному опыту или к социальной
практике. Но как раз те линии мифа, которые связаны с
практической стороной жизни, у разных народов различны.
Великое разнообразие мы встречаем именно в бытовых и
социальных элементах, а единство — в абстрактной
космографической основе, не имеющей никакой связи с
общественными явлениями. Нельзя же, в самом деле,
всерьез говорить о том, что образ Универсального
Сознания, прикосновение которого к не расчлененной
субстанции порождает дробный мир вещей, был создан в
организационных целях.
Имеется и третья группа объяснений —теобъяснения,
которые дает структуралистский подход. Но этот подход мы
уже разбирали, и нет смысла повторяться. Структурализм
есть что-то вроде грибка, выросшего в застойных водах
позитивистского мировоззрения на древе кабинетной
учености. Проецируя в первобытное мышление свои
эстетские
представления
о
знаковых
системах,
структуралисты главным образом опираются на цитаты из
сочинений своих же собратьев; эта традиция доставляет
каждому из них приятное ощущение принадлежности к
клубу посвященных, но приводит к безнадежному
зацикливанию мыслей. И самым неприемлемым для нас в
структуралистском подходе является, конечно, то, что он
отворачивается от содержания мифа, не допускает и мысли,
что миф есть дошедший до нас с неизбежными
искажениями рассказ о чем-то реальном в прямом, а не
косвенном смысле; что реконструкция этой реальности , а
не изучение языковых приемов должно быть основной
задачей исследователя.
Итак,
все
имеющиеся
объяснения
единства
космологического
мифа
неудовлетворительны.
Но
единство, тем не менее, существует. Отметим, кстати, что
мы стоим сейчас перед проблемой, похожей на ту, с
которой столкнулся В.Я.Пропп, когда он вскрыл единство
волшебной сказки. Но он поступил просто: показал, что
волшебная сказка произошла от мифа и от порождаемых
мифом ритуалов и обрядов, и вывел тем самым проблему из
своей компетенции. Конечно, Пропп хорошо знал мировую
мифологию, но профессионально он занимался именно
сказкой, а поскольку он не любил зыбких спекуляций и
называл себя эмпириком, исследующим факты, то он не
считал себя вправе делать какие-то серьезные заключения о
генезисе мифа.
Наше положение труднее: мы не можем сослаться на
какую-то более архаическую форму языкового творчества,
от которой произошел миф. Мы вынуждены считать миф
первичным, исходным сообщением. Правда, сейчас
распространено
мнение,
б|удто
мифологическое
повествование определяется не столько объектом, которому
оно посвящено, сколько особенностями психики древних
людей. В той или иной форме все еще держится точка
зрения Вико, будто миф есть порождение буйной фантазии
людей, не способных к систематическому, научному
осмыслению природы. Если дело обстояло бы так, то
понять, о чем говорит миф, было бы невозможно, посколько
его
образы
представляли
бы
собой
настолько
трансформированное отражение действительности, что в
наши дни уже никто не смог бы восстановить по ним их
реаль ные образы. Но эта точка зрения наталкивается на
такой очевидный контраргумент, что не замечать его
можно, только намеренно зажмурив глаза. Наиболее
архаическими элементами мифа являются высоко
абстрактные понятийные конструкции, а вовсе не
чувственные образы. Когда в мифе встречается нечто такое,
что можно ярко и зримо воспроизвести в воображении, то
это всегда позднейшая интерполяция или результат
адаптирования умопостигаемого понятия к позднейшему
восприятию, отвыкшему от отвлеченных идей. Когда
европейцы со своей тягой к конкретному и чувственному
начали записывать мифы дальних народов, они часто
жаловались, что описания персонажей и событий слишком
абстрактны, и рассказчикам приходилось на ходу
придумывать какие-нибудь сравнения из повседневной
жизни; эти подсказанные слушателями добавления
впоследствии
немало
огорчали
исследователей,
стремившихся иметь аутентичную редакцию мифа. Но и
местные жители с течением времени все меньше способны
понять сложную философию и логику космологического
мифа. Исследователь африканского фольклора" Б.Оля
говорит,
что
первоначальное
мифологическое
представление
о
мире
"недоступно
восприятию
непосвященного человека и становится исключительным
достоянием посвященного мудреца". Верховный дух Лаго,
играющий
роль
универсального
наблюдателя,
и
производные от него понятия, олицетворенные в
расплывчатых образах Пео, Ибо, Гейи и Догобозы,
"несмотря на свое славное прошлое, уходящее корнями в
космогоническую
эпоху,
не
имеют
никакого
прагматического значения и поставляют пищу только
теологическим рассуждениям высшего порядка. Рядовой
бете их почти не знает, и обычная литургия практически их
не касается. Существа эти, должно быть, играли большую
роль в архаических мифах, но теперь они забыты или
неузнаваемо изменились". Такой же процесс "опрощения"
мифологических персонажей, придания им большей
наглядности и выпадения из некоторых вариантов мифа
наиболее
сложных
интеллектуальных
построений
происходил на всех других континентах. Например,
верховное божество сохранилось лишь в тех вариантах
австралийского мифа, которые по всем другим признакам
должны быть самыми древними. Но это вопиюще
противоречило
естественнонаучной
концепции
о
постепенном переходе мышления человека от примитивных
чувственных форм к более сложным и абстрактным,
ведущим к развитию религии от политеизма к монотеизму.
Поэтому было потрачено много усилий, чтобы выдать
черное за белое и доказать, будто миф, в котором
фигурирует высшее божество, является позднейшим. Но,
как признают даже те, кто предпринимал эти усилия
(например, советский этнограф С.А.Токарев), эта точка
зрения "натыкается на трудности". На самом же деле мы
имеем здесь общий для всех стран процесс деградации
мифа, утилизации в ритуальных и организационных целях
исходной
величественной
картины
создания
и
функционирования Вселенной. У попавших в островные
условия жителей Австралии эта деградация космографии
зашла особенно далеко: из большинства вариантов мифа
выпало верховное божество, из некоторых — "вечные
люди", представлявшие более низкий уровень абстракции,
но зато везде остались ''культурные герои" —тотемные
предки, образы которых удалось связать с племенными
обрядами. Сходный процесс происходил и в индийской
мифологии. Правда, нельзя говорить, что философские
аспекты в ней заглохли — индийцы всегда глубоко ими
интересовались и в этом смысле являют ся народом
уникальным, — но если мы проследим развитие линии
Веды-Упанишады — Махабхарата, то ясно увидим, как
постепенно усиливаются прагматические, прикладные
стороны религиозно-космологического учения, как из него
начинают выводиться этические принципы, правила
поведения, наставления по поводу того, как достигнуть
спокойствия духа и
счастья, и т.д.
Современные ученые утверждают, что миф складывался в
результате обобщения социального и производственного
опыта. Но тогда его понятия должны были становиться все
более общими, абстрактными, емкими. Именно так
развивали свой понятийный аппарат математика,
философия,
логика,
богословие
и
другие
совершенствующиеся системы знаний. Но факты говорят о
том, что наиболее абстрактны как раз самые древние
варианты мифа. Казалось бы, это неизбежно должно
натолкнуть на гипотезу, что в действительности происходил
процесс не усложнения и формирования, а разрушения
мифа, что глубокий смысл фигурирующих в нем понятий
забывался и фрагменты утратившей цельность системы
начинали приспосабливаться к новым потребностям. Если
принять эту гипотезу, то непреодолимые трудности, перед
которыми естественнонаучная теория мифа стоит с момента
своего возникновения, сразу исчезнут. Устранится
антиномия, заключающаяся в том, что люди далекого
прошлого, якобы не обладавшие отвлеченным мышлением
и способные лишь к простейшим формам обобщения
непосредственного чувственного восприятия, создали
сложнейший понятийный конструкт, каковым является
ненаблюдаемая онтология, связанная с миром явлений
тонким и непрямым способом. Устранится и другая
антиномия — максимальная общность и отвлеченность
самых древних редакций мифа. Станет понятным до сих пор
никем не объясненный факт: существование у многих
народов
эзотерических
кружков
"посвященных",
считающих себя хранителями важнейших для жизни
человечества заветов и переписывающих мифологические
сюжеты с великой тщательностью, стремясь не изменить ни
единого слова. Сделается понятным глубокое родство всех
космологических мифов, а также идущих от них эпосов и
ритуалов. Станут понятными и естественными и многие
другие парадоксы. Сняв перевертывающие мир очки,
прилаженные к их глазам идеологией автоматизма и
бездуховности, ученые, как и в других вопросах, увидели
бы здесь все на своих местах. Возможности и перспективы
исследования мифологии выросли бы неизмеримо — эти
исследования
перестали
бы
быть
спекуляциями,
рассчитанными на
невозможность
проверки,
или
эстетскими переливаниями из пустого в порожнее, а обрели
бы грандиозную цель: реконструивание исходного мифа,
который в каждом народе подвергся специфической
деформации. Эта задача была бы куда увлекательнее и
важнее той, которую решил В.Я.Пропп, собрав в единое
целое мозаику вариантов волшебной сказки. Ведь в
результате такой реконструкции человечество услышало бы
дошедший из глубины тысячелетий голос неизвестных
мудрецов, возвестивших глубочайшую тайну мироздания!
Но нет, наши ученые готовы тратить миллионы на такое
безнадежное предприятие, как улавливание преполагаемых
сообщений из других звездных миров, а вот серьезно
прислушаться к сообщениям, идущим из нашего
собственного прошлого, они не способны.
Теперь вернемся к вопросу о причинах тождественности
выводов физической теории конца двадцатого века и
тезисов космологического мифа, возникновение которого
скрыто во тьме тысячелетии. После того, что было только
что сказано, ответ напрашивается сам собой. Если
первоначальный миф был один у всех народов, значит, его
содержание не могло быть случайным, а должно было
обладать каким-то особым качеством, выделявшим его из
всех других возможных сюжетов. Как мы знаем,
содержание квантовой теории тоже не является случайным,
а обладает чрезвычайно ценимым в науке качеством, из-за
которого, собственно, эта дисциплина и была узаконена,
хотя и противоречила господствующему мировоззрению.
Разумеется, в обоих случаях мы имеем дело с одним и тем
же качеством — истинностью. Поскольку истина одна, то
свидетельства современной физики и свидетельства
сохраненного в памяти человечества таинственного
предания, будучи оба истинными, не могут не совпадать.
Но, ответив таким образом на вопрос о причинах сходства,
мы оказываемся перед лицом двух новых проблем: откуда
взялся космологический миф и почему, если даже в
искаженных вариантах он содержал четко выраженную
истину, такой бесценной информацией никто не
воспользовался.
Первую проблему решить сейчас невозможно. Несомненно
лишь одно: в какие-то отдаленные времена, вероятно, когда
наш человеческий род только начинал свое существование
и был еще единым, он удо стоился откровения, после
которого возникла религия с ее обрядами и культами. В то
время еще не было письменности, поэтому содержание
великого завета передавалось из поколения в поколение
особой кастой "посвященных", затем получивших статус
жрецов или мудрецов, почитаемых племенем. Как, в какой
форме осуществился акт откровения — нам неизвестно. Но
любопытно отметить, что буквально во всех мифах
фигурирует "прародитель рода" или "культурный герой",
который научил людей ремеслам и искусствам, а главное —
рассказал им о тайнах мироустройства. В индийских мифах
прямо говорится о полу божественных посланцах,
продиктовавших из+
бранным людям сами эти мифы. Нет ли в этих образах
отзвука акта откровения?
Как мы уже говорили, до "бэконианской революции" взгляд
на миф как на богооткровенный источник знания о сущем
был повсеместным, как и мнение, что откровение было
единым для всего человечества. Вот что писал, например,
Плутарх: 'Ήе существует разных богов у народов северных
и южных, не существует богов варваров и богов греков. Но,
как солнце, луна, небо, земля и море, они едины для всех
людей. Несмдтря на множество разнообразных имен,
которыми их называют, также есть только единый Логос,
который царствует над всем миром, есть единое
провидение, управляющее миром. Повсюду действуют одни
и те же силы, а изменяются лишь их имена". Даже в начале
восемнадцатого века известный миссионер Ж.Лафито был
твердо убежден, что мифология представляет собой отзвук
откровения; на это мнение его натолкнуло обнаруженное им
сходство между мифами канадских индейцев и античными
мифами. В это же время, как нам уже известно, Ньютон
искал в библейской космологии информацию о
мироустройстве, которую он так и не сумел получить
собственными силами. В девятнадцатом веке эти его
занятия считались верным признаком того, что великий
ученый выжил из ума. И только сейчас можно оценить его
феноменальную прозорливость и безошибочную интуицию,
проявившуюся здесь так же ярко, как и во всем остальном.
Если бы ум Ньютона был достаточно подготовлен, он смог
бы извлечь из ветхозаветного предания основную
концепцию квантовой физики: существование двух слоев
Бытия с особым способом взаимодействия! Но точным
наукам предстояло развиваться еще три столетия,
выработать точнейшие методы экспериментального
исследования и развить сложнейший математический и
понятийный инструментарий, прежде чем оказаться
способными осмыслить на своем языке идею, которая в
мифе все эти годы лежала на поверхности.
С середины восемнадцатого века идеология автоматизма
мира стала непримиримой к альтернативным взглядам, и
теория мифа как откровения начала высмеиваться и
подвергаться обструкции. Усилия апологетов этой
идеологии не прошли бесследно, и современному читателю
очень трудно принять предположение, что содержание
космологического мифа когда-то было возвещено
человечеству примерно таким способом, какой описывается
в самих мифах. Но разберемся, почему здесь возникает
психологическая трудность? Потому ли, что теория
откровения является "странной"? Конечно нет — странные
идеи давно никого' не смущают, а многие ученые даже
требуют выдвижения как можно более странных идей, видя
в них спасение. Недавно весь мир облетела гипотеза, что
строительному искусству и многим другим полезным
вещам наших предков обучили прилетавшие на Землю
представители инопланетной культуры, более высоко
развитой, чем наша; на эту тему был даже снят фильм,
имевший большой успех. Значит, мысль о том, что какие-то
виды откровения пришли от инопланетян, мы можем
допустить совершенно спокойно. В чем же здесь дело?
Межпланетные миссионеры не смущают нас потому, что
ученые убедили нас в следующем: возникновение жизни и
разума
на
Земле
естественно,
оно
произошло
автоматически, неизбежно, а поэтому следует ожидать
этого же и на других мирах. Гипотеза об откровении,
снизошедшем к нам через космических пришельцев, не
противоречит догме "само собой", а гипотеза об откровении
евангельского типа противоречит ей — вот в чем вся соль!
Но надо осознать, что эта догма давно уже трещит по всем
швам, мешая двигаться. То, что автоматизм не исчерпывал
развитие человечества, очевидно и без всякого анализа
мифологии. Например, сколько археологи ни находят
останков гоминид, до сих пор
им не удалось отыскать непосредственного нашего
предшественника
в
эволюционной
эстафете.
Обнаруживаются
человекообразные
обезьяны
и
обезьяноподобные люди, но нет решающего звена,
соединяющего нас с этими существами. Что касается
неандертальца, то уже точно выяснено, что он не мог быть
нашим предком. Это расширяет "белое пятно*' до
неприличных размеров. Если бы наш вид развился из
низших форм сам собой и постепенно, то пласты должны
были бы буквально кишеть останками "проме-жуточного
звена" — ведь вероятность найти близкого предка гораздо
выше, чем далекого. Но если хотя бы в одном месте
концепция автоматизма не проходит, то с ней нужно
перестать считаться и во всех других вопросах.
Переходя ко второй проблеме: "почему информацией
мифологии никто не воспользовался?", мы довольно быстро
увидим, что никакой проблемы здесь нет, что она —
мнимая. Этой информацией пользовались тысячелетиями,
да еще как! Космологический миф составлял идейную
основу всего мироощущения человека, был базисом, на
котором воздвигались надстройки, направляющие и
регулирующие жизнь каждого индивидуума и общества в
целом. Естественнонаучный подход к истории внушает нам,
что миф был вторичным, производным явлением, а
первичным фактором была материальная деятельность
людей. Но эта точка зрения не может ничего объяснить и
заводит нас в тупик. В частности, она совершенно не
способна ответить на вопрос, почему из материальной
практики
возникло
мифологическое
представление
удивительной сложности, единое у всех народов. Здесь, как
и в других областях, естественнонаучная "парадигма"
заставляет нас видеть вещи в перевернутом виде. На самом
деле, конечно, богооткровенная истина была первичной, а
материальная и социальная жизнь общества — вторичной,
производной. Сюжет мифа определял не только
религиозные культы и ритуалы, имевшие значение как
регулировочные механизмы коллектива, но даже такие
сугубо практические аспекты жизни, как земледелие, охота
и лечение больных. Тесная связь культов растерзанного и
умерщвленного, а затем собранного и воскрешенного бога с
посевным циклом хорошо известна. Мифологические
представления о мире определяли отношение человека не
только к возделываемым им культурам, но и к дикой
природе. Помогала ли теория практике в этой сфере жизни?
Оказывается, помогала, и весьма существенно. Исходя из
учения о жизни природы, выраженного в мифе через образы
космических сил, олицетворенных в персонажах женского и
мужского рода, и зафиксированного в ежегодных
ритуальных спектаклях, первобытные общества сумели
достигнуть изумляющего нынешних экологов успеха в
сохранении окружающей среды, даже в густо населенных
районах. Сейчас, когда наша цивилизация, основанная на
материалистической догме, готова вот-вот уничтожить и
океан, и леса, и животных, специалисты начали серьезно
изучать
обряды
и
церемонии,
регулирующие
взаимодействие наших предков с природой, в частности,
определяющие правила охоты, и сразу же нашли в них
множество
разумных
элементов,
которые
хотят
рекомендовать сейчас для заимствования. Экологическая
практика, опирающаяся на мифологическую концепцию
двуслойности мира, оказалась действенной, а наша
практика, исходящая из постулата об однослойности мира,
все больше выглядит самоубийственной. Если учесть, что
верность теории проверяется эффективностью основанной
на ней практики, то вывод напрашивается сам собой.
Тема о лечении больных на базе мифологических
представлений о двух слоях Бытия и их взаимодействии
исключительно интересна и почти неисчерпаема, но в
данной связи нам придется коснуться ее лишь вскользь.
Задача колдуна, мага или шамана, исцеляющего пациента,
состояла всегда в том, чтобы отправиться в царство
мертвых, сделать или взять там что-то такое, что облегчает
болезнь, и вернуться обратно в этот мир. Вся
профессиональная колдовская и шаманская терминология
связана с путешествием. Внешне действо выглядело так:
шаман в сильных мучениях почти испускал дух, лежал в
состоянии, неотличимом от состояния мертвеца, а затем
понемногу оживал и обретал свой обычный вид. В
результате этого больной поправлялся. Рассказывая о своей
работе, шаманы, которых современные исследователи еще
застали в Сибири и у американских индейцев, единодушно
утверждали, что, когда их тело бездыханным лежит на
земле, дух уходит в иные пределы. Иногда перед сеансом
шаман на глазах у всех каблуком сворачивал курице шею
(так
что
раздавался
громкий
хруст
ломаемого
позвоночника), а потом оживлял ее и пускал бегать по
помещению. Этим он демонстрировал свой контакт с
силами, обеспечивающими переход из этого слоя
реальности в тот и обратно. Такие врачеватели обладали
разной "шаманской силой" — больше всего ее было у тех,
кто мог углубиться в невидимый слой достаточно далеко.
Расстояние в этом "путешествии** измерялось зачастую
количеством пройденных "порогов" — использовался образ
человека, плывущего по реке. В Сибири распространен
рассказ о молодом, горячем шамане, которому его старый и
опытный учитель наказывал "не заплывать за седьмой
порог", но который рискнул сделать это и не ожил после
сеанса — его душа не смогла вернуться в тело. Заметим, что
если лет сто назад в шаманстве видели только проявление
варварства и искореняли его всеми способами, то сейчас
эффективность шаманского лечения многих болезней
общепризнана, и, более того, в этой области начинаются
попытки заимствования. Но этот метод, являющийся
приложением к медицинской практике теоретических
сведений, составляющих содержание мифа, был когда-то
повсеместным.
Это
доказывается
глобальным
распространением волшебной сказки, которая, как выяснил
В.Я.Пропп, есть не что иное, как более или менее
завуалированный рассказ о потустороннем странствии и
возвращении в этот мир шамана или колдуна.
Короче говоря, богооткровенная истина, закрепленная в
мифе, не только использовалась, но и обеспечила
выживание человечества на протяжении десятков тысяч лет,
определила функционирование социальных установлений,
породила изобразительное искусство и фольклор. Эта
истина, в которой тогда никто не сомневался, довела
человечество почти от момента его возникновения до
предсовременной культуры, являясь главным путеводным
компасом. Эта истина работала в людской истории с такой
огромной нагрузкой, как никакая другая!
Но читатель может остаться не до конца удовлетворенным
сказанным выше, считая, что нами были рассмотрены лишь
житейские, прозаические стороны использования мифа. Он
вправе поинтересоваться и чисто познавательным аспектом
проблемы и спросить, использовалось ли откровение мифа
мыслителями древности и сравнительно недавнего
прошлого, стремившимися построить самостоятельные
философские системы светского характера. Когда мы
сегодня говорим об использовании идеи, то мы имеем в
виду не только применение ее к практике, но и создание на
ее основе других идей, ее развитие и детализацию. Каким
бы емким ни был язык мифа, вряд ли миф может вместить в
себе всю истину о мире и человеке, поэтому естественно
было бы ожидать, что если содержание мифа истинно, то
мыслители должны были заметить это и предпринять
попытки дополнить ядро, содержащееся в мифе,
собственными интеллектуальными достижениями. В
современной наукометрии одним из критериев ценности
идеи считается количество цитирований; аналогичный
критерий хочется при менять и по отношению к
центральной идее мифологии. Одним из первых как по
времени появления, так и по масштабу своего гения
светских мыслителей был, несомненно, Платон. Влияние
Платона на все последующее развитие философии, а значит
и науки, не поддается никакой оценке; можно лишь с
уверенностью сказать, что оно уникально по своей
грандиозности. Но чем же напиталась мысль этого гиганта,
стоящего у врат современной культуры?
Мы
уже
приводили
мнение
А.Ф.Лосева,
что
космологический миф и был тем истоком, из которого взял
свое начало платонизм как философская система. Сейчас
мы убедимся, что эта точка зрения глубоко правильна. В
наиболее цельном виде представления Платона о Вселенной
и ее возникновении изложены в
"Тимее".
Приведем
отрывок из этого диалога.
"Рассмотрим же, по какой причине устроил возникновение
и эту Вселенную тот, кто их устроил. Он был благ, а тот,
кто благ, никогда ни в каком деле не испытывает зависти.
Будучи ей чужд, он пожелал, чтобы все вещи стали как
можно более подобны ему самому. Усмотреть в этом вслед
за разумными мужами подлинное и наиглавнейшее начало
рождения и космоса было бы, пожалуй, вернее всего. Итак,
пожелавши, чтобы все было хорошо и чтобы ничто, по
возможности, не было дурно, Бог позаботился обо всех
видимых вещах, которые пребывали не в покое, а в
нестройном беспорядочном движении; он привел их из
беспорядка в порядок".
Здесь очевидна преемственность Платона, осмыслившего
эллинский космологический миф в новой понятийной и
языковой системе. Платон и не скрывает своей
неоригинальности: когда он говорит 'Вслед за разумными
мужами", то имеет в виду хранителей мифологического
предания. Логическое развитие этого предания приводит
Платона к учению о Мировой Душе и далее к теории
эйдосов, являющихся "матрицами" для вещей.
Такая же преемственность по отношению к мифу имеется у
Платона и в вопросе о времени. В том же "Тимее" Платон
говорит о Боге следующее: "Уст-рояя небо, он вместе с ним
творит для вечности, пребывающей в едином, вечный же
образ, движущийся от числа к числу, который мы назвали
временем. Ведь не было ни дней, ни ночей, ни месяцев, ни
годов, пока не было рождено небо, но он уготовил для них
возникновение лишь тогда, когда небо было устроено. Все
это — части времени, а "было" и "будет** суть виды
возникшего времени, и, перенося их на вечную сущность,
мы незаметно для себя делаем ошибку... Итак, время
возникло вместе с небом".
И здесь мы имеет простое переизложение замечательной
мифологической идеи о "сотворенности" .времени, недавно
переоткрытой квантовой теорией. Рассмотренных нами
двух примеров достаточно, чтобы согласиться с мнением
Лосева и присоединиться к его утверждению, что Платон
"создавал диалектические и, вообще говоря, рациональные
конструкции, которые мало чем отличались от мифологии".
Оказав
решающее
воздействие
на
формирование
платонизма, содержание космологического мифа про- .
должало стимулировать мысль и последующих философов
как прямым, так и косвенным способами. В качестве
интерпретаторов мифологических представлений о мире и
человеке можно было бы назвать многих выдающихся
мыслителей начала нашей эры, среди которых виднейшее
место занимают неоплатоники — Плотин, Порфирий и
Прокл. Но особенно большой вклад в развитие этих
представлений и их систематизацию внесло христанское
богословие.
Богословское
теоретическое
наследие,
порожденное изучением ветхозаветных мифологических
сюжетов, является сокровищем величайшей ценности,
которым современная наука все еще пренебрегает, но
которое, несомненно, скоро начнет оцениваться по
достоинству.
Самоотверженный
труд
христианских
мыслителей
Средних
Веков,
вдохновленный
богооткровенным текстом библейского предания, не
пропадает даром: он просто" ждет того часа, когда людям
окончательно надоест считать себя самоорганизующимися
автоматами и они начнут искать выхода из нравственного и
логического тупика. Тогда исключительные по своей
ясности и разработанности комментарии к религиознокосмологическому
сюжету
христианского
учения,
создававшиеся в течение пятнадцати столетий, сделаются
необходимейшей
духовной
пищей
каждого
задумывающегося о серьезных проблемах бытия человека.
Они станут поражать людей своей гениальностью не
меньше, чем поражает их сейчас готическая архитектура.
Когда человеческий ум снова воспламенится подлинной
любознательностью, вытесненной в последние века
интересом к деталям устройства разных заводных игрушек,
для него окажутся радостным открытием богословские
тексты, заключающие в себе гораздо более глубокий и
подробный анализ свойств ненаблюдаемого слоя Бытия,
чем тот, который проведен пока в рамках квантовой теории.
Скажем, проблема соотношения между этим слоем и
временем в квантовой геометродинамике поставлена лишь в
формальном
плане,
да
и
то
не
получила
удовлетворительного решения. Зато в сочинениях св.
Августина
мы
найдем
исключительные
по
содержательности отрывки на эту тему, способные
стимулировать мысль исследователя, направить ее по
нужному пути. "Все прошедшее наше, — пишет св.
Августин, — слагается из будущего и все будущее творится
из настоящего, всегда сущего, для которого нет ни
прошедшего, ни будущего, что мы называем вечностью".
Это четко выраженная идея, через полторы тысячи лет
пришедшая в голову Уиллера, что время само порождается
вневременной онтологией. Далее св. Августин раскрывает
механизм возникновения времени из вечной субстанции:
"Теперь ясно становится для меня, что ни будущего, ни
прошедшего не существует и что неточно выражаются о
трех .временах, когда говорят: прошедшее, настоящее и
будущее; а было бы точнее, кажется, выражаться так:
настоящее прошедшего, настоящее будущего. Только в
душе нашей есть соответствующие тому три формы
восприятия, а не где-нибудь инде (т.е. не в предметной
действительности). Так, для настоящего прошедших
предметов есть у нас память или воспоминания; для
настоящего настоящих предметов есть у нас взгляд,
воззрение, созерцание; а для настоящего будущих
предметов есть у нас чаяние, упование, надежда. Говоря
таким образом, я не затрудняюсь в понимании
тройственности времени, оно становится для меня ясным, и
я признаю его тройственность ".
В этих словах заключена мысль не просто о том, что
течение
времени
("тройственность")
является
характеристикой, чуждой высшему субстанциальному
уровню Бытия, но и о том, что оно есть артефакт
восприятия. Наша душа, т.е. воспринимающее сознание,
порождает время вместе с предметной действительностью,
т.е. с дискретным миром вещей. Из других высказываний
св. Августина ясно, что наше восприятие есть
миниатюрный аналог Универсального божест венного
восприятия. Вот одно из таких мест: "Бог — умный свет, в
котором, от которого и через которого разумно сияет все,
что сияет разумом ... Да! Меня бы не было, Боже, я вовсе не
существовал, если бы Ты не был во мне, или, точнее, если
бы я не был в Тебе". Еще интереснее следующая цитата:
'Плотин, выясняя мысль Платона, часто утверждает, что та
душа, которую они считают душою мира, блаженна оттуда
же, откуда и наша, что есть некоторый отличный от нее
свет, которым она создана и которым, духовно озаряемая,
она духовно сияет". Следовательно, ход времени, как и
дробность предметов, возникает на уровне наблюдаемых,
который теперь уже не связывается с присутствием
человека. Заметим, что здесь св. Августин идет много
дальше "обычной" квантовой механики, где для волновой
функции (онтологии) течение времени все еще имеет смысл
(волновая функция эволюционирует во времени согласно
уравнению Шрединге-ра), и самым четким языком, какой
только возможен без использования математических
формул, выражает идеи, которые возникли в теоретической
физике буквально в самые последние годы. У него
присутствует как бы замысел ' вторичного квантования":
присоединяясь к Плотину, он подчеркивает, что ближайшая
к нам онтология (волновая функция квантовой .механики, а
у неоплатоников — "душа мира") так же, как и наше
восприятие, развивается во времени, но имеется следующий
слой (источник "света"), где это понятие становится
бессодержательным.
Очень богаты по своему содержанию исследования,
которые велись в рамках так называемого "отрицательного
богословия" — науки о том, чего нельзя узнать о Боге. Они
могут, видимо, дать ключ к решению парадокса,
возникающего в квантовой теории в связи
с
онтологическим слоем: являясь цельным и поэтому
непознаваемым, этот слой все же познается нами во многих
аспектах — например, мы смогли установить его
непознаваемость. Ареопагитики писали: "Причина всего,
сущая превыше всего, не есть нечто лишенное сущности,
или жизни, или разумения, или ума... Она ничем не
возмущаема и тревожима, а равно и не волнуема какимилибо присущими веществу состояниями... Она неизреченна
и непомыслима... Потому до нее нельзя коснуться мыслью".
Однако информация об этом слое Бытия может проникать в
человеческое сознание через особого рода интуицию, в чем
и состоит явление откровения. "Всемудрое же слово Божие
справедливо именует богоявлением видение, которое
изъявило собой как бы через образ то, что образа не имеет,
являло Божье подобие, ибо оно возводит созерцающих к
божественному; через него созерцающие, сподобясь
божественного озарения, свято посвящаются также и во
что-то из божественного". А вот что говорит Иоанн
Дамаскин: "Одно лишь божество неописуемо, ибо оно
безначально, бесконечно и всеобъемлюще, само же не
объемлется никаким постижением, ибо оно одно
непостижимо и беспредельно, никому неведомо и
созерцается самим собой". Но отсюда вовсе не делается
агностический вывод, поскольку в нашей природе заложена
способность познания высшего слоя Бытия, хотя и не
прямым способом: "Философия есть уподобление Богу.
Уподобляемся же мы Богу через мудрость, которая есть
истинное познание блага; и через справедливость, которая
есть нелицеприятное воздаяние каждому должного; и через
праведность, которая превышает меру справедливости,
иначе говоря, через доброту... Философия есть любовь к
мудрости; истинная же мудрость есть Бог. А потому любовь
к Богу есть истинная философия".
По Григорию Нисскому, мы не можем выразить
в повседневных понятиях природу Бога; для нас Бог
есть не естество, а деятельность. "Но по какому роду
деятельности, — спрашивает Григорий, — мы называем
Бога Богом? По той деятельности, которая есть надзи
рающая, как скажет иной, зрительная, посредством
которой Бог над всем надзирает и наблюдает, усмат
ривая помышления и проникая созерцательною силой
даже в невидимое. И эту деятельность положили мы
от зрения
наименовать Божеством
самого Зрителя называть Богом, и наблюдающего над всем
Бога именовать Надзирателем Вселенной". Здесь сквозь
обычный для византийских авторов лаконизм просвечивает
та же мысль, что у Иоанна Дамаскина; хотя Бог не
охватывается нашими понятиями, применимыми лишь к
результатам его деятельности, человеческий ум все же
способен понять глубинную сущность Бога как
Универсального наблюдателя, творящего мир. Эта идея
"двухъярусного" Бога, доступного чувственному познанию
на уровне действия и какой-то особой, интуитивной форме
познания, которое часто сравнивают с внутренним зрением
(его называют еще "Фаворский свет" и "благодать"), в
ипостаси зрителя и вездесущего, всюду единого,
наблюдателя, весьма четко выступает в учении Восточной
Церкви. Приведенный
материал
с
очевидностью
показывает, насколько шире, интереснее и принципиальнее
разработаны богословием фундаментальные положения,
касающиеся структуры и взаимодействия слоев Бытия и их
соотношения с познающим человеческим разумом, чем это
сделано в современной квантовой физике, неожиданно
столкнувшейся с этой древней проблематикой. Со своим
поверхностным, формальным лобовым подходом, чуждым
обсуждению мировоззренческих, т.е. ключевых для
развития теории вопросов, геометродинамика — гордость и
надежда сегодняшней науки — выглядит по сравнению с
детально разработанным, изящным и вместе с тем
удивительно глубоким богословским учением как каменная
мотыга по сравнению со стальным заступом. Правда,
глубина и тонкость богословских теоретических построений
лишь в малой степени является заслугой христианских
ученых. Какими бы яркими ни были их таланты и каким бы
горячим ни было рвение» они никогда не смогли бы
увидеть столь величественную истину, "если бы не стояли
на плечах гигантов", как об этом прямо сказал Бернард
Шартрский. Они черпали мудрость из библейского
предания и из сочинений Платона и его последователей, а
обе эти линии восходят к одному источнику —
космологическому мифу. Но хотя христианское богословие
ничего существенно нового не открыло, все же Великое
Откровение, которого люди удостоились тысячи лет назад,
получило в нем в некоторых направлениях детальное
развитие. Богословие, таким образом, представляет собой
весьма развернутую, а к тому же последнюю по времени и
поэтому самую близкую нам в языковом отношении
редакцию вековечной и единственной Истины. И этой
редакцией, конечно, удобнее будет воспользоваться (по
крайней мере, на пер вых порах) тому, кто станет искать
выход из кризиса, к которому идеология бездуховности
вплотную подвела не только науку, но и общественные
отношения, экономику, международную жизнь и
экологическое существование нашего рода. Как только
рассеется наваждение, заставившее людей думать, будто
мир есть огромный автомат, и "преобразовавшее жизнь на
значительной части земного шара", как сказал об - этом Б.
Фаррингтон,
люди,
обретшие
любознательность,
обнаружат, что истина находится от них на расстоянии
протянутой руки. Но на этот раз древняя мудрость
предстанет людям в совершенно неожиданном освещении, в
соотнесении с теоретическим материалом, добытым
естествознанием и зафиксированным на ранее не
существовавшем математическом языке. Поэтому можно
надеяться, что трехвековое заблуждение сменится не
простым восстановлением .истины, а небывалым развитием
многих ее аспектов, ранее едва намеченных. Этому будут
способствовать не только накопленные за период
господства
естественнонаучного
мировоззрения
теоретические и аппаратные достижения, но и то
обстоятельство, что за это время люди истосковались по
всему духовному, И тогда, бросив ретроспективный взгляд
на историю человеческой мысли, придется, быть может,
сказать, что эпоха наваждения была не напрасной и даже
необходимой. Пути Господни неисповедимы...
Этот решительный поворот в умах людских еще впереди.
Но мы вправе, не ожидая его, попробовать решить, хотя бы
в
грубом
приближении,
некоторые
наиболее
принципиальные вопросы, которые естественно возникают
перед нами в настоящее время. Нам следует опираться как
на данные сегодняшней науки, так и на мифологические
представления: для нас будет ценно и то, и другое. Данные
науки точны по форме, но расплывчаты по глубинному
содержанию; их необходимо интерпретировать и осмыспивать. В мифологическом же сюжете главный акцент
поставлен на содержании, но язык, на котором сюжет
изложен, является для нас архаичным, поэтому его образы
утратили свое первоначальное значение, символика стала
плохо понятна, и все нужно уточнять и формализовать.
КОНТУРЫ МИРОУСТРОЙСТВА
Мы начнем с того, что вырисовывается после размышления
над доступными фактами с наибольшей степенью
определенности, — со схемы слоев Бытия.
Несколько десятилетий назад квантовая теория переоткрыла
онтологический слой или субстанцию, которая не дана нам
в восприятии, но оказывает решающее влияние на
поведение воспринимаемых предметов. О такой данности
давно уже знала мифология и созданные на ее основе
религиозные учения. Мысли человека двадцатого столетия,
пропитавшейся естественнонаучной "парадигмой", трудно
решиться сделать первый шаг на пути к истине —
допустить полноправное существование невидимого,
понять, что умопостигаемое ничем не хуже того, что
поддается ощупыванию. Даже физики, постоянно
использующие онтологическую данность, которой является
волновая функция, стараются убедить себя в том, что она
всего лишь вспомогательное понятие, некая фикция. Но
если мы" все же решаемся сделать этот шаг, мысль обретает
силу и несвойственную ей прежде смелость. Перед ней
открывается новая область применения свои» способностей
к анализу и дедукции, работа становится плодотворной и
перспективной. И естественным вопросом, встающим перед
нею, когда она достигает уверенности в правоте своего
первого, самого трудного заключения, противоречащего
господствующей догме, является: "А единственен ли
ненаблюдаемый слой Бытия?"
После того, как мы сформулируем этот вопрос, довольно
быстро
является
ответ
на
него:
несомненно,
субстанциальных слоев имеется несколько.
Указание на множественность ненаблюдаемых уровней
содержится уже в мифологии и в религиях. Особенно четко,
как мы видели, эта мысль выражена в теоретических
работах византийских богословов. Но и современная
физика, выдвинувшая представление об исходной
онтологии, в которой теряет смысл понятие времени и
геометрической структуры, говорит о том же самом; ведь
эта
первичная
онтология и волновая функция,
эволюционирующая во времени, — явно различные уровни
физической Вселенной, хотя оба они ненаблюдаемы.
Лиха беда начало. Осознав, что субстанциальный слой не
единственен, мы неизбежно подходим к убеждению, что
такого рода слоев существует и не два. На эту мысль
наталкивает введенное Аристотелем и горячо отстаиваемое
многими выдающимися биологами понятие "энтелехии" —
субстанции жизни. Энтелехия очевидным образом обладает
всеми свойствами онтологического слоя, однако с такой же
очевидностью мы понимаем, что ее нельзя отождествлять с
волновой функцией квантовой физики, тем более с
исходной цельностью, где нет пространства и времени .
Итак, мы имеем следующие данности: исходный слой, в
котором в какой-то форме содержатся потен ции всего
остального; квантовомеханическую функцию состояния,
определяющую поведение частиц материи; энтелехию, или
"функцию состояния живой материи". Это уже три
ненаблюдаемых слоя. Но и они, видимо, не исчерпывают
всего. Можно полагать, что имеется, по крайней мере, еще
один онтологический уровень, который ведает очень
важными и до сих пор не получившими научного
объяснения явлениями живой природы.
В главе, посвященной анализу теории естественного отбора,
мы упоминали эксперименты, опроверга-ющие один из
основных дарвинских постулатов — положение, будто
всякий вид стремится к неограниченному размножению, к
тому, "чтобы его потомство покрыло весь земной шар".
Сейчас нам интересно будет познакомиться с этими
экспериментами подробнее. Вот как описывает эти данные
советский биолог Ε .Η .Панов:
"До самого недавнего времени многие биологи были
убеждены в том, что чрезмерное размножение популяции
того или иного вида сдерживается исключительно
внешними причинами — воздействием голода, хищников и
инфекционных болезней. Между тем предельно простые
опыты показывают, что эти причины — далеко не
единственные.
Попробуем
содержать
группу
размножающихся мышей или полевок в наилучших
условиях. Поселим их в большую вольеру, абсолютно
защищенную от хищных животных и птиц и от
проникновения каких бы то ни было болезнетворных
микроорганизмов. Будем снабжать эту популяцию
неограниченным количеством самого излюбленного корма.
И что же? Сначала наши зверьки будут быстро и успешно
размножаться, но однажды наступит момент, когда рост их
численности не только резко и неожиданно прекратится, но
и пойдет на убыль".
Заметим любопытную вещь: чтобы поставить "предельно
простые опыты", которыми ничего не стоит раз и навсегда
проверить фундаментальную предпосылку дарвинизма,
понадобилось более ста лет! Это подтверждает высказанное
нами выше убеждение, что дарвинизм, как и всякое
псевдонаучное построение с сильным идеологическим
звучанием, не нуждается в подтверждении фактами.
Разумеется, селекцио-нистекая догма устояла и.на этот раз.
Но
изобрести
какие-то
формальные
объяснения
неожиданному явлению все-таки было необходимо,
предельно простой" опыт стали воспроизводить в
различных местах, обращая теперь повышенное внимание
на его детали.
Американец С.Весон зафиксировал следующее: со
временем в размножающейся популяции начинает резко
возрастать агрессивность животных — они все чаще
вступают между собой в конфликты. Почему это
происходит? Пищи у них вдоволь, жизненного
пространства — тоже. Значит, что-то меняется "внутри", в
психике. Но к уменьшению популяции ведет, однако, не это
— столкновения между животными не приводят к
смертельным исходам, ко взаимному истреблению.
Популяция прекращает рост численности, а затем
деградирует по другой причине: с определенного момента
заметно увеличивается процент животных, гибнущих
вскоре после рождения. Опять-таки нужно подчеркнуть, что
возросшая
детская
смертность
не
является
непосредственным следствием вспыхнувшей агрессивности
взрослых особей — последние не нападают на детенышей,
не калечат их. Как пишет Е.Н.Панов, "существуют какие-то
иные, психофизиологические механизмы, действующие
опосредованно, через гормональную и нервную системы".
Эти общие слова являются, конечно, чем-то вроде ладана,
который должен отогнать призрак реальности, выходящей
за рамки наблюдаемых процессов. Для современного
биолога, не поднявшегося еще по широте взгляда на
реальность и по своей привычности к "сумасшедшим"
идеям до уровня физика, этот призрак кажется
чертовщиной. Но элементарное сопоставление ряда
непреложно
установленных
фактов
и
обобщение
теоретических результатов, полученных в разных отраслях
знания, приводит к выводу, что допущение какого-то вида
ненаблюдаемой реальности, связанной с популяцией и
управляющей поведением последней, является куда более
естественным и правдоподобным, чем темная ссылка на
гипотетические "психофизиологические механизмы", не
говоря уж о том, что оно обладает неизмеримо большей
"объяснительной силой". Предположение о том, что
популяция обладает некоей онтологической "функцией
состояния", полностью ложится в русло современных
научных воззрений на материю, выработанных физикой.
Эта "волновая функция популяции", как подсказывает нам
квантовая физика,
может
оказаться подчиненной
некоторому закону эволюции; ее развитие, вероятно,
определяется каким-то аналогом уравнения Шредингера, в
правой части которого зашифрованы начальные и
граничные условия. Можно думать, что связь между
онтологическим состоянием всей группы и отдельными
животными, составляющими группу, имеет нежесткий,
статистический характер. Если перейти на язык,
аналогичный употребляемому в теоретической физике, то
результат только что описанного эксперимента можно
сформулировать
так;
"Решение
уравнения
шредингеровского типа для изолированной популяции
представляет собой угасающую функцию состояния". Это
угасание волновой функции популяции будет сказываться
не на самочувствии каждого животного, а на усредненных
характеристиках — скажем, увеличится процент нервных
особей, хотя не обязательно все особи станут нервными.
Насколько можно судить по публикациям, это и происходит
в действительности, В случае же, когда популяция
находится в соприкосновении с другими животными,
"уравнение Шредингера" будет иметь другую правую часть,
и его решение может представлять собой стабильную или
прогрессирующую функцию. Не зная пока конкретной
формы этого уравнения, которое, вероятно, станет когданибудь
известным
биологам,
можно
высказать
предположение, почему оно замыслено таким образом: все
виды и группы, видимо, должны работать в биогенезе,
вносить свой вклад в общую деятельность живого мира, а
если они не делают этого ,#то биологический закон
обрекает их на вымирание. Этот закон может быть
зафиксирован только в онтологическом слое, и ученый,
который стремится найти объяснение вымиранию, не
выходя из сферы явлений, обречен на неуспех. В
онтологическом же слое записаны и законы, приводящие к
"старению" и спонтанному вымиранию видов, которое,
несмотря на то, что дарвиновская догма не предусматривает
его, признается уже вполне открыто. В последнее время
много пишут о том, что экологические связи в живой
природе обладают исключительной тонкостью, но трактуют
этот факт в том смысле, что природа представляет собой
сложный и поэтому чувствительный к помехам автомат.
Однако истинно тонкая организация, признаки которой
сейчас очевидны, может возникнуть лишь в том случае,
когда законы, определяющие развитие явлений, относятся
не к самим этим явлениям, а к слою ненаблюдаемой
цельной сущности. При этом связи между явлениями
получаются в высшей степени нетривиальными, какими они
и предстают перед нами в живой природе, ибо такие законы
относятся к целостным характеристикам. Здесь уместно еще
раз вспомнить, что до появления квантовой механики с ее
ненаблюдаемой волновой функцией невозможно было
объяснить тонкую зависимость между параметрами
различных электронов в атоме.
На предположение о существовании "функции состояния
группы" наталкивает не только описанный сейчас
специальный эксперимент, но и наблюдение за животными,
находящимися в естественных условиях. В последние
десятилетия большое развитие получила наука о поведении
животных — этология. Специалистами в этой области было
осознано, что факты, относящиеся к развитию и
функционированию популяции, получают прекрасное
объяснение, если допустить, что популяция представляет
собой как бы единый "сверхорганизм", что у нее есть как бы
персональный
"гений",
управляющий
отдельными
животными именно таким образом, чтобы популяция в
целом добилась таких-то результатов. Те исследователи,
которые занимались пчелами, муравьями или термитами,
никогда не могли обходиться без представления о таком
сверхорганизме. Но открытое признание этого феномена
как свойственного всему животному царству впервые
прозвучало в работах К.Лоренца и с тех пор сделалось
совершенно
необходимым
условием
успешных
исследований в сфере этологии. Интересно, что сам Лоренц
как человек "старого закала", впитавший селекционистскую
"парадигму" с молоком матери, полагает, будто у
"популяциоиного гения" одна забота — процветание
группы. Но описанные нами исследования размножения
мышей, помещенных в оптимальные условия, показывают,
что дело обстоит гораздо сложнее: на онтологическом
(ненаблюдаемом) уровне учитываются факторы, отно
сящиеся не только к данной группе животных, но и к
гораздо более широким биологическим сообществам.
Имеется еще один аргумент в пользу существова-ни
"популяционного гения", действующего в соответствии с
какими-то законами, относящимися не к видимым
явлениям, а к незримой онтологии. Он приходит на ум,
когда мы размышляем о судьбе человеческих сообществ —
наций и народов. Понятие "национального духа" может
оказаться не таким уж метафорическим. Историки знают,
что многие великие < когда-то народы внезапно начинали
без видимых причин деградировать и в конце концов
исчезали с лица земли. Известны и совсем недавние случаи
вымирания "диких" племен, пришедших в соприкосновение
с европейцами. Заметим, что здесь речь идет не об
истреблении местных жителей колонизаторами, которое
тоже имело место, а о спонтанном угасании племени,
причины которого остались неясными. Таким путем угасли,
например, тасманийцы, которых в последний период их
существования не только не преследовали, но, напротив,
тщательно оберегали.
В повседневной речи мы постоянно употребляем такие
о*бороты, как "дух этого народа непоколебим" или "эта
нация утратила свою духовную мощь", но когда мы
излагаем свое теоретическое кредо, то вспоминаем, что
такого рода выражения неуместны в науке, что они
сохранились в языке с тех времен, когда процветали
всяческие суеверия и фантастические представления о
действительности. И, вспомнив об этом, мы отбрасываем
языковые жемчужины, запечатлевшие в себе известную
нашим мудрым предкам истину, и переходим на немощный
ученый жаргон, все понятия которого ограничиваются
поверхностным слоем наблюдаемых явлений. Но, считая
себя при этом "современно мыслящими", мы поступаем до
удивления наивно: мы не отвергаем ненаблюдаемые
факторы как таковые, что говорило бы, по крайней мере, о
нашей принципиальности, а просто отводим им тем
меньшую роль, чем сложнее и непонятнее рассматриваемое
нами явление.
В самом деле, в физике — науке, рассматривающей
наиболее примитивную и наиболее изученную форму
материи, — мы безоговорочно допускаем существование
ненаблюдаемой онтологии. В исследованиях простых
структур живого вещества и в эмбриологии мы
раскалываемся на два враждующих лагеря и никак не
можем придти к единому мнению по поводу того,
существует энтелехия или нет. Поднявшись еще на одну
ступень к возрастанию сложности — изучая сообщества
животных — мы не считаем уже нужным вводить
гипотетическую ненаблюдаемую данность, но все же
иногда
признаем
наличие
таинственных
"психофизиологических
механизмов,
действующих
опосредованно". Но когда речь заходит о людском
сообществе, то здесь мы без колебаний отметаем все, во что
нельзя ткнуть пальцем и с энтузиазмом присоединяемая к
утверждению Энгельса, что история человечества
полностью определяется равнодействующей сил, главными
лз которых являются голод, жажда, стремление укрыться от
холода, а на более высокой ступени развития — еще и
стремление накопить побольше денег.
Этот парадокс, которого мы упорно не хотим замечать,
должен заставить нас прервать свои стереотипные
сентенции и серьезно поразмыслить. И'если мы будем
размышлять честно, уважая факты и логику, мы поймем,
что отвергая ненаблюдаемое не там, где его присутствие
менее всего вероятно, а там, где расплывчатость и
неполнота наших знаний позволяет безнаказанно строить
неверифицируемые
теории, основанные на догме
автоматизма. И тогда для нас станет неизбежным вывод, что
такая тактика похожа на поведение страуса, при появлении
чего-то страшного прячущего -голову в песок, и что если не
делать этого, то мы увидим: над тем слоем ненаблюдаемой
онтологии, который управляет живым веществом и
называется
энтелехией,
располагается
и
другой
ненаблюдаемый слой, управляющий коллективной жизнью
не только пчел и муравьев, но и всех живых существ, а
может быть, и жизнью всего живого мира Земли.
До сих пор мы говорили о ненаблюдаемых слоях Бытия,
существование которых выводилось нами из фактов в
результате их теоретической обработки. Но имеется еще
один слой такого рода, который мы можем не только
''вычислить'% но и воспринять непосредственно, поскольку
он проникает в наше "Я". Такая особенность делает этот
слой особенно интересным. Коль скоро мы способны
ощущать этот слой почти так же, как мы ощущаем то, что
называем "реальностью", осознавая в то же время его
нематериальность и ненаблюдаемость, то центральная
догма идеологии бездуховности, утверждающая, будто
реально существует только материя, а все остальное
представляет собой либо вспомогательные теоретические
понятия, либо плоды невежественной фантазии, сразу
становится несостоятельной.
Начнем с анализа хорошо знакомого каждому из нас
процесса творчества. Это не обязательно должно быть
создание чего-то такого, что ранее никто не делал; это
может быть переоткрывание давно известных вещей,
творчество "для себя". Если мы зададим себе вопрос; с чего
началось
придумывание
нами
стихотворения,
математического доказательства, способа изготовления
какой-то вещи, служебного письма, оборота речи в
разговоре и чего угодно другого, что потребовало от нас
некоторой изобретательности и хотя бы небольшого выхода
за рамки того, что мы знали прежде, — то мы ответим на
него в том духе, что у истока нашего созидательного акта
лежала нерасчле-ненная интеллектуальная установка,
ощущавшаяся нами как нечто смутное, но, тем не менее,
руководившая всем нашим сложным действием.
Гипотеза, что именно некая слитная установка определяет
успех предпринятого нового дела, подтверждается
следующим наблюдением: чем талантливее мыслитель или
художник, тем сильнее он ощущает этот онтологический
базис своей творческой деятельности. А особо гениальные
люди обладали способностью разглядеть этот базис
достаточно
внимательно
и
заметить
некоторые
удивительные его особенности. Такие "показания
очевидцев" имеют для нас колоссальную ценность. Мы
рассмотрим два из них. Одно принадлежит великому
музыканту, другое исходит от великого математика.
Вот знаменитое моцартовское описание процесса сочинения
музыки:
"После того как я выбрал одну мелодию, к ней вскоре
присоединяется другая, в соответствии с требованиями
общей композиции, контрапункта и оркестровки, и все эти
куски образуют "сырое тесто". Моя душа тогда
воспламеняется... Произведение затем растет, я слышу его
все более и более отчетливо и сочинение завершается в
моей голове, каким бы оно ни было длинным. Затем я его
охватываю единым взором, как хорошую картину или
красивого мальчика, я слышу его в своем воображении не
последовательно, с деталями всех партий, как это должно
звучать позже, но все целиком в ансамбле".
Моцарт рассказывает здесь о явлении, которое кажется на
первый взгляд невероятным: музыкальное произведение
появляется в сознании композитора не развиваясь во
времени, а сразу целиком! Да можно ли верить в этом
Моцарту? Имел ли он достаточную способность наблюдать
за своими ощущениями и правильно описывать результаты
наблюдения?
Прежде всего, конечно, нет никаких оснований не доверять
столь гениальному и тонкому человеку, каким был Моцарт.
Даже по одной приведенной цитате видно, как высока была
его культура наблюдения и изложения: описание является
исключительно ярким и четким; как говорят, такого не
придумаешь. Но можно сказать и о другом: этот
"моцартовский" феномен, пусть не столь сильно
выраженный, знаком и любому из нас, и то, что мы его как
бы не замечаем, свидетельствует лишь о недостаточно
развитой рефлексии. Возьмем такой пример. Люди,
которым часто приходится читать лекции или делать
доклады, знают, что, начиная импровизировать перед
аудиторией, иногда доходишь до критического момента,
когда исчерпывается некая тема и ты не знаешь, что нужно
говорить дальше. Это тягостное состояние длится, может
быть, пять, может быть, двадцать секунд. Сказать, что в
этот момент в голове проносятся какие-то вереницы слов,
было бы неправдой — чаще всего слов вообще нет, а есть
какое-то напряжение. Тем не менее, это, несомненно,
раздумье, что ясно даже по внешним признакам: обычно
бледнеет лицо, иногда даже выступает пот. Ты становишься
сосредоточенным и не слышишь окружающего. И вдруг —
мгновенно! — гора сваливается с плеч, и ты знаешь все, что
будешь говорить в ближайшие десять или двадцать минут,
хотя на проговорение этого, полностью и одновременно
присутствующего в сознании материала нужно затратить
тысячи слов. Но эти слова в дальнейшем появляются почти
автоматически — ты можешь говорить, не думая, будто
проигрывая магнитофонную ленту. Ясно, что здесь мы
сталкиваемся с тем же самым феноменом, о котором писал
Моцарт.
Ярко проявляется он и в математической работе. Когда ты
размышляешь над какой-то новой для себя проблемой,
скажем, пытаешься найти формальное выражение для
математического объекта с нужными
, свойствами, в сознании вовсе не происходит
последовательного перебора и испытания вариантов, как
склонны думать некоторые психологи, а снова, как и в
предыдущем случае, наступает некая прострация, состояние
рассеянности, во время которого перед "внутренним
взором" могут, правда, появиться какие-то картины, но они
не сменяются с такой быстротой, которая необходима для
перебора, а иногда — что самое удивительное — они не
имеют отношения к предмету размышления. И вот настает
момент, когда тебе все становится понятно, — это случается
мгновенно, разом, хотя выражение может быть очень
громоздким и не вмещающимся в "один кадр сознания".
Если мы начнем приводить показания математиков,
свидетельствующие о том, что открытие вначале является
им в каком-то нерасчлененном виде, а потом уже
начинается работа по его "переводу" на обычный
математический язык, то цитатам не будет конца. Поэтому
мы дадим только одно из таких свидетельств,
принадлежащее Пуанкаре:
"Прибыв в Кутанс, мы сели в омнибус для какой-то
прогулки; в момент, когда я встал на подножку, мне пришла
в голову идея безо всяких, казалось бы, предшествовавших
раздумий с моей стороны, — идея о том, что
преобразования, которые я использовал, чтобы определить
автоморфные
функции,
были
тождественны
преобразованиям неевклидовой геометрии. Из-за отсутствия
времени я ничего не проверил и, едва сев в омнибус,
продолжал начатый разговор, но я уже был вполне уверен в
правильности сделанного открытия. По возвращении в Кан
я на свежую голову
и лишь для очистки совести проверил найденный
результат".
Обратим внимание на то, что открытие Пуанкаре,
происшедшее за тот миг, пока он ставил ногу на ступеньку,
было не догадкой^ как можно подумать сгоряча, а
доказанным фактом: достаточно длинная и кропотливая
формальная работа, т.е. "перевод" доказательства на язык
математики, делалась "для очистки совести" — все было
заранее известно.
В некоторых случаях теорема, явившаяся математику в
аморфном, но полностью убеждающем виде, так и остается
неопубликованной, поскольку в математике на этот момент
времени нет еще подходящих выразительных средств. Так
было, например, с Рима-ном, в бумагах которого нашли
следующую запись, касающуюся дзета-функции: "Эти
свойства выводятся из одного из ее выражений, которое я
не сумел достаточно упростить, чтобы опубликовать".
Феномен "неоформленного мышления", хорошо известный
каждому человеку из повседневного опыта, всегда был для
психологии источником неприятно стей. Взяв за постулат
восходящее к Гоббсу и Декарту утверждение, что все
нюансы наших ощущений и нашего мышления полностью
определяются материальными процессами мозга, психологи
усматривали в этом феномене что-то мистическое и
поэтому враждебное "современной науке*'. Коль скоро
человек есть "думающая машина", то работа его психики
должна быть машиноподобной — развиваться с четкостью
и определенностью, переходя от предыдущего шага к
последующему. Д.Гильберт наиболее лаконично выразил
отношение естественнонаучной идеологии к данному
вопросу, заявив, что наша мысль не должна "выделывать
таинственных фокусов". Но "фокусы" продолжали
выделываться, и для их рационального объяснения нужно
было что-то предпринимать.
Один из наиболее грандиозных проектов, имевших целью
спасти положение, принадлежит З.Фрейду. Этому человеку
нельяя отказать в проницательности ума и верности
интуиции. Он понял, что догма автоматизма на глубинном
уровне неразрывно связана с догмой безбожия, что это две
стороны одного целого, а поэтому для господствующей
идеологии не будет большого ущерба, если, несколько
ослабив "машинный" тезис в психологии, сделать более
явным ее атеистический тезис.
Часто можно слышать фразу: *При всех своих крайностях,
Фрейд сделал великое дело — открыл бессознательное".
Разумеется, если подходить буквально, нет ничего нелепее
этого утверждения, ибо все представления о мышлении
вплоть до семнадцатого века насквозь пронизаны понятием
бессознательного, не говоря уж о том, что это одно из
центральных понятий любой религии и любой философской
системы древности. Но фраза будет верной, если понимать
ее в таком смысле: "Фрейд нашел маску, под которой
бессознательное, изгнанное из науки через дверь, смогло
влезть к ней в окно и даже занять официальную позицию".
Раньше бессознательное ассоциировалось с чем-то
духовным, идеальным, но когда оно приняло облик секса и
смерти, то стало возможным снова говорить о нем в рамках
идеологии бездуховности. Не все, правда, были достаточно
сообразительными, чтобы восхититься ловким маневром
Фрейда. Например, его ученику Юнгу объяснение
бессознательного, даваемое учителем, показалось слишком
уж мерзостным и примитивным, и он стал отыскивать в
психике человека что-то еще, помимо стремления к жизни и
стремления к смерти. Но учитель резко осудил эти попытки
и в откровенной беседе с Юнгом объяснил, почему.
— Прошу Вас об одном, — сказал он вышедшему из
подчинения помощнику, — никогда не отказывайтесь от
положения, что миром руководит секс.
— Но*почему же? — удивился наивный Юнг,
полагавший, что наука есть познание истины и поэтому
должна руководствоваться лишь фактами и логикой.
Несколько поколебавшись, старый маэстро раскрьл свои
карты:
— Иначе всегда будет оставаться лазейка для
оккультизма.
Дьявол, как известно, не может произнести божьего имени.
Фрейд не смог сказать прямо "для религии".
Фрейдизм готов принять сколько угодно мистики и догм,
лишь бы не было необходимости выходить из границ
атеизма. По существу, все учение Фрейда построено на
мистике и догмах, но их прекрасное свойство состоит в том,
что все они атеистичны. В предисловии к русскому
переводу книги Виттельса о Фрейде, вышедшему в 1925
году, советский психо лог М.Рейснер писал: "Мы не хотим
быть несправедливыми: в области психоанализа религии
фрейдизм сделал очень много. Можно сказать даже, что
лишь благодаря психоанализу и его сексуальной теории мы
действительно
подошли
к
тому
основному
психологическому моменту, который позволяет нам
опрокинуть все здание религиозного мышления и культа".
За это, конечно, можно было простить такие мелочи, как
мистицизм и,- особенно, противоречие фактам. Стоит ли
придираться к деталям, когда теория в целом выполнила
столь ответственное задание! Дарвин "доказал", что тело
человека само собой произошло от тела обезьяны. Но
оставалась еще душа, о которой Дарвин ничего не сказал.
Теперь Фрейд "доказал", что душа человека есть простое
продолжение его половых органов. Какой великий труд
был, наконец, завершен! Макиавелли и Гоббс, встав из
могил, должны были бы снять шляпу перед психоанализом:
человек\не просто сделался автоматом, но и очень примитивненьким автоматом, куда бесхитростнее какогонибудь точного физического прибора. Заветы пионеров
идеологии бездуховности были выполнены, и надо было
только ожидать пришествия царства разума и социальной
гармонии. Энтузиастов охватывала радость, хотя и им
иногда становилось несколько жутковато. Виттельс писал:
"Старая мораль, христианство, семейная добродетель:
сколько времени еще продержится все это? Началась
великая переоценка ценностей. Не особенно приятно жить
как раз на грани двух различных в смысле морали эпох. Нет
больше веры в старое, новое же страшит, потому что мы все
еще во власти прошедшего. Нас уносит великий вал, мы не
в силах уничтожить противоречия между: могу, вправе,
должен, обязан и хочу". Только теперь нам известно, куда
привел этот 'вал" страну, где жил Виттельс, и страну, где
жил его восторженный редактор перевода: первую — к
Гитлеру, вторую — к Сталину. Прошедшие эпоху войн и
концлагерей и уцелевшие русские и немцы часто жалуются
на судьбу, ругают своих бывших властелинов. Но каких
вождей достойны народы, чья интеллигенция, т.е.
умственная элита, цвет нации, приходит в восхищение,
когда заявляют, что всякий мальчик втайне желает убить
свего отца и жить со своей матерью или что многие
поэтические произведения можно расшифровать как
сублимацию удовольствия, получаемого при испражнении?
Для нас, впрочем, фрейдизм представляет интерес только в
том смысле, что он показал неизбежность признания
"бессознательного", пусть в самой странной форме.
Психологии
нужно
было
хоть
какое-нибудь
"материалистическое" оправдание для того, чтобы можно
было вслух говорить о вещах, которые всем известны, но о
которых раньше приходилось молчать. Психоанализ
положил начало, и в этом состоит его историческое
значение. Но утвердиться с такой же степенью
незыблемости, как дарвинизм, он все-таки не смог.
Та разновидность идеологии бездуховности, которая
называется марксизмом, вначале приняла учение Фрейда
крайне доброжелательно, но со временем разглядела в нем
враждебное для себя начало — акцентирование внимания
на свойствах индивидуума в
ущерб
исследованию
социальных факторов.
Биологизм психоанализа оказался несовместимым с
"историческим материализмом'*, утверждающим, что
мышление и поведение человека в первую очередь
определяются общественными условиями. Отказавшись от
оправдания,
которое
Фрейд
изобрел
для
"бессознательного", марксистская психологическая наука
попала в трудное положение, и все же ей ничего не
оставалось делать, как вернуться к тезису машиноподобности мышления. Если не считать некоторых
неортодоксальных школ, как, например, школа Узнадзе, то
можно сказать, что официальная точка зрения свелась к той
редакции этого тезиса, которую дал еще Макс Мюллер:
мышление есть язык. В России это положение в приказном
порядке установил товарищ Сталин, как и Мюллер,
понимая под языком обыкновенную речь. Поскольку
нелепость такой трактовки утверждения "вне языка нет
мысли" очевидна, то в Западной Европе, не обязанной
считать каждое изречение Сталина абсолютной истиной,
этот тезис нашел вначале мало сторонников даже среди тех
психологов, которые считали себя материалистами и
марксистами. Но постепенно термин "язык" обретал все
более широкий смысл, и благодаря этому возникла новая
наука, назвавшая себя семиотикой, а на ее базе и философия
структурализма, претендующая на то, что она эффективнее
любой другой системы взглядов "защищает знамена
материализма". В частности, структуралисты уверены в
том,
что
они
решили,
наконец,
в
рамках
материалистического подхода "проклятую" проблему
бессознательного. Леви-Стросс так и говорит: переход на
уровень знаков снимает мучившее исследователей
противоречие между чувственным и понятийным, т.е.
между "цельным" ощущением и развивающейся в
логической последовательности мыслью. Под "знаками",
конечно, понима ется все, что угодно, лишь бы оно
существовало "реально". Так пытаются дать рациональное
объяснение
явлению
"неоформленного
мышления".
Лингвист структуралистской школы Р.Якобсон пишет:
"Внутренняя мысль, особенно когда эта мысль творческая,
охотно использует другие системы знаков, более гибкие и
менее стандартизированные, чем речь, и которые оставляют
больше свободы, подвижности творческой мысли". Когда
эта фраза стоит в ряду других подобных фраз, ее
бессмысленность остается незамеченной, поскольку
длинный текст позитивистского толка обезоруживает
псевдоученостью лексики и усыпляет беспристрастностью
изложения, в результате чего у читателя резко снижается
требовательность к содержанию. Читая все подряд, мы
проглатываем даже такую вещь, как "внутренняя мысль", не
задав себе вопроса, допускает ли Р.Якобсон существование
еще и "внешней мысли". Но вырванная из контекста и
помещенная в фокус нормального, а не притуплённого
внимания, эта фраза не только обнаруживает свою
собственную пустоту", но демонстрирует нам главный
прием современной псевдонауки: заменять объяснение
употреблением модных слов. Действительно, о каких
"гибких" знаках идет здесь речь — о зрительных и
слуховых образах или о чем-нибудь еще? Фиксируются ли
эти знаки в памяти, подчиняются ли какому-то синтаксису?
Являются они врожденными для нас или же мы постепенно
учимся манипулировать с ними? Ни о чем таком не знает,
конечно, и сам автор. Более того, он не считает нужным
задумываться над столь конкретными проблемами и
полагает достаточным то, что он употребил понятие
"система знаков", которое настолько часто встречается в
ученых писаниях, что как бы обрело многозначительность
— нам стало казаться, что за ним кроется какая-то
реальность. К этой-то "реальности*1 и хотят свести сейчас
феномен "нерасчле-ненной мысли". Но какова же та
реальная знаковая система, в которой Моцарт в единый миг
постигал
огромную симфонию, или та, в которой Риман постигал
доказательство, не переводимое на математические
символы?
Впрочем, не надо быть столь гениальным человеком, как
Моцарт или Риман, чтобы воочию убедиться в
существовании цельной и вместе с тем сложной данности,
принимающей участие в психических процессах. Мы имеем
в виду гипнагогическое видение^ не
получившее до сих пор никакого объяснения в
психологической науке. Психология вообще лишь
фиксирует его существование, даже не вдаваясь в его
анализ. Но оно неизмеримо важнее массы второстепенных
явлений нашей внутренней жизни, исследуемых этой
дисциплиной самым тщательным образом. Оно имеет
существенное значение для понимания нами нашего "Я", но
полностью игнорируется наукой, ибо грозит вывести ее из
замкнутого лабиринта. Гипнагогическое видение возникает
непосредственно перед засыпанием или в полудреме, когда
мы начинаем "клевать носом" где-нибудь в вагоне метро.
При некоторой тренировке любой человек, видимо, может
уловить этот поразительный феномен и заметить некоторые
его особенности. Кратко говоря, это видение представляет
собой довольно обширную, сложную и разветвленную
мысль, реже воспоминание, являющиеся одновременно и
целиком, В этом имеется полное сходство с музыкальной
мыслью Моцарта. Но есть и существенная разница.
Гипнагоническое видение не только не требует
предварительного напряжения ума, как "озарение",
характерное для творческого процесса, но напротив того,
является нам лишь в тот момент, состоит в том, что
содержание гипнагогического видения, как правило,
совершенно не связано с тем, что человек обдумывал в
последние мгновения своей активности перед погружением
в дремоту. Как только мы попытаемся вглядеться в эту
странную данность, она сразу структурируется, из нее
выступают отдельные фрагменты» обретающие форму
зрительного образа или словесно выраженной мысли, а
остальное невозвратимо исчезает.и забывается.
Еще одно доказательство существования этого уровня дает
нам изучение феномена памяти. Он, как всюду
подчеркивается, представляет собой загадку, к которой
наука не может пока подступиться. Самое непонятное
свойство памяти состоит в ее нело-кализованности. Уже
давно было замечено, что при черепных травмах, когда
гибнет значительная часть мозга, не всегда возникает
потеря памяти, а если и возникает, то имеет сложный
характер и не может быть объяснена с той точки зрения, что
каждое воспоминание хранится в определенном месте
мозга. В 1930 годах Лешли проделал знаменитую серию
экспериментов на крысах и установил, что степень
забывания конкретной ситуации пропорциональна массе
изъятого у крысы мозга и не зависит от области мозга,
откуда было удалено вещество ("закон массы", или закон
"память везде и нигде"). Сейчас это пытаются объяснить с
помощью "голографической модели мозга" — техника в
очередной раз "подсказывает" нейрофизиологам, как
устроен мозг, — но поскольку все предыдущие техногенные
модели мышления оказались непригодными, то можно
предсказать, что так будет и на этот раз.
Нам важно, что уже в самом факте слитности памяти, в
такой степени "завязанности" воспоминаний, что их не
удается распутать, нельзя не видеть замечательного
сходства памяти с объектами онтологического, а не
структурного уровня. Эта аналогия становится еще более
убеждающей, когда мы начинаем анализировать всем
известное явление — "застревание в голове" какого-то
недавно слышанного музыкального произведения. Здесь
обращает на себя внимание следующий факт: в нашем
сознании вещь звучит гораздо богаче, точнее» правильнее,
чем мы можем воспроизвести. Часто она вспоминается со
всеми красками полифонии, во всей сложности переходов
от одной темы к другой; но, пытаясь мысленно более
избирательно вслушаться в эти детали, мы обнаруживаем,
что они сразу же ускользают от нас. Очевидно, и здесь мы
сталкиваемся с психическим объектом онтологического,
бесструктурного уровня. Следующий пример дает нам
пресловутое "узнавание", над которым безуспешно бьются
кибернетики. Спросите кого-нибудь, помнит ли он лицо
такого-то своего знакомого, и вы без сомнения получите
ответ: "Как же, очень хорошо помню, его лицо стоит у меня
перед глазами". Но продолжайте расспросы —
поинтересуйтесь, какова точная форма носа у этого
знакомого, как изогнуты губы, под каким углом наклонены
брови, сколько на его лице родинок и т.д., и вы услышите
недоуменное бормотание: *ЗДу, этого я не помню". А ведь
утверждение, что "лицо стоит перед глазами", было верным
— когда мы вспоминаем облик много раз виденного
человека, он всплывает в нашем сознании с
исключительной точностью. Но что же в таком случае
хранится в памяти, если не совокупность деталей? Повидимому, снова та же самая цельная и нерасчлененная
реальность, с которой мы сталкивались уже много раз. Все
указывает на то, что п..мять фиксирует онтологический, а не
структурный уровень бытия, т.е. она расположена в том же
плане психики, что и "бессознательное". Это означает, что
хранение информации в памяти и процесс вспоминания, т.е.
извлечение ее из хранилища, нужно рассматривать как в
корне различные. Вспоминая что-либо, мы "вглядываемся"
в хранимую онтологию, становимся наблюдателем^ а это
ведет к структурированию, к выходу на уровень
дискретности и знаковой системы. Так как личность
выступает прежде всего как наблюдатель, то мы бываем
склонны признавать только эту "наблюдаемую" данность и
скептически относиться к той онтологической основе,
эпифеноменом которой наблюдаемая реальность является.
Но все косвенные данные и целый ряд прямых данных,
получаемых с помощью несложного самонаблюдения,
указывают на то, что такой скептицизм не оправдан.
Непонимание того факта, что мнестические явления
связаны со взаимодействием двух диаметрально разных
сущностей, заводит все существующие в психологии теории
памяти в тупик. Этот факт обрекает также на бесплодность
все попытки создать кибернетическое устройство хотя бы с
таким уровнем распознавательных способностей, которым
владеет курица или черепаха. Дело в том, что у
электронных игрушек нет и не может быть онтологического
слоя сознания, а значит, не может быть ни той памяти, какая
есть у живых существ, ни сознания вообще, ибо один лишь
структурный уровень ничего серьезного осуществить не в
состоянии.
Из сказанного надо сделать вывод, что существует
несколько
ярусов
ненаблюдаемой
онтологии.
С
уверенностью можно говорить о следующих ярусах:
1. Исходная цельность ("сущее" Парменида).
2. Физическая субстанция ("пси-функция" квантовой
теории).
3. Субстанция живой материи ("энтелехия" Аристотеля и
виталистов).
4. Субстанция сообщества живых существ ("популяционный гений" или "национальный дух").
5. Высшая психическая субстанция ("нерасчленен-ная
мысль" или "бессознательное").
Кроме того, нам известно, что некоторые из этих незримых
данностей при определенных условиях порождают
наблюдаемые структуры. Волновая функция порождает
дискретную материю, "бессознательное" — логическую
мысль. Процесс порождения в обоих случаях в точности
соответствует мифологическому сюжету разрывания или
растерзания бога на части, из которых строится
материальный мир. Это наталкивает на предположение, что
аналогичной способностью к дроблению обладают и другие
онтологические уровни, что такая способность — их
коренное, имманентное свойство. Но какие дробные,
дискретные
данности
порождаются
остальными
субстанциями?
Ответ подсказывается следующим соображением. В тех
двух случаях, когда результат дробления заведомо известен,
имеет место факт управления: развитие событий в
порождаемой структуре определяется эволюцией или
свойствами порождающей ее онтологии. Волновая функция,
собственно, только потому и появилась в физической
теории, что лишь на ее уровне обнаружилась законы,
регулирующие поведение дискретной наблюдаемой
материи. Как показал нам анализ мыслительного процесса и
художественного творчества, точно так же обстоит дело и
здесь:
цельная
психическая
данность
руководит
построением текста или другой структуры, появляющейся
при ее "рассыпании" в результате концентрирования
внимания. Но тогда естественно ожидать, что и во всех
.других случаях порождаемой структурой является то, что
управляется порождающей субстанцией. Следовательно,
при дроблении энтелехии возникает глубинная структура
живой материи —высокомолекулярные соединения типа
нуклеиновых кислот и ферментов, а также многочисленные
аппараты и органеллы, открытые с помощью электронной
микроскопии в последние двадцать лет, — а при дроблении
"функции состояния сообщества" рождается многообразие
индивидуальных
поведенческих
механизмов,
реализованных в нейронах и эндокринных структурах.
Подчеркнем
очень
важное
вытекающее
отсюда
обстоятельство:
принципиальную
невозможность
математическим путем вывести свойства живой материи из
свойств неорганической материи и развитие нервных сетей
и гуморальных систем животного из свойств более простых
его тканевых структур. Ведь между атомами и клеткой и
между клеткой и нервной сетью вклиниваются
ненаблюдаемые
данности,
которым
принадлежит
решающая роль! Лет сто тому назад этой невозможности
биологи в полной мере еще не ощущали — в силу той
простой причины, что тогда было очень мало фактического
материала и это давало возможность выдавать желаемое за
действительное. Но даже и в те времена лейбницевское
утверждение, что 'процессы в теле человека и каждого
живого существа являются такими же механическими, как и
процессы в часах", отстаивали с наибольшей горячностью
либо публицисты, вроде Чернышевского, либо партийные
мужи науки, вроде Тимирязева, а крупнейшие ученые,
честно стремившиеся к познанию истины, сомневались в
этом утверждении, выдвигая гипотезу об энтелехии. Но по
мере того, как взору исследователей открывались все более
мелкие подробности организации живого вещества и новые
проявления целесообразности взаимодействия тканей и их
роста,
создание
математической
строгой
теории
"саморазвития" живой материи оказывалось все более
трудным. Сейчас, если смотреть на вещи беспристрастно,
оно стало безнадежным. Упования, которые редукционисты
все еще возлагают на теорию информации и на общую
теорию систем, иллюзорны и вот-вот рассеются
окончательно. Можно предсказать, что скоро в такое же
тяжелое положение попадут и этологи. Их исследования
только недавно начались, а самым плодотворным уже
оказалось понятие того же плана, что и энтелехия. Пока они
трактуют его как вспомогательное понятие, удобное в
"эвристическом" смысле, но не обозначающее чего-то
реального. Они рассчитывают в ближайшее время
развернуть его и
показать,
каким
образом
из
"паралеллограмма"
индивидуальных
побуждений
складывается
равнодействующая, ведущая популяцию по такому-то пути.
Но этого, конечно, сделать не удастся, и чем больше будет
накапливаться данных о коллективном поведении
животных, тем более таинственным начнет представать это
поведение биологу, стоящему на позиции редукционизма.
Но вернемся к основному предмету. Выше мы сказали, что
дробление онтологии возникает "при определенных
условиях". Что же это за условия? Случай физической
субстанции подсказывает нам, что они со стоят в
присутствии наблюдателя. Чтобы онтология рассыпалась,
структурировалась, образовала дискретное многообразие,
необходим акт наблюдения, восприятия. Квантовая теория
делает очевидным, что под наблюдателем следует понимать
не конкретного человека, не исследователя со своим
прибором, а отвлеченного Универсального Наблюдателя,
контролирующего всю Вселенную, о котором с предельной
ясностью писал еще Ньютон. Мы проявили бы наивное
самомнение, если бы решили, что материи нет без нашего за
ней наблюдения. Структурированная материя существует в
силу того, что за физической субстанцией следит Некто; это
Его надзор порождает из цельности бесчисленное
разнообразие вещей. Но Универсальный Наблюдатель,
неизмеримо превосходя нас по значению и масштабу, все
же не чужд нам по своей природе, точнее, мы не чужды ему,
поскольку наша способность воспринимать вливается в нас
от Него. Поэтому мы видим материю такою же, какой видит
ее Он. Но Он, видя, создает, следовательно, мы видим
материальную Вселенную такой, какой она создана, т.е.
такой, какая она есть. Однако этой вещной дискретной
Вселенной далеко не исчерпывается Бытие.
Естественно, что совершенно так же нужно понимать
термин "условия" и в случаях структурирования других
субстанциальных слоев. И здесь человеческое восприятие
отнюдь не является порождающим фактором — оно есть
лишь "сотворчество".
Мы ничего не сказали пока об исходной цельности, о
"сущем". Какая структурированная данность порождается в
результате ее восприятия? То, что делается сейчас в области
теоретической физики, позволяет высказать некоторые
соображения на этот счет. Но мы немного отложим решение
этого вопроса и попробуем вначале понять сокровенный
смысл
еще одного намека, содержащегося в
космологическом мифе. Очень ясно он звучит, например, в
повествовании об Изиде и Озирисе. Как известно, злой Сет
убил Озириса и разбросал его куски по свету. В этом
эпизоде мы сталкиваемся с сохранившейся почти во всех
вариантах фабулой — разрыванием бога. Но далее
древнеегипетский миф рассказывает о том, как Изида
отправилась в странствование, чтобы собрать куски своего
мужа и брата Озириса. То же самое мы находим в
эллинском мифе о Дионисе, в финском эпосе (собирание по
кусочкам и воскрешение Илмаринена) и в других мифах;
отголоски темы собирания имеются в волшебной сказке и в
ритуалах. Хотя этот сюжет в целом более приглушен, чем
описание рассечения и разбрасывания божества, можно
полагать, что он являлся важным элементом исходного
мифа, уравновешивающим встречную тему и образующим
совместно с ней завершенную композицию. Это
подтверждается и тем, что в христианстве —
синкретической
религии,
в
какой-то
степени
осуществившей реконструкцию первоначального мифа, —
мотив собирания является одним из центральных. Отметим,
что как в христианстве, так и во многих других религиях
задача соединения частей бога, его восстановления,
возлагается, в частности, на человека, составляя одно из
главнейших его предназначений; это нашло отражение в
некоторых обрядах. Нет никакого сомнения в том, что
мифологический сюжет собирания бога заключает в себе
какую-то вековечную мудрость, что в нем закодирована
важная информация, полученная когда-то в акте
откровения.
Чтобы расшифровать этот сюжет, обратимся к нашей схеме
слоев Бытия. Ясно, что сохраненная мифом идея собирания
бога должна интерпретироваться как процесс, обратный
раздроблению онтологического слоя вследствие его
восприятия. Но если обратить этот проанализированный
нами выше процесс, то мы будем иметь создание
онтологического слоя из структуры с помощью некоторого
действия, противоположного восприятию. Но что это за
действие? Оно представляет собой, видимо, нечто такое,
что успешнее всего выполняется в отсутствии восприятия,
чему акт восприятия препятствует. Когда-это случается,
когда мы стараемся отвлечься от получения сенсорной
информации, хотим "отключиться" от внешнего мира,
закрыть глаза, заткнуть уши? Когда любое раздражение,
приходящее извне через органы чувств, мешает нам,
является нежелательным? Очевидно, тогда, когда мы хотим
осознать, осмыслить что-то, когда мы погружаемся в
раздумье. Само слово "погружаемся", очень в данном
случае удачное, говорит о процессе, аналогичном
опусканию подводной лодки в темную и безмолвную
глубину океана. Вспомним роденов-ского "Мыслителя":
хотя его глаза открыты, он ничего не видит. Широко
распространено представление о мудреце, пытающемся
найти какую-то истину, что-то понять, как о крайне
рассеянном, т.е. плохо воспринимающем окружающий мир
человеке; этот стереотип имеет под собой реальное
основание.
Выходит, онтология создается из структуры в результате
осознания. Снова, как в случае противоположного
феномена дробления онтологии на структуру в акте
восприятия, осознание не должно пониматься как наше,
людское. Осознает мировую структуру Некто, и этим
действием Он творит онтологию, а мы лишь
присоединяемся, приобщаемся к этому велико му акту
благодаря тому, что от Него к нам течет способность
осознавать, которая есть сознание, т.е. "сознание" —
совместное знание. Совместное с кем? Разумеется, с Тем,
чье знание творит онтологию.
Поскольку процесс, встречный восприятию, происходит и в
скромных масштабах нашего "Я", отражая как в капельке
воды космическое действие Универсального Знания, мы
можем выявить некоторые его особенности методом
интроспекции, подобно тому, как мы выявили главные
черты процесса восприятия, ведущего к структурированию
цельности. Особенно полезно рассмотреть акт осознания
совместно с актом восприятия, видя в них две стороны
одного сложного явления — творчества, единого у всех
людей по своему механизму.
Сущностью
многоэтапного
процесса
творчества
интересовались, конечно, очень многие. В частности, его
пытался проанализировать знаменитый французский
математик Жак Адамар (1865-1963). В своей работе о
психологии изобретения в области математики, которая,
помимо всего прочего, останется памятником дикости
нашего века, поскольку ее автору пришлось затратить
огромные усилия своего первоклассного интеллекта на
опровержение модной концепции, будто мышление
невозможно без слов, Адамар вводит очень меткий термин
"результат-эстафета". Заметим, что результатом он называет
мысль, облеченную в языковую форму и зафиксированную
на бумаге, т.е. структуру. Он пишет: 'Наша бессознательная
работа, показывая нам путь для получения результата, не
дает нам точного его выражения, поэтому может случиться
(и фактически случается часто), что некоторые свойства
этого точного выражения, которые мы не могли полностью
предвидеть, оказывают существенное влияние на
продолжение работы и даже могут оказаться решающими".
Приведя несколько примеров, он продолжает: "Итак,
каждый этап исследования должен как бы соединяться со
следующими этапами с помощью результата, выраженного
в точной форме, который я предложил бы назвать
результатом-эстафетой. Когда удается достигнуть такого'
со-членения, аналогичного стыковке путей на развилке
железной дороги, нужно решить, в каком направлении
должно продолжаться исследование". Хотя термин
"бессознательная работа'*-у Адамара имеет несколько
расплывчатый смысл, все же надо признать, что в
приведенном отрывке содержится ценное наблю-деие,
точнее, самонаблюдение. Мы сейчас можем истолковать его
лучше, чем это сделал Адамар, находившийся под гипнозом
психологических теорий своего времени.
Дискретная структура текста, которую мы способны
воспринять
с
помощью
органов
чувств,
после
определенного волевого усилия становится начальным
условием для включаемого в подсознании процесса
эволюции ненаблюдаемой онтологии. Когда эволюция
началась, восприятие текста уже не требуется и даже
становится нежелательным. Это и есть фаза "осознания".
Правда, и в этот период работы мы иногда продолжаем
смотреть на текст, но мы его не видим. Часто в этот момент
глаза сфокусированы не на бумаге, лежащей перед нами, а
на бесконечности — мы смотрим "сквозь" текст, что
хорошо видно со стороны. Наличие текста перед глазами
нужно нам в этих случаях только для того, чтобы мы в
любой момент могли, переключив режим работы, снова
начать
его
чувственное
восприятие
и
придать
эволюционированию онтологической мысли новый толчок.
С другой стороны, мы время от времени проводим как бы
пробное наблюдение над нерасчлененной мыслью. В
результате такой ревизии в нашем воображении возникает
структура — текстовая или состоящая из зрительных^образов, — которая, как правило, довольно хаотична, поскольку
наблюдаемое связано с онтологией не жестко, а
статистически. И только в редких случаях, когда состояние
онтологической мысли является особым (это соответствует
тому случаю квантовой механики, когда функция состояния
системы совпадает с собственной функцией оператора), при
наблюдении появляется строго определенная структура с
гармоничным
соотношением
частей,
доставляющая
эстетическое
наслаждение.
Приятное
ощущение,
возникающее при созерцании этой структуры, связано с
реализацией
единства
онтологии,
находящейся
в
подсознании, и ее знакового проявления в чувственном
восприятии. Глубинная не расчлененная реальность и
поверхностная дискретность сливаются в этом случае в
согласованную двойственность, и нам хочется сказать "это
хорошо!", как сказал Бог, когда он создал мир, а потом
взглянул на него и нашел полное соответствие между
наблюденным и замысленным.
Дальше ход событий ясен. Фиксируя отобранную
структуру, мы, уже вполне сознательно, вплетаем ее в ткань
других имеющихся в нас или получаемых от других людей
структур и таким способом готовим начальные условия для
новой онтологии, которая будет потом эволюционировать
уже вне нашего сознательного контроля. Значит,
ненаблюдаемая мысль, т.е. бессознательное, является как
бы банком, в который мы вкладываем капитал наших
языковых текстов, чтобы затем получить значительную
прибыль. В этом смысле можно назвать онтологический
слой психики накапливающим или фиксирующим.
Разумеется,
это
название
условно,
так
как-в
эволюционирующей
онтологии
фиксируются
лишь
"начальные уеловия" — запустившая ее в действие
дискретная структура, как бы запечатленная в ней; но все
остальное может меняться. Так же условна квалификация
дискретно выраженной мысли как средства дальнейшего
творчества. Как и Адамар, мы считаем оба этапа абсолютно
необходимыми. Но каковы их конкретные вклады в
творческий взлет?
Вспомним, как развиваются события при работе над
знаковой системой. Когда мы получаем то, что Адамар
называет результатом-эстафетой, для чего может быть
использован этот, выраженный в знаковой форме,
промежуточный результат?
Имеются два пути его использования. Первый состоит в
передаче его другим людям. Математик опубликовывает
теорему, писатель издает книгу, художник выставляет
картину и на этом их собственная работа заканчивается, им
остается теперь только надеяться, что кто-либо вдохновится
ее итогом и сделает следующий шаг вперед. Здесь эстафета
понимается точно в таком же смысле, как в спорте: один
передает палочку другому. Но есть и второй, более
интересный и важный путь — когда эстафета передается
самому себе. Но какой же в этом может быть смысл?
Способен ли эпифеномен оказывать влияние на
дальнейшую эволюцию глубинной нерасчлененной мысли,
даже если он зафиксирован на бумаге? Оказывается, может.
Адамар
указывает,
что
некоторые
особенности
промежуточного результата нельзя заранее полностью
предвидеть. Но почему? Ведь в знаковой структуре лишь
предстало явно то, что неявно уже имелось в
"бессознательном ".
Вся суть состоит в том, что язык, в котором фиксируется
промежуточный • результат, имеет свои собственные
жесткие правила формирования текстов, имеет синтаксис.
Синтаксис
не
только
ограничивает
возможности
адекватного выражения онтологической мысли, на что
жалуются все художники и что, вероятно, имеет
отрицательное значение, но и несколько деформирует эту
мысль, приспосабливая ее к своим законам, и эта
самостоятельность, "строптивость" синтаксиса имеет
важную положительную сторону. Вспомним уже знакомые
нам слова Римана: "Эти свойства выводятся из одного из ее
выражений, которое я не сумел достаточно упростить,
чтобы опубликовать". Тот факт, что имеющийся в наличии
синтаксис математики не вместил онтологическую идею
Римана, достоин, конечно, сожаления — иначе "гипотеза
Римана" давно была бы не гипотезой, а теоремой. Но
представим себе, что Риман все же ухитрился бы выразить
свою мысль в знаковой системе математики. Несомненно, в
этом случае зафиксированный на бумаге набор формул не
явился бы простым эпифеноменом онтологии —
сопротивляющийся синтаксис деформировал бы глубинную
мысль, придал бы ей неожиданное выражение. Воплогясь в
не совсем адекватную структуру, онтологическая идея
испытала бы "страдание", какое в мифе испытывает
Божество, организующее материю, но зато появилось бы
нечто новое. Ярче всего роль "жесткости" синтаксиса
проявляется в тех случаях, когда промежуточный результат
подвергается
преобразованиям.
Получив
некоторое
выражение, математик обычно начинает подвергать его
стандартной обработке — раскрывает скобки, объединяет
подобные члены и т.п. Это делается по раз навсегда
установленным правилам, механически; можно сказать, что
для обработки выражения включается алгоритм. Эта
деятельность,
хотя
на
первый
взгляд
кажется
тавтологичной,
имеет
исключительно
большое
прагматическое значение; она ведет к раскрытию
потенциальных возможностей, которые хоть и заключались
в первоначальном тексте, но без нее остались бы
нереализованными. Пройдя через алгоритм, текст меняет
свой вид, принимает совершенно другое обличье и теперь
может стать исходным текстом для того же человека,
который его получил, пробуждая в его "бессознательном"
новую онтологическую мысль. Иными словами, результат
автоматической обработки текста, возможный благодаря
наличию в языке синтаксиса, может явиться абсолютно
неожиданным для математика, производившего эту
обработку, стимулирующим его мысль и вдохновляющим
на новые поиски.
Проделанный нами экскурс в человеческий микрокосм
позволит лучше понять устройство Космоса. Множество
слоев Бытия, которое до сих пор представало нашему взору
в неподвижности, теперь оживает, приходит в движение.
Картина
Вселенной
наполняется
величественной
динамикой. В грандиозных контурах мироздания мы
начинаем явственно различать два взаимно противоложных
потока — расщепление и объединение, дробление и
собирание, структурирование и сплавление в цельность.
Повсюду, во всех участках Вселенной и на всех ее уровнях,
постоянно происходят Великий Анализ и Великий Синтез,
составляя вместе Великое Миросозидание. Многообразие
каждого дискретного уровня осознается, и так рождается
лежащий непосредственно над ним онтологический
уровень. Далее эта нерасчлененная данность, наряду со
всеми данностями того же типа, лежащими ниже,
воспринимается, становится объектом наблюдения^ и в
результате этого возникает структурированный уровень
более высокого порядка, чем предыдущий. Соответственно,
осознание этого уровня, вместе со всеми структурами,
лежащими ниже, порождает субстанцию следующего ранга.
Уяснив в общих чертах характер космологической
динамики, мы можем вернуться к вопросу об исходной
цельности. Вместо того, чтобы спрашивать: "Что дает
исходная цельность в результате акта восприятия?" мы
можем теперь поставить эквивалентную проблему:
"Осознание какой структуры дает следующий после
исходного онтологический слой, т.е. волновую функцию
квантовой механики?" В такой постановке проблема
получает простое разрешение. Мы знаем, что волновая
функция есть результат синтеза ряда фундаментальных
математических понятий. Следовательно, если мы
принимаем концепцию движения Бытия к высшим формам
посредством чередования процессов структурирования и
сплавления, мы должны сделать вывод, что итогом
раздробления исходной цельности в акте восприятия
является именно то, что в акте осознания порождает
цельность следующего уровня —математическая структура.
Заметим, что по соображениям, совершенно не связанным с
только что изложенными, математику в последнее время
рассматривают именно как структуру — в этом состоит *'бу
рбакиан с кий подход", с теми или иными оговорками
принятый всеми специалистами. Еще одно независимое
подтверждение
нашей
мысли
дает
следующее
обстоятельство.
Математические
соотношения
с
незапамятных времен считаются наиболее глубинными изо
всех соотношений, существующих в мире. На этом
убеждении были основаны и мистика чисел пифагорейцев,
и тезис Канта о мате матично с ти как мере научности, и
фраза Гаусса "математика — царица наук'*, и даже
сегодняшнее движение за широкую математизацию всех
областей знания. Но как раз так и должно быть, если
математическая структура возникает непосредственно из
исходной цель-ности — ведь в этом случае она оказывается
самой нижней изо всех структур.
Наконец, веские аргументы в пользу нашего мнения
приносит анализ положения в физике. Как мы видели,
новейшие веяния в теории заставляют физиков смотреть на
первичную онтологию как на данность, в которой нет
структуры — ни смены моментов времени, ни
пространственных соотношений. Но физические объекты
существуют лишь в неразрывной связи с пространственновременным
многообразием.
Значит,
многообразие,
структура, т.е. математика, существует не изначально, а
возникает на втором этапе. Далее. Мельчайшие частицы
вещества,
умозрительно
предсказанные
еще
древнегреческими атомистами, по мере их изучения все
меньше и меньше оказывались "частицами" в обычном
смысле этого слова и все более начинали проявлять себя как
совокупности неких "чистых свойств". Под давлением этих
фактов физической теории пришлось мучительно
перестраивать свои взгляды на "элементарность", все шире
прибегать для описания частиц к отвлеченному аппарату
теории групп и склоняться к представлениям, что
исходными сущностями, из которых строится материя,
являются не конкретные корпускулы, а такие абстрактные
понятия,
как
"барионный
заряд",
"странность",
"очарованность" и т.д., в комбинациях которых делаются
попытки свести фиксируемые в экспериментах объекты.
Используя скорее интуицию, чем строгую логику, физики
выдвинули в последнее время гипотезу, что наблюдаемые в
регистрационных камерах частицы состоят из "кварков".
Чувствуется, что наука бродит здесь где-то возле истины, но
создать стройную "кварковую модель" ей пока не удалось.
Но какими бы ни оказались кварки, если их когда-нибудь
найдут, уже сейчас ясно, что они еще меньше будут
напоминать "мельчайшие атомы", о которых писал Лаплас в
век безмятежного механистического детерминизма, чем
даже такие современные понятийные конструкты, как
"нейтрино" или "резонансные частицы". Кроме того,
наверняка весьма необычным окажется и способ
соединения кварков в наблюдаемые с помощью приборов
частицы. Все это наталкивает на мысль, что гипотетические
кварки могут представлять собой элементы абстрактных
структур математического типа, а между ними и
наблюдаемой дискретностью вещества может находиться
слой ненаблюдаемой онтологии. Возможно, именно то
обстоятельство, не учитываемое физиками, что из "кварков"
синтезируется не непосредственно множество частиц
материи, а промежуточная онтология, которая, снова
дробясь, порождает частицы, и препятствует сейчас
успешному построению кварковой модели. Отметим, что
вплотную к этому выводу подошел известный
американский физик-теоретик Л.Купер. Он говорит:
"Возможно, ситуация будет еще более интересной, если
окажется, что кварков "реально" не существует.
Спрашивается тогда, какой смысл заключен в трех
несуществующих объектах, комбинации которых образуют
все то, что существует? Ответ на этот вопрос, а может быть,
и сам смысл вопроса, может оказаться чрезвычайно
интересным". Но, конечно, как и подобает позитивисту,
Купер тут же погасил в себе вспышку внимания к
"чрезвычайно интересному" вопросу, поскольку серьезное
его обсуждение явно выводило мысль в запретные
области.
После этого уточнения можно попытаться набросать
примерную схему взаиморасположения и взаимодействия
слоев Бытия, какою она предстает нам в свете новейших
научных данных и древнейших космологических преданий.
В фундаменте всего многоярусного мироздания покоится
абсолютно цельная вневременная субстанция, которую
Парменид называл "Сущим", а Гегель — "Бытием".
Восприятие этой чистой онтологии Универсальным
Наблюдателем приводит к ее дроблению, и в итоге
образуются базовые абстрактные структуры и соотношения,
названные Платоном "эйдосами" и отождествляемые сейчас
с математикой. Осознание, т.е. синтезирование этих
структур создает цельность второго порядка — физическую
субстанцию, открытую не так давно квантовой физикой.
Наблюдение за этой субстанцией приводит к ее
структурированию, и так появляется дискретная физическая
материя. Собирание, соединение элементов физической
структуры
во
Вселенском
Разуме
приводит
к
возникновению третьего ненаблюдаемого слоя —
субстанции живого вещества, существование которой давно
установлено наиболее проницательными биологами,
назвавшими ее "энтелехией". В акте наблюдения энтелехия
распадается на множество сложнейших структур,
составляющих основу живой материи — нуклеиновых
кислот, ферментов, тканевых белков и т.д. Сплавляя в
единое целое информацию об этом многообразии, Разум
создает четвертый онтологический уровень Бытия —
субстанцию популяций, которую Платон назвал бы "идеей
вида" или как-нибудь в этом духе. Эта не-расчлененная
данность, как только за ней начинает осуществляться
наблюдение, рассыпается на психические, эндокринные и
физиологические
механизмы,
т.е.
на
тончайшие
организованные
многоклеточные
популяции.
Это
многообразие становится исходным материалом для
следующего акта синтеза, или собирания, в результате
которого рождается пятая ненаблю- , даемая слитность —
субстанция сознания, которую каждый человек может
обнаружить в себе и существование которой не отрицается
теперь даже официальной психологической наукой.
Вглядываясь в нерасчленен-ную психическую субстанцию,
Универсальный Наблюдатель заставляет ее раздробиться на
индивидуальные сознания, т.е. на множество фантастически
сложных мыслительных структур, овеществленных в
нейронных сетях и образующих в совокупности
суперструктуру, которая, видимо, представляет собой
самый верхний дискретный уровень Бытия. Значит ли это,
что он и является главной целью миросоздания, конечным
итогом напряженной многоуровневой вселенской работы?
Если бы это было так, то можно было бы присоединиться к
известному утверждению, будто человек есть венец
творения.
Но в этом утверждении заключена лишь малая часть
истины. Увенчивая мироздание, людской разум служит и
его подножием. Человек приходит в мир не для того, чтобы
наслаждаться своими мыслительными способностями, а для
того, чтобы трудиться. Господствующая в наше время
идеология бездуховности согласна с этим тезисом, но
истолковывает его в том смысле, что человек должен
трудиться для себя — чтобы получать удовольствие,
возникающее при творческом труде, а главное — чтобы
обеспечить себе хо рошие материальные условия жизни,
благодаря которым он мог бы получить досуг и по своей
прихоти распоряжаться собственным сознанием и
собственными эмоциями, выжимая из них максимум
наслаждения. Материализм, какую бы форму он ни
принимал — умеренную или крайнюю, деловую или
декларативную, замаскированную или открытую, —
неотвратимо приводит к гедонизму. Это ярко проявилось
уже в трудах и жизненных установках Бэкона, Гоббса и
Лейбница. Но тогда это были пионеры, первые ласточки,
одиночки, опередившие время. Теперь же, в момент,
близкий к апогею материалистического мировоззрения,
гедонизм распространился по всей планете и завладел всеми
народами. Он служит основным рычагом экономики и
самой надежной точкой опоры политических программ. Ни
одна партия не может и мечтать прийти к власти, если она
не пообещает публике увеличения наслаждений — много
пищи и досуга, массы развлечений. Африканские и
азиатские народы забрасывают свою уникальную
самобытную культуру, желая "развиваться" по образцу
европейских стран, не потому, что в Европе созданы
огромные духовные ценности, а потому, что там ездят на
автомобилях и жуют резинку. Разногласия между
политиками возникают лишь в вопросе о том, какой путь
вернее и быстрее приведет нацию к океану наслаждений.
Одни утверждают, что будет лучше всего, если каждый
будет заботиться только о себе; другие с негодованием
отвергают индивидуализм и- говорят, что каждый должен
трудиться для всех, а все — для каждого. Но в обоих
случаях труд человека замыкается на самого же человека.
Даже те из политиков, которые признают ценность
института церкви, рассматривают его только как
эффективный регулировочный аппарат, создаю-ющий
людям более приятную и спокойную жизнь.
До сих пор остается абсолютно правильным диагноз,
поставленный Ю, Николаевым еще в 1913 году:
"В наше скучное время, знающее лишь практическую
сторону жизни, религия сводится к требованиям морали и
вне ее не находит себе смысла. Для нашего мира,
проникнутого утилитаризмом, не может быть духовного
подъема, не связанного с какими-либо реальными благими
последствиями, и поэтому религия мыслима лишь как узда,
налагаемая на человеческие страсти, как залог
общественной
безопасности
и
ограждение
общечеловеческих интересов от напора эгоистических
стремлений... Но мир забыл, что этот идеал, как бы он ни
был высок, не может быть высшим идеалом человеческого
сознания уже потому, что в нем содержится признание
ценности материальных благ (хотя бы для ближнего) ".
В действительности, призвание человека намного сложнее и
интереснее, чем самообслуживание. Он призван быть
соучастником великого процесса миротворчества и только
такое соучастие оправдывает его появление на земле. В
глубине души каждый из нас это прекрасно чувствует. Мы
не хотим сойти в могилу, не оставив чего-то после себя.
Хорошо оставить детей — в этом случае мы выполним
миссию воспроизводства человеческого рода. Эта миссия
важна, но она все же является низшей по рангу. Лучше, если
мы оставим какое-то изобретение или научное открытие,
которое позволит сразу многим людям оснастить свою
жизнь полезными вещами, оградить себя от опасностей и
болезней. Но и эта миссия не слишком возвышенна.
Деянием, после которого легче всего спокойно встретить
смерть, является осознание истины, и всякий человек
интуитивно понимает это. Но зачем• нужно осознавать
истину? Современные идеологи отвечают так: чтобы
сообщить ее другим людям, кото рые используют ее для
практических нужд. Им кажется, что если провозгласить
самоцелью существование человечества, то это будет
звучать не столь низменно, как провозглашение самоцелью
физиологического процветания отдельного индивидуума.
Но по сути дела это — одно и То же, ибо ни здесь, ни там
продукт деятельности людей не выходит за рамки
потребления самих же людей. Мы видели, что даже
популяция мышей, не участвующая в совместной работе
всего живого мира, приговаривается к уничтожению. Не
такая ли кара угрожает и человечеству, если оно возомнит,
что ему дано право жить лишь для себя? Подобное
зацикливание не только логически бессмысленно, но и
противоречит нашему инстинкту. И только внушаемый нам
с детства взгляд на мир как на мертвый механизм,
подкрепляемый ссылками на науку, заставляет замолчать
этот инстинкт и жить, как сказал Лев Толстой, "в нелепой
уверенности, что мы сами хозяева своей жизни, что она
дана нам для нашего наслаждения ". Но ссылка на науку,
как мы убедились, представляет собой простую
фальсификацию. Если непредвзято прсинализировать
научный материал, то мы неизбежным образом придем к
тому же выводу, который великому писателю продиктовал
его внутренний голос: "А ведь это очевидно нелепо. Ведь
если мы посланы сюда, то по чьей-нибудь воле и для чегонибудь. А мы решили, что живем только для своей радости,
и ясно, что нам дурно, как будет дурно работнику, не
исполняющему воли хозяина".
Плутарх рассказывает о последних мгновениях жизни
Архимеда: "На него сразу бросился римлянин с мечом.
Архимед же, видя, что тот хочет лишить его жизни, молил
немного подождать, чтобы не пришлось бросить
поставленный вопрос неразрешенным и неисследованным ".
Каждый из нас, даже не обладая гениальностью Архимеда,
разделяет его чувства, заставившие просить отсрочки казни
для решения проблемы. Мы прекрасно понимаем, что дело
здесь не в передаче решения другим людям, — в данном
случае это невозможно. Но передача, видимо, не играет
особой роли: главное — понять сущность вопроса самому,
после этого не жаль и погибнуть. Значит наша глубочайшая
и неискоренимая потребность в познании истины связана не
со служением людям, приводящим к порочному кругу, а со
служением кому-то другому...
В Евангелии есть притча о господине, перед отъездом
оставившем своим рабам по некоторому количеству денег.
Раб, получивший пять талантов, пустил их в оборот и
удвоил сумму. Так же поступил раб, которому было
оставлено два таланта. Но раб, получивший один талант,
чтобы надежнее сохранить его, зарыл его в землю. Когда
господин вернулся, он похвалил рабов, которые
приумножили его богатство, и строго осудил того, который
не сделал этого, сказав: "А негодного раба выбросьте во
тьму внешнюю". Рассказав эту притчу, Христос возгласил:
"Кто имеет уши слышать, да слышит" (Матф., 25; 30).
Постараемся же услышать правильно эти вещие слова.
Наша способность мыслить и осознавать окружающее не
есть "свойство высокоорганизованной материи"; она
представляет
собой
вложенную
в
нас
частицу
раздробившегося на кусочки Мирового Разума. Это —
именно вклад, ссуда, которую мы должны приумножить.
Когда эта способность велика, ее так и называют: "талант"
— как в евангельской притче. И Тот, Кто дал нам эту ссуду,
спросит с нас проценты.
Он будет соединять и склеивать все то, что накап ливаем и
осознаем мы, — крошечные отблески Его света.
Непонятным для нас образом Он будет воссоздавать из
взращенного в людских сознаниях урожая исходную
цельность — неизменную и вечную, но в каком-то
непостижимом и не подвластном логике смысле
растрачиваемую в процессе миросози-дания. Гигантский
круг
замкнется.
Следующим
после
высочайшего
структурного уровня окажется низший онтологический
уровень — Сущее.
СОПРОТИВЛЯЮЩЕЕСЯ НИЧТО
Еще раз мы окидываем мысленным взором открывшуюся
нам картину многоярусного мироздания и снова ощущаем
ее величие. Наконец-то с наших глаз спали шоры,
заставлявшие нас видеть лишь плоский слой материи, и мир
стал для нас объемным, полным движения, клубящимся
встречными потоками распада и сгущения, напрягшимся в
непрерывной созидательной и восстановительной работе.
Он предстал перед нами таинственным живым Океаном,
вытекающим из неподвижного и неизменного Единства и
вливающим
обратно
в
это
Единство
струи,
конденсирующиеся на высших его уровнях. Мир стал
одушевленным и теплым, и в нашей груди, подобно искре,
вспыхнула Великая Надежда: а может быть, не пройдем мы
как тени по этой земле, чтобы навсегда кануть в
безмолвную тьму; может быть, наши страдания и наш
горький труд не бессмысленны и не напрасны..*
Мы снова и снова смотрим на явившийся нам сложный и
динамичный мир и находим в нем красоту и гармонию. И
нам хочется радоваться и ликовать, возносить
хвалу
мудрости Бытия и дарованному нашей душе Свету,
который позволил нам увидеть и понять эту мудрость. И
когда радость уже готова всецело овладеть нашим сердцем,
оно неожиданно чувствует укол сомнения.
Не слишком ли все гладко в нашей картине?
Если мир так сбалансирован и так гармоничен, то почему
наша жизнь не такова?
Если в Космосе все так стройно и разумно, то откуда же в
человеческом микрокосме неустройство и нелепости?
Начиная думать об этом серьезнее, мы все более склоняемся
к мысли, что в нашей картине недостает важной детали,
некоего источника борьбы и страдания, которыми наполнен
мир. Появляется сначала интуитивное, а потом более
осознанное убеждение, что величайший из всех замыслов
должен быть менее простым, что красота и совершенство на
таком уровне мудрости не могут означать внешней
сбалансированности и наверняка упрятаны в глубину,
подступы к которой охраняются зловещими призраками.
Открывшаяся перед нами панорама Бытия грандиозна, но ей
недостает пока "секрета", придающего увиденному ту
нетривиальность, которую человеческое сознание способно
лишь оценить, но не придумать. Недостает какой-то
страшной для нас жизненной правды, от которой нам всегда
хочется отвернуться. Но тому, кто стал на путь познания,
следует не только стремиться к духовной гармонии, но
также научиться быть к себе беспощадным и преодолевать
страх.
Стараясь найти это выпавшее из вида звено, мы не должны
более обращаться к материалу науки. В своих упорных
исследованиях материального слоя Бытия естествознание не
могло зайти так далеко, чтобы натолкнуться на
расшифровываемый только в совокупности всех слоев
секрет. Всего несколько десятилетий назад физика открыла
нечто такое, что находится вне замкнутого лабиринта,
отданного в ее распоряжение, но до сих пор она не
понимает до конца значения собственного открытия. А если
уже сам факт существования ненаблюдаемой онтологии так
смутил ученых, если они встретили его с неприязнью и
стараются либо не замечать его, либо затушевывать его
философский смысл, то можно ли ждать от них выявления
нетривиальных деталей, относящихся к функционированию
Бытия в целом? Нет, уповать в таком деле на
ученых мы, конечно, не можем. Поэтому нам остается одно;
еще раз обратиться к космологическому мифу и посмотреть
внимательно, не пропущен ли нами какой-то важный его
сюжет. Ведь если деталь, которую мы ищем, играет
существенную роль в организме Бытия, то она не может не
отразиться в тексте, донесшем до нас отзвук вековечной
истины,
Едва мы начинаем осуществлять такой внимательный
пересмотр мифа, как тут же обнаруживаем персонаж, на
который в первый раз не обратили должного внимания, но
который явно представляет собой коренную, неотъемлемую
принадлежность мифа, ибо в том или ином обличьи
фигурирует во всех его вариантах.
Начнем с индийского космологического мифа. В нем
говорится следующее:
"Когда Брахма создал небо, и землю, и воздушное
пространство, и от его сыновей пошли все живые существа
во вселенной, сам он, утомленный творением, удалился
отдыхать... а власть над мирами передал своим потомкам —
богам и асурам... Некогда асуры были благочестивы и
добродетельны, и счастье пребьшало с ними. Но потом они
возгордились своей силой и своей мудростью и склонились
ко злу... Индра, властитель богов, сокрушил их в битвах".
В этом отрывке засвидетельствовано, что управление миром
осуществляется Богом не прямо, а через посредников,
которые исправно выполняют свои функции лишь до поры
до времени, после чего начинают вместо пользы приносить
вред.
В египетской мифологии, как мы знаем, производительная
творческая сила Бытия олицетворялась в образах
разрываемого на куски Озириса и собирающей его Изиды.
Но эти существа, предписывающие миру схему его
функционирования, — не верховные божества. Верховным
богом является Ра, который сам из себя произвел бога
воздуха Шу и богиню влаги Тефнут, которые, в свою
очередь, породили бога земли Геба и богиню неба Нут —
отца и мать Озириса и Изиды, Здесь цепочка между
творцом и управителями еще длиннее, чем в индийском
варианте мифа. Но почему же создатель не управляет
сотворенным им миром лично? Ясно, что ссылка на
усталость, которая встретилась нам выше, есть лишь
наивное оправдание, выдуманное рассказчиком мифа,
неспособным понять более глубокие причины явления
посредничества. Как может устать Всемогущий?
Но не станем спешить с гипотезами и обратимся к другим
мифологическим преданиям, например, к африканским.
Французский этнограф Б.Оля, излагая эти предания, пишет:
"После того, как первоначальное божество создало — не без
неизбежных ошибок технологического порядка —
вселенную в черновом виде и наметило ее схему, оно сошло
со сцены, а заботы по управлению миром поручило
второстепенным божествам, вышедшим, естественно, из
его собственных субстанций".
Но действительно ли верховное божество сошло со сцены
или оно продолжает надзирать над миром, хотя и
использует посредников? Ответ на этот вопрос становится
ясным из отрывка, следующего вскоре за только что
цитированным:
''Понятие высшей иотендии, определяющей материальную
жизнь всего живого, существует в четком виде у народов
Либерии, например, у кру. Эта высшая потенция,
именуемая Нионсва или Ниесва, пронизывает мышление и
повелевает действиями человека: однако она недосягаема,
так как необъятно велика. Чтобы установить с ней контакт,
люди должны прибегать к помощи различных
божественных посредников".
Но если высшее божество "определяет материальную
жизнь" и "пронизывает мышление человека", то слова
"сошло со сцены" не очень удачны, так же как и
утверждение, будто оно удалилось отдыхать. Тем не менее,
формально управление передается им посредникам.
У племен бете известен мифологический черный паук
Заколо, который подчиняется приказам верховного разума и
осуществляет созидательну^о деятельность.
В финском космологическом предании, зафиксированном в
"Калевале", верховный бог Укко, желая создать землю и
населить ее людьми, не осуществляет эту акцию сам, а
создает вначале Каве и Утку. Каве должна затем родить
человека (Вейнемейнена), а Утка приносит волшебные
яйца, которые, разбиваясь на части, образуют материальный
мир.
В мифологии австралийцев имеется несколько сюжетов
космологического предания. В одном из них люди
производятся от тотемных предков, соединяющих в себе
черты человека и священного для данного племени
животного. Хотя эти персонажи явно не могут быть
создателями мира, дальше них предание не идет. В других
вариантах фигурируют "вечные люди", жившие в особое
доисторическое время, когда земля была почти целиком
покрыта водой, а на выступающих из воды скалах ютились
личинки людей со склеенными пальцами и неразрезанными
глазами. "Вечные люди*' после высыхания земли отделили
эти зародыши друг от друга, прорезали им глаза, научили
их добывать огонь, пользоваться копьем и т.д. Наконец, в
некоторых мифах прямо говорится о верховном божестве —
"Хозяине неба*'.
Некоторые
современные
исследователи,
руководствующиеся "парадигмой" о прогрессе человечества
как о движении от политеизма к монотеизму, склонны
считать, что "вечные люди" — создатели человечества в
целом — возникли в мифологии позже тотемных
прародителей племен, а "Хозяин неба" — еще позже, хотя
они сами признаются, что эта точка зрения натыкается на
серьезные контраргументы. На самом же деле все обстоит
противоположным образом — так же, как и в других
местах, мы видим здесь деградацию мифа, ускоренную
общей деградацией попавших в островные условия жителей
Австралии. Ясно, что "вечные люди" и тотемные предки —
отзвуки все тех же посредников, выступавших в исходном
мифе совместно с верховным божеством.
В древнемексиканском мифе мы встречаем образ пернатого
змея Кельцалькоатля, создающего людей из добытых им в
потустороннем мире костей с снабжающего людское племя
похищенными у Красного Муравья зернами кукурузы.
Отметим, что Кецалько-атль участвует также в создании
материальной вселенной из разорванного на куски тела
божества.
В китайской мифологии материальным благоустройством
мира занимается Гунь — внук небесного владыки Хуан-ди.
Он похищает с неба волшебный предмет, обладающий
способностью увеличивать зем лю, создает дамбы для
укрощения водных стихий. Эту деятельность продолжает
его сын Юй. Снова мы сталкиваемся с достаточно длинной
цепочкой посредников, соединяющей первичное творческое
начало
с
организацией
материальной
стороны
человеческого существования, а также с возникающим в
определенный момент актом неподчинения посредника
верховному божеству (похищение).
В шумеро-аккадских преданиях важную роль играет бог
Энки, который наполнил водой русла Тигра и Евфрата,
напустил в эти реки рыбу, заселил леса дичью и засеял
долины злаками. В некоторых вариантах он также является
создателем людей и их первым учителем. Заслуживает
внимания следующее: Энки создает людей совместно с
богиней-прародительницей Нинмах, и его попытки обойтись без нее и выполнить
задуманное самостоятельно терпят фиаско.
Широко известен посредник эллинской мифологии —
Прометей. Напомним, что он делает из глины людей,
похищает для них огонь у богов и, что особенно важно
подчеркнуть, обучает их математике. "Науку чисел, из наук
важнейшую, я людям подарил", — говорит Прометей в
трагедии Эсхила. Исследователей всегда смущало, что
Прометей, с одной стороны, принадлежит поколению
титанов, олицетворяющих слепые, стихийные силы, а с
другой стороны, выполняет миссию просветителя. Можно
пытаться разрешить парадокс, придав нетрадиционную
трактовку образам титанов, но это было бы натяжкой.
Естественнее предположить, что деятельность Прометея
была прогрессивной лишь с точки зрения людских
интересов, а в глазах олимпийских богов, учитывающих
интересы космоса в целом, его действия выглядели
вредными или преждевременными. Прометей, как и
медиаторы многих других мифов, действует своевольно, и
это неизбежно приводит к отрицательным последствиям,
ибо он не знает всего замысла. Функциональное сходства
эллинского Прометея и шумерского Энки настолько
прозрачно, что оба эти персонажа следует считать
модификацией одного и того же прототипа.
В громадном числе редакций космологического мифа
фигурирует божественный или по л у божественный плут,
которого исследователи обозначают термином "трикстер".
Иногда он выступает в шутовском облике, являясь
центральной фигурой различных анекдотов. Здесь,
несомненно, мы сталкиваемся с результатом адаптации
старого образа к новым запросам. От трагического до
смешного один шаг, и, когда Прометей обманывал богов,
похищая у них то одно, то другое, ему не слишком-то
следовало
рассчитывать
на
признательность
облагодетельствованного им людского племени, на то, что
он останется в народном сознании героем в возвышенном
значении этого слова. Если бы эллины не оказались
склонными к патетике больше, чем к юмору, его образ
легко мог бы стать образом проказника, попавшего впросак.
В большинстве случаев именно такая судьба выпала на
долю незадачливого посредника, пытавшегося устроить мир
по своему ограниченному разумению и понесшего за это
наказание. Народ любит смягчать остроту и напряженность
жизненных ситуаций, отыскивая в них комические
элементы, поэтому среднее божество, пошедшее наперекор
главному, было во многих местах превращено в
"трикстера", которому многое сходит с рук, а потом
породило необъятный фольклор и художественную
литературу. Путь, ведущий от Прометея к бравому солдату
Швейку, не близок, но он может быть прослежен на каждом
участке. В частности, абсолютно четко виден первый этап
процесса дегероизации посредника — превращение гордого
и са мовластного демиурга в "трикстера" — поскольку во
множестве
вариантов
мифа
имеется
персонаж,
соединяющий обе эти роли. Таков Мауи полинезийской
мифологии, Ворон палеоазиатского мифологического
цикла, Койот североамериканской версии и масса других
существ, перечислять которые можно было бы
бесконечно.
Воспользовавшись
плодотворным
методологическим
принципом В.Я.Проппа — распознавать сущность
фольклорного героя не по внешним признакам, а по
функции, — можно расшифровать природу архетипического посредника, выступавшего в первоначальном
космологическом мифе. Он обладает следующими чертами :
1. Является тем из помощников верховного божества,
которому поручается создание или усовершенствование
материального мира.
2. Располагает недостаточной информацией о полном
плане мироздания — видимо, потому, что будучи
божеством не самого высшего ранга, не может вместить в
себя эту информацию.
3. Увлекается порученным ему делом, считая его
единственно важным, впадает в гордыню, выходит из
подчинения верховному божеству и в конце концов терпит
крах.
Добавим к этому, что в эллинском варианте он еще является
математиком. К этому удивительному свойству посредника
мы еще вернемся.
Вот мы и получили необходимый намек, который позволит
дополнить начертанную нами картину Бытия важной новой
деталью. Но намек этот нуждается в истолковании.
Дошедший до нас через гул тысячелетий отзвук Великого
Откровения* останется пустым звуком, если не вслушаться
в него с терпеливым вниманием, с искренним желанием
понять истину. В наше время, когда укоренилось отношение
к мифологии как к низшей, донаучной форме объяснения
мироустройства, для этого нужно сделать усилие. Но так
было не всегда. Великие умы прошлого относились к
космологическим преданиям как к источнику ценной
информации и дали блестящие образцы серьезной
интерпретации мифов. Для начала как раз и будет полезно
ознакомиться с одним из таких образцов, принадлежащих
Платону и касающихся той сюжетной линии, которая была
сейчас выявлена.
В диалоге "Тимей" Платон вкратце воспроизводит
известный каждому эллину миф о рождении от Урана и Геи
титанов и о появлении следующего поколения богов, после
чего переходит к описанию момента, когда Творец
обратился к этим богам с инструкцией, определяющей их
дальнейшую деятельность. Он
сказал:
'Теперь выслушайте, чему наставит вас мое слово. Доселе
еще пребьшают нерожденными три смертных рода (живые
существа трех стихий), а покуда они не возникли, космос не
получит полного завершения... Однако, если эти существа
возникнут и получат жизнь от меня, они будут равны богам.
Итак, чтобы они были смертными и Вселенная воистину
стала бы Всем, обратитесь с вашей природой к образованию
живых существ, подражая моей потенции, через которую
совершилось ваше собственное возникновение. Впрочем... я
вручу вам семена и начатки созидания; но в остальном вы
сами довершайте созидание живых существ, сопрягая
смертное с бессмертным, затем готовьте для них
пропитание, кормите и взращивайте их, а после смерти
принимайте обратно к себе".
Итак, наличие посредников, по Платону, необходимо для
того, чтобы отдалить конечный продукт творения от
Творца, сделать его более самостоятельным, не зависящим
ежечасно от породившего его Начала. Можно думать, что
относительная свобода поведения людей и животных, их
некоторое право выбора и является наиболее ценным для
Создателя их свойством, ради которого они, собственно, и
были замыслены. Это предположение можно подкрепить
такой аналогией: при работе на ЭВМ самыми интересными
в принципиальном отношении являются те программы (их
называют "эвристическими"), которые предоставляют
машине значительную самостоятельность и приводят к
тому, что на выходе мы получаем непредвиденный
результат. Цепочка посредников ослабляет воздействие
Творческого Начала на живые существа, снижая его
уровень до нужного значения. Но насколько велико
воздействие этого Начала на самих посредников? Это
можно понять из следующих слов Творца, обращенных к
низшим богам:
"Хотя вы, однажды возникнув, уже не будете совершенно
бессмертны и неразрушимы, все же вам не придется
претерпеть разрушение и получить в удел смерть, ибо мой
приговор будет для вас еще более мощной и неодолимой
связью, чем те связи, что соединили при возникновении
каждое из ваших тел".
Здесь выражена следующая мысль: предоставленные самим
себе, промежуточные божества обязательно погибли бы,
саморазрушились. Однако, поскольку они необходимы
высшему божеству как помощники с ограниченными
функциями, их существование бу дет периодически
возобновляться. Заметим, что посредники не обладают у
Платона творческой силой, а являются слепыми
исполнителями: Создатель приказывает им подражать своей
потенции, а подражание есть копирование внешних,
формальных действий, исключающее использование
творческой фантазии. Кроме того, он дает демиургампосредникам "семена" всего живого. Известно, однако, что
в семенах в основном запрограммирован будущий
организм. Значит, демиурги должны играть лишь роль
технических работников, следящих за реализацией
программы, придуманной не ими, а существом высшего
ранга, т.е. быть алгоритмическими устройствами,
Ознакомившись
с
платоновским
осмыслением
мифологических посредников, мы особенно ясно начинаем
понимать, что их фигуры не случайны, не являются
второстепенными и развлекательными, как можно было бы
подумать, имея в виду веселые проказы "трикстеров", но
представляют собой существенный и неотъемлемый
элемент всего великого замысла. Именно поэтому они в том
или ином обличьи встречаются во всех вариантах мифа.
Они составляют силу, которая действует упрямо и
прямолинейно, что как раз и необходимо до определенного
момента. Но когда этот критический момент настает, ее
действие становится неадекватным, и сила из полезной
делается вредной. Теперь ее необходимо уничтожить или
укротить. Как же осуществляется ее подавление? В
экстренньгх случаях для этого требуется прямое
вмешательство высшего божества (наказание, низвержение
своевольного демиурга). Но имеется, видимо, и другой
путь: в результате срабатывания тонко задуманного
механизма, слепо идущая напролом автоматичная сила
уничтожает себя сама. О наличии в мире такого механизма
прямо говорится во многих мифах. Злоключения
незадачливых "трикстеров", как правило, обусловлены
внутренними, а не внешними причинами — эти персонажи
"наказывают самих себя", натыкаются лбом на стену,
которую, будь они умнее, можно было бы легко обойти. В
Упанишадах мы находим замечательные слова: "Знай же,
что пракрити — заблуждение, и великий владыка — творец
заблуждения".
Но
вся
индийская
религиозномифологическая концепция пронизана мыслью, что
заблуждение и зло обречены на самоистребление. Как
пишет Р.К. Нарайан, "Наделенный злой волей бесстрашно
творит зло, пока его собственные деяния не приводят его к
гибели. Зло таит в самом себе хитроумно скрытый
механизм саморазрушения, который всегда срабатывает".
"Пракрити"
означает
"материя",
следовательно,
материальный мир как носитель заблуждения должен
неизбежно разрушиться. Так оно и есть — в индийской
мифологии материальная вселенная периодически погибает,
чтобы быть сотворенной заново. Но в чем же состоит
"заблуждение" материи, не обладающей ни свободой
выбора, ни духовными устремлениями? Именно в том, что
ей не доступен выбор, определяемый духовными
побуждениями, что она слепа, автоматична, что, отпав,
отделившись от создавшего ее божества, она развивается
дальше по своим внутренним законам совершенно
самостоятельно.
Саморазрушаемость зла усиленно подчеркивается в
христианском учении, вобравшем в себя основные
элементы исходного космологического мифа. Павел
Флоренский говорил об этом так: "Он (грех, зло)
направляется на себя, себя ест... Бог, никому не желающий
зла, никого не уничтожал, но всегда сами себя злые
губили". В рамках христианского богословия изучению
природы зла уделялось огромное внимание, вызванное
объективными причинами, которые мы упомянем ниже.
Зло персонифицировалось в христианском религиозном
сознании в образе дьявола, Значит, дьявол, как и
своевольные демиурги, обречен на уничтожение богом или
на самоуничтожение. Но простирается ли аналогия дальше
— можно ли отождествить зло дьявола с упрямством или
неведением, характерным для посредников? Воспитанные в
традиции преклонения перед Прометеем, рискнем ли мы
поставить знак равенства между титаном, добывшим с неба
огонь, и сатаной?
Как это ни противоречит нашим традиционным взглядам,
приходится признать, что оба эти образа восходят к одному
оригиналу,
представляя
собой
две
по-разному
деформированные его модификации. Просто в эллинской
версии ударение поставлено на пользе, которую
самоуправство Прометея дает человеческому роду, а в
христианской — на вреде, который наносит самоуправство
сатаны
осуществлению
божественных
проектов
мироустройства.
Функциональная
природа
обоих
персонажей совершенно одинакова: своевольные поступки
и следующее за ними наказание свыше. Можно найти и
непрерывную цепь, их сое-диняющую. Укажем на такое
звено. Мексиканский демиург Кецалькоатль весьма похож
на Прометея, но имеет образ змея — тот самый, в котором
часто воплощается дьявол. Каким бы ни изображался
дьявол в христианском фольклоре, все его внешние
признаки суть позднейшие изобретения народной фантазии,
а глубинная, мифологическая его сущность определяется
двумя принципиальными характеристи-ками: во-первых, он
есть падший ангел, т.ек когда-то он был полезным
помощником бога; во-вторых, он возгордился, возомнил
себя всемогущим и всезнающим и решил действовать по
собственному разумению. Августин Блаженный писал: "Не
тем человек сделался похожим на дьявола, что имеет плоть,
которой дьявол не имеет, а тем, что живет сам, по себе...
Ибо и дьявол захотел жить сам по себе, когда не усто-ял во
истине*'. Любопытно отметить сходство между Прометеем
и дьяволом еще в одном пункте. Во многих литературных
произведениях
дьявол
изображается
прекрасным
математиком, искусным картежником и шахматистом,
короче — персонифицированным алгоритмом (вспомним
хотя* бы Воланда из "Мастера и Маргариты" М.Булгакова).
Но и Прометей дарит людям "науку чисел", откуда можно
заключить, что он тоже является выдающимся
математиком. Алгоритмическая суть дьявола или демиурга
делает его слепой силой, руководствующейся только
заложенными в ней самой законами. Точно так же — по
внутренним
неизменным
законам
—
развивается
"механическая" материя, которая имеется в виду под
"вселенной" мифологии. Поэтому можно сказать, что
материя имеет "дьявольскую" природу, хотя дьявол,
конечно, не сводится к такому частному случаю алгоритма,
какой представляет собой материя, а является алгоритмом в
чистом
виде,
платоновской
идеей
алгоритма,
пронизьшающей все слои Бытия — как онтологические, так
и дискретные. Родство дьявола и материи заставляло
некоторых богословов смешивать эти понятия, усматривая в
"дьявольщине"
лишь
плотское
и
материальное,
противопоставляемое идеальному, божественному. Однако
прав был св. Августин, который сказал, что дьявол плоти не
имеет.
Итак, вырисовывается уже довольно многое. Обратившись
к мифу как к сообщению, в котором в завуалированном и
деформированном виде содержится мировая истина, мы
пошли по пути Ньютона, в эре-* лом периоде своей жизни
считавшего такую методо логию более эффективной для
познания мира, чем естественнонаучая. И мы быстро
убедились, что Ньютон был прав. После дополнительного
анализа мифа, который мы сейчас проделали, из Океана
истины выступили новые поражающие воображение
силуэты. Они еще недостаточно четки, но кое-что
существенное уже можно о них сказать. Мы выявили,
например, следующее:
1. Мифологические дьявол и демиург — алго
ритмы.
2. Мифологическая материальная вселенная —
дьявол.
3. Дьявол и демиург всегда саморазрушаются.
4. Мифологическая
материальная
вселенная
саморазрушается.
5. На первой стадии работы дьявол и демиург полезны.
6. Созидательная работа дьявола и демиурга всегда
связана с материальным благоустройством.
Помещенные рядом эти тезисы немедленно заставляют
предположить, что истинными окажутся и такие
утверждения:
7. Алгоритмы всегда саморазрушаются.
8. На первой стадии работы алгоритмы полезны.
9. Полезная работа алгоритма связана с преобра
зованием материи.
10. Материя на первой стадии существования по
лезна.
Эти четыре гипотезы мы можем проверить уже обращением
к результатам науки. Если в науке мы найдем им
подтверждение, то это будет означать, что единство
древней и новой мудрости, которое мы обнаружили в
делении Бытия на перемежающиеся цел остные и
дискретные слои, распространяется и на
включение в картину мира новой детали. Обращение к
науке позволит нам также уточнить сущность этой детали,
охарактеризовав ее на современном языке. Кроме того, мы
должны сопоставить мифологическое понятие материи с
современным физическим представлением о ней и обсудить
пункт 4. Тот факт, что всякий алгоритм обладает
имманентной потенцией саморазрушения, с полной
определенностью подчеркнутой в мифологии, в нашем
столетии был заново открыт методами точных наук.
Разумеется, ученые, получившие этот результат, не
вдохновлялись текстами космологических преданий.
Одичалость умов, вызванная трехсотлетним давлением на
них догмы бездуховности мира, достигла в это время
максимума. Валяющиеся под ногами сокровища мудрости
считали тогда даже не "структурой", как принято сейчас, а
просто забавной выдумкой. Тем поразительнее, что наука
установила почти слово в слово то же самое, о чем говорит
миф. Одного этого факта было бы достаточно, чтобы в
корне изменить отношение к космологическим преданиям.
Решающим научным открытием интересующего нас плана
была знаменитая "теорема Геделя", которую Дж. фон
Нейман назвал "вехой, разделяющей две эпохи". Однако ее
нельзя рассматривать изолированно от других работ,
относящихся к логике и основаниям математики. Огромное
принципиальное значение этой теоремы заключено не во
внутреннем ее содержании, а в том, что она положила конец
притязаниям лейбницианского толка редуцировать процесс
получения истины к алгоритмической деятельности,
которые непосредственно перед опубликованием теоремы
казались как никогда оправданными.
Эти притязания воплотились в "программу Гильберта",
представляющую собой модификацию " Cha-racteristica
Universalis" , выполненную на уровне начала двадцатого
столетия самым крупным математиком того времени.
Выступая в 1927 году на математическом семинаре в
Гамбурге, Гильберт говорил:
"Я хотел бы окончательно разделаться с вопросами
обоснования математики как таковыми, превратив каждое
математическое
высказывание
в
поддающуюся
конкретному показу, строго выводимую формулу и тем
самым приведя образовывание понятий и выводы,
которыми пользуется математика, к такому изложению, при
котором они были бы неопровержимы и все же давали бы
картину всей науки. Я надеюсь, что смогу с помощью своей
теории доказательства полностью достигнуть этой цели,
хотя до ее полного завершения необходима еще большая
работа...
Основная мысль моей теории доказательства такова: все
высказывания, которые составляют вместе математику,
превращаются в формулы, так что сама математика
превращается в совокупность формул".
Математика, таким образом, трактуется Гильбертом как
алгоритм, как слепой и бездушный механизм. Формулы, в
которые правратилась математика, перерабатываются по
раз навсегда заданным четким правилам» и так возникают
новые формулы. В совокупности они дают "картину всей
науки*'. Поскольку Гильберт не признавал существования
чего-либо,
не
подвластного
естественнонаучному
исследованию, это означало у него "картину всего мира".
Он был одержим идеей, что его алгоритм является
всемогущим и способен полностью воссоздать вселенную.
В конце своего гамбургского выступления Гильберт сказал:
"Уже сейчас я мог бы в качестве окончательного результата
высказать следующее утверждение: математика есть наука,
в которой отсутствует гипотеза. Для ее обоснования я не
нуждаюсь ни, как Кронекер, в Господе-Боге, ни, как
Пуанкаре, в предположении об особой, построенной на
принципе полной индукции, способности нашего разума,
ни, как Брауэр, в первоначальной интуиции, наконец, ни,
как Рассел или Уайтхед, в аксиомах бесконечности".
Можно ли ярче проиллюстрировать впадение в гордыню
дьявола-вычислителя?
Вычисление
превращается
в
самодовлеющий процесс, которому не нужен ни Бог, ни
человек. Но что же должно быть вычислено в результате
этой алгоритмической работы, в чем состоит ее оправдание?
Ни в чем. Эта работа не нуждается даже в оправдании.
Ничего внешнего, с чем можно было бы сообразовать цели
и планы, не сущест-вует. Бесконечность — фикция. Бытие
замкнуто на себя и представляет собой конечный лабиринт.
Когда мифологический дьявол или демиург достигает такой
степени
самоуверенности
и
ослепления,
какую
продемонстрировал в 1927 году Гильберт, наказание или
саморазрушение следует почти незамедлительно. Так и
произошло в данном случае. Всего через три года после
цитированной речи Геделем была доказана теорема, не,
оставившая от проекта алгоритмизации науки камня на
камне. Произошло самоистребление. Те же тенденции в
математической науке, которые вдохновили Гильберта на
разработку своей программы, привели Геделя к
установлению невозможности ее реализации.
Во-первых,
Гедель
доказал
невозможность
алгоритмического доказательства непротиворечивости
арифметики. Поскольку в основе любого вычислительного
метода познания лежат свойства натуральных чисел,
устанавливаемые арифметикой, то отсюда следует, что
любой такой метод всегда будет обладать "открытостью" :-в
рамках финитных гильбертовских установок вопрос о его
надежности останется принципиально неразрешимым.
Во-вторых (что еще важнее), Гедель доказал, что любой
алгоритмический метод познания будет порождать такие
проблемы, которые сам он решить не сможет. Если
характеризовать качественную сторону дела, то можно
сказать следующее. На первых стадиях работы алгоритма
таких "проклятых" проблем не будет вообще — первая из
них появляется на довольно далеком расстоянии от аксиом.
Но дальше, как можно думать, их относительное количество
начнет нарастать с убыстряющимся темпом, В конце
концов, огромное дерево механически выведенных истин
будет иметь так много отсохших ветвей, что его придется
срубить под корень, как омертвевшее.
В этом и заключен "хитроумно скрытый механизм
саморазрушения, который всегда срабатывает". Для наших
предков, видевших мироустройство в свете религиозномифологических представлений, существование этого
механизма было тривиальным фактом. Нам, категорически
отказавшимся от этих представлений как нелепых,
пришлось идти к тому же факту другим, более трудным
путем. При всем своем философском значении, результат
Геделя все же относится к такому частному случаю
алгоритма, как знаковый алгоритм, и к такому частному
случаю деятельности, как познание. Поэтому он
представляет собой более узкое утверждение, чем то,
которое содержится в мифе. Но строгое подтверждение
мифологического тезиса в ограниченной области резко
повышает наше доверие к его общей формулировке. Приняв
универсальную редакцию положения о саморазрушаем ости
алгоритма, можно подумать над вопросом: в чем же состоит
глубинная причина этого свойства? По-видимому, главной
причиной конечного неуспеха любого алгоритма в любом
применении является замкнутость алгоритма. По самой
своей сути, алгоритм имеет дело с конечным исходным
множеством — набором аксиом и правил вывода,
алфавитом. Но такие множества всегда составляют лишь
часть Бытия. В то же время все части Бытия взаимосвязаны,
причем степень их взаимозависимости оказалась гораздо
большей, чем можно было думать прежде. Теперь мы знаем,
что развитие любого дискретного слоя определяется
лежащей над ним нерасчлененной онтологией сразу на
глобальном уровне и что все слои, в конечном счете,
связаны друг с другом через исходную цельность.
Следовательно, любой фрагмент Бытия является открытым,
поэтому промоделировать его финитной системой алгори:
ма невозможно. В квантовой механике мы столкнулись с
частным случаем этого утверждения: "Всякая волновая
функция части Вселенной неадекватна реальности", а в
мифологии познакомились с образной его формулировкой:
"Демиург всегда ошибается, потому что не знает всего
замысла целиком".
Замкнутость алгоритма и приводит его к гибели. Алгоритм
должен крутиться в отгороженном рт оста льного мира
лабиринте, но недаром ведь лабиринт служил символом
смерти, строился как некрополь, город мертвых. Народное
сознание прекрасно понимало, что зацикленность,
отпадение от цельного мира есть не что иное, как смерть.
Символом смерти часто был и дьявол, который помещался
под землей, в замкнутом, ограниченном помещении ада.
Противоположность смерти — жизнь — есть приобщение
ко всему многослойному Бытию, в котором уравновешены
распад и синтез и которое непрерывно восстанавливает
расходуемую негэнтропию, получая от таинственного
онтологического источника Фаворский Свет.
Алгоритмическим рассуждением люди пользуются только в
пустяковых делах, а все по-настоящему серьезные
проблемы решают на основании каких-то других
соображений, не подчиненных логике. И ее-ли вдуматься,
то окажется, что мы не просто пренебрегаем логикой, а
испытываем к ней глубоко коренящуюся в нашей душе
неприязнь. В самом деле, люди, которые рассуждают "очень
логично", подробно и бесстрастно, возвращаясь к
исходному пункту спора и пытаясь "вычислить истину", как
призывал это делать Лейбниц, вызывают раздражение и
даже ненависть окружающих. Такие алгоритмисты
нагоняют на всех тоску, их называют "занудами".
Любопытно отметить, что таких пуристов логики очень
много среди душевнобольных — существует целый подвид
шизофреников, называемых в специальной литературе
"резонерами", строго соблюдающих логику в рассуждениях.
Несмотря
на
повышенную
чувствительность
к
правильности выводов, эти больные оказываются плохо
приспособленными не только к обыденной жизни, но и к
научной работе, где их особенность, казалось бы, должна
быть полезной. Резонерство — почти верный признак
умственной деградации, и это иногда приводит к печальным
ошибкам врачей. Недавно газета "Орор" написала о
французском инженере Керальпе, которого поместили в
психиатрическую больницу, хотя он был здоров. Когда
разразился скандал и началось расследование, в заключении
врача нашли фразу: "Керальп обладает излишне
рассудочным мышлением".
Противопоставляя логику и жизнь, сухое, формальное
рассуждение и творчество, мы не делаем никакого открытия
— такое противопоставление общепринято. Но что кроется
за
этими
отвлеченными
утверждениями?
Когда
современный
интеллигент,
проникнутый
естественнонаучным образом мысли, говорит: "Жизнь не
умещается в логические схемы", то он понимает под этим
следующее: жизнь подчинена более сложной логике, чем та,
которую нам удалось разработать.
На самом же деле жизнь не подчинена никакой логике; она
противоположна алгоритму]
Возьмем то, что заведомо противоположно любой логике,
— юмор, дурачество, остроты. Известно, что чем человек
умнее, сильнее, жизнеспособнее, тем больше он ценит эти
вещи — по-видимому, как раз за нелогичность. Но, может
быть, юмор и шутка "уравновешивают" рассудочность
развитого интеллекта, дают ему необходимую разрядку,
отдых? Если бы это было так, то взрослый человек больше
ценил был шутку, чем ребенок и чем животное. Но в
действительности так не происходит. Дети даже более
стремятся к шуткам и дурачеству, чем взрослые, а особенно
неутомимы в возне и играх щенки и котята. Похоже, что
склонность к "неалгоритмическому" поведению связана
отнюдь не с интеллектом, а с жизненной силой, которой
у юных существ больше. Феномен шутливости зверей
совершенно необъясним с точки зрения официальной
науки. До сих пор большинство психологов придерживается
той или иной модификации фрейдовской "теории" юмора,
которая объясняет шутки и остроты тем, что в этих
проявлениях личности люди дают выход тем побуждениям,
которые когда-то были серьезными, но потом оказались
подавленными "общественной цензурой". По Фрейду,
скажем, "розыгрыш" типа неожиданного выскакивания изза угла с целью якобы напасть и последующий хохот по
этому поводу отражает вытесненную в подсознание
потребность убить врага или отнять что-то у другого
человека — потребность, которая в цивилизованном
обществе запрещена. Не прорвавшись наружу хотя бы в
игровой форме, эта потребность создала бы внутреннее
напряжение,
стресс.
Но
если
принять
такую
"эволюционную" концепцию юмора, то пришлось бы
заключить, что у диких зверей не должно быть ни шуток, ни
игры. Ягуару совершенно не нужен "клапан", выпускающий
агрессивность, поскольку он почти постоянно живет один и
поэтому не знает "общественной цензуры", а кроме того,
всерьез нападает на любое животное, которое надеется
одолеть. Однако и ягуары, особенно их детеныши, подобно
всем кошачьим, необычайно игривы, и всякий "розыгрыш"
напарника по возне и "неправильное" его поведение явно
доставляет им удовольствие.
А вот еще одно наблюдение. Если вы пришли в-дом, где
есть ребенок или собака, вам легче всего установить с ними
контакт, затеяв шуточную потасовку, начав каку-нибудь
игру, где поведение сторон было бы нарочито
неправильным, нелогичным. Надо будто бы прятаться, хотя
партнер прекрасно вас видит, притворяться, будто вы не
можете найти спря тавшегося партнера, демонстрировать,
будто у вас на руке нехватает пальца, отнимать у собаки не
нужную вам палку, рычать на собаку. Если же вы хотите
доставить ребенку особенно большое наслаждение, то
переоденьтесь, наклейте усы и т.д. Если же для этого нет
времени, прочитайте своему юному знакомому стишок из
категории "чепухи", например, такой:
На углу Большой Морской и Тучкова моста
Шел высокий господин низенького роста.
Был кудрявым без волос, тоненьким, как бочка..., и т.д. Если
внутренняя противоречивость стихотворения будет ребенку
очевидной, он наверняка придет в восторг. Кстати, на этом
восторге, возникающем у детей от нелепости текста,
основан успех знаменитого английского детского
"фольклора*', оказавшего огромное влияние на развитие
детской литературы во всем мире. Короче говоря, нет числа
способам установления быстрых контактов с детьми и
животными, но ключом во всех этих способах является
нелогичность,
т.е.
неалгоритмичность.
Именно
"неправильность" поведения служит вернейшим средством,
чтобы мгновенно понять друг друга и полюбить друг друга.
А ведь речь идет о понимании и любви между малым
дитятей и взрослым мужчиной, Homo Sapiens и животным!
Не поразительно ли, что наилучшим, а может быть, и
единственным языком, равно понятным профессору
университета и щенку эрдель-терье-ра, является язык
неправильного поведения?
В своей работе "Ритуальный смех в фольклоре" В.Я.Пропп
показал, что в древние времена смех связывали с весенним
пробуждением
природы,
что
он
символизировал
животворную силу. Это значит, что в народном сознании
смех есть жизнь. Но ведь смех — явление производное от
юмора, от поступков, явно противоречащих логике. Это
наталкивает на мысль, что жизнь и есть отсутствие логики,
т.е. отсутствие алгоритма. Но к тому же самому выводу
приводит нас предположение, что жизнь есть открытость,
выход на все слои Бытия вплоть до исходной цельности. В
этом случае алгоритма как раз и не может существовать.
Вспомним еще один факт. В христианской литературе
сатана часто громко хохочет. Хохочет и более мелкая
нечисть — черти, лешие. Их смех вызывает ужас, от него
бегут по телу мурашки. Такой же ужас, как говорят
путешественники, вызывает хохот гиены, раздающийся в
тишине африканской ночи. Он производит куда более
жуткое впечатление, чем рев льва, хотя все знают, что гиена
безопасна, а лев представляет собой реальную угрозу. В чем
же здесь дело? Конечно, в том, что хохот в этих случаях
нечеловеческий. Когда, например, хохочет бес, мы сразу
должны понять, что это — существо не нашей природы. Но
в чем все-таки заключается секрет жуткого впечатления? В
том, что, не будучи человеком, представляя собой низшую,
слепую силу, бес подделывается под человека, имитирует
главный признак жизни — смех. Ничего более
кощунственного не мог бы он придумать! Именно эта
кощунственность и внушает ужас. Заметим, что сходный
психологический механизм приводит к тому, что нам
кажется отвратительной внешность обезьяны. Это
происходит из-за того, что обезьяна похожа на человека, но
в то же время каждому ясно, что она не человек.
Теперь можно сообразить, что же именно сообщают друг
другу с помощью дурачества и игры существа, находящиеся
на разных ветвях эволюционного древа. С помощью
нарочитого
надругательства
над
логикой
и
"правильностью'* они демонстрируют друг другу, что они
— живые существа.
Притворяясь чудаком, взрослый
человек показывает ребенку или собаке, что не логика и
алгоритмы властвуют над ним, а он распоряжается ими как
своими подсобными инструментами, а если захочет, то
может их отменить, как отменил Христос алгоритм
иудейского закона, ска-зав: "Сын человеческий есть
господин и субботы" (Матф., 12; 8). В шутке и юморе все
существа видят главный пароль жизни — неумещаемость
ни в какие схемы и предписания, господство над схемами и
предписаниями. Сигнал "я распоряжаюсь алгоритмами, а не они мною" мгновенно схватывается другой живой
душой, и она признает в нас такую же живую душу, как она
сама. Только после этого может возникнуть взаимная
любовь — ощущение совместного приобщения к чему-то
великому, превосходящему сколь угодно сложный
механизм. Влюбленные прекрасно знают об этой
предпосылке чувства и постоянно играют друг с другом,
демонстрируют "неправильность" поведения, говорят
двусмысленности или просто глупости, но и глупости в
этой ситуации усиливают любовь и взаимное влечение.
Капризные и кокетливые женщины, о которых никогда не
знаешь, шутят они или говорят правду, более всего
способны пробудить глубокие и сильные чувства,
любовную тоску. Такая женщина показывает, что она —
личность, хозяйка над логикой, а не ее раба, и мужчина
видит в этом проявление божественности...
Теперь обсудим вопрос, когда и почему алгоритм бывает
полезным и необходимым. Отчасти мы уже касались этой
проблемы — при обсуждении процесса людского
творчества. Мы видели, что алгоритмическая обработка
текста на определенном этапе имеет очень важное значение,
так как раскрывает многообразные возможности, которыми
обладает исходный текст, придает ему форму, удобную для
дальнейшего использования. Проанализируем особенности
нашего творческого мышления несколько подробнее.
Человек
совершает
истинно
индивидуальный
мыслительный акт в тот момент, когда он выбирает одну из
тех языковых структур, которые то и дело порождаются
"пробным" наблюдением за эволюционирующей в глубине
психики онтологической мыслью. В этом выборе
проявляются
неповторимые
особенности
личности,
индивидуальные свойства души, свойственный только
данному человеку вкус. Почувствовав единение онтологии с
наблюдаемым, мы испытываем неповторимую радость
творчества. В этот миг воспламеняется наше духовное "Я".
Когда же начинается алгоритмическая работа, которую мы
называем черновой или рутинной, то воспламенения и
экстаза не бывает. Тем не менее, эту деятельность нельзя
безоговорочно назвать неприятной — она доставляет
необходимое каждому из нас чувство выполняемого долга.
Некоторые суровые натуры только это и считают
"настоящей работой", ради которой и существует на земле
человек, и испытывают от нее тем большее удовлетворение,
чем она тяжелее и однообразнее. Наличие такого чувства,
заложенного
в
нашей
натуре,
показывает,
что
алгоритмическая работа есть необходимая часть вселенской
созидательной работы. Правда, в случае творчества
невозможно установить относительную величину вкладов
синтаксиса и семантики в окончательный результат.
Эволюция
онтологической
мысли,
подталкиваемая
знаковыми структурами, которые создает алгоритми ческая
обработка, весьма таинственна. Многие из тех людей, кто
сделал выдающиеся открытия, твердят одно и то же; "Идея
пришла мне в голову внезапно". Человеку бывает трудно
или даже невозможно уловить связь между сменяющими
друг друга картинами, возникающими в актах внутреннего
восприятия, в актах "прочтения" бессознательного и
претворения его в структуру какого-то языка. И все-таки
можно выдвинуть одно предположение, касающееся
конкретной роли алгоритма в мыслительной деятельности,
на которое наталкивает уже знакомое нам высказывание
Ньютона:
"Не там ли чувствилище животных, где находится
чувствительная субстанция, к которой через нервы и мозг
подводятся ощутимые образы предметов так, что они могут
быть замечены вследствие непосредственной близости к
этой субстанции?"
Ньютон, как видно из приведенных слов, стоял в вопросе о
работе мозга примерно на той же позиции, которую занял
через три столетия Шеррингтон: мозговая материальная
структура не создает ощущения, но является необходимым
условием для вхождения в наше малое чувствилище
частицы вселенского ощущения. Располагая построенной
выше схемой слоев Бытия, мы можем сформулировать эту
мысль несколько иначе. Вспомним, что набор наших
индивидуальных ощущений возникает в результате акта
внутреннего наблюдения за "бессознательным" — за
психической субстанцией, принадлежащей лично нам в
гораздо меньшей степени, чем перцептивные мыслительные
структуры. Эта субстанция возникает в результате
синтезирования, или осознания Универсальным Разумом
нейронных материальных структур индивидуумов и так же,
как о волновой функции физики, при строгом подходе о
ней можно говорить ровой дух". Но в первом приближении,
как и в квантовой механике, можно вводить в рассмотрение
локальную психическую субстанцию, управляющую
данным индивидуальным набором ощущений. Эта
индивидуальная "функция состояния психики" в сильной
степени будет зависеть от особенностей нейронной сети
данного конкретного мозга. Иными словами, хотя между
нашими ощущениями и материей мозга, подчиненной
алгоритмам, лежит ненаблюдаемая цельность, связь тут
должна быть все-таки значительной. Именно на наличии
такой связи основывается существование нейрофизиологии,
получившей ряд объективных результатов. Другое дело, что
нелепы притязания нейрофизиологии свести психическую
деятельность к работе мозга — этого ей никогда не удастся
сделать по причинам, которые теперь нам хорошо понятны
и которые угадал еще Ньютон: мозг не создает ощущений, а
лишь содействует их притоку из Мирового Чувствилища.
Не будем, однако, пытаться до конца понять тайну этой
связи между материальным и идеальным и подробно
описать ее детали. Одна из вещей, от которых нам нужно
постепенно отучаться, — самоуверенность, процветавшая в
эпоху духовной одичалости. Теперь и сама наука,
провозгласившая в свое время, что вселенная скоро будет
лежать перед нею как на ладони вместе со всем своим
прошедшим
и
будущим,
стала
подчеркивать
превосходящую всякое людское разумение хитроумность
мироздания. Даже такой поборник естественнонаучного
метода и атеист, как фон Нейман, говорил, что
произведения человека выглядят перед произведениями
природы как грубая работа неумелого любителя перед
совершенным изделием искусного профессионала. Каждый
раз, когда физика, биология или социология считали, что
разгад ка находится от них на расстоянии протянутой руки,
вскоре оказывалось, что все устроено гораздо тоньше и
умнее, а главное — основано на совершенно другом
принципе,
чем
полагали.
Поэтому
классическая
материалистическая философия создала теорию истины как
вечно удаляющегося горизонта, а позитивизм вообще
отказался от понятия истины. Но наряду с этим,
современная идеология продолжает утверждать, что в
принципе мир познаваем точными средствами, что он
может быть промоделирован алгоритмом, поскольку все
сущее исчерпывается материей, движение которой
подчинено вечным и нерушимым законам.
Нам же следует стать на другую точку зрения. Истина
существует, и она доступна нашему сознанию. Но понятие
истины не нужно связывать, как это стали делать три века
назад, с познанием технических подробностей вселенского
механизма. Нужно вернуться к тому истолкованию истины,
которого придерживались тысячелетиями и согласно
которому о мудрецах и отшельниках, не знавших ни
физики, ни астрономии, можно было говорить: "Они
познали истину". Истина состоит не в расшифровке
явлений, а в проникновении в сущность, в осознании нами
своей миссии в этом мире и своей связи со всеми слоями
Бытия. Объяснив новое явление, мы лишь увеличиваем
количество полезных рецептов, помогающих нам
ориентироваться в материальной среде; постигая истину,
мы изменяем свое качественное состояние — душа наша
открывается, приобщается к бесконечной мудрости, и наш
ум, каким бы скромным ни был, становится непобедимым,
поскольку существует теперь не сам по себе, а как частица
всемогущего Мирового Разума.
Сейчас, когда наша наука, политика, хозяйственная
деятельность и мораль зашли в глубокий тупик и жизнь
подавляющего большинства людей стала тусклой,
бесцветной и бессмысленной, главная истина заключается в
чувстве надежды — предвестницы веры. Надейтесь, люди!
Жизнь наша не кончается с разрушением нашего тела, ибо
то, что вложено в наше тело и что дает нам возможность
осознавать себя как личность, нетленно. Надейтесь, люди!
Небесный Отец наш знает о наших страданиях и плачет
вместе с нами, но он и утешит нас. Сторицей воздастся нам
за терпение и горести, если не будем, подобно дьяволу,
крутиться в лабиринте материальных фетишей, стараясь
урвать побольше здесь, на земле. Прекратите, люди, эту
бешенную гонку за призраками, всмотритесь в свою душу,
спросите себя: "Зачем мне все это?" И тогда все устроится
само — тем неисповедимым путем, который не дано нам
предвидеть. Все наши беды происходят не от того, что мы
знаем еще не все детали мирового механизма, а от того, что,
уверовав в существование такого механизма, действующего
слепо и автоматично, отвернувшись от истины,
заблудились. Но надейтесь, люди, и тень черного крыла,
нависшего над нами, начнет уступать место свету.
Все, что мы обсуждали выше, прибегая к анализу
результатов физики, биологии, логики и математики, важно
не само по себе, а для того только, чтобы найти правильную
дорогу, выбраться из дремучего леса, в который завела нас
догма бездуховности, вырваться из когтей дьявола. Древняя
мудрость знала: дьявол не страшен тому, кто понимает его
природу, кто раскусил его и увидел в истинном свете. Для
такого человека страшный призрак дьявола становится
жалким и бессильным, и ему открывается ответ на
мучительный вопрос: "Зачем Бог создал дьявола?" Бог
сделал это потому, что в некоторых ограниченных пределах
слепой механизм нужен ему для выполнения важной
работы, и в этом состоит тот "секрет" мироустройства,
который делает Мировой Замысел нетривиальным. Чтобы
раскусить сущность дьявола, нам не нужны сейчас детали.
Каким бы образом онтологическое сознание ни вливалось в
ткани мозга, порождая в нашем локальном сенсориуме
многообразие мыслей и ощущений, для нас существенно в
данный момент лишь само наличие соответствия между
организацией нейронной сети и ощущениями. Все задумано
непросто:* чтобы приблизиться к нашей "чувствительной
субстанции, вследствие чего он может быть замечен",
Фаворский Свет нуждается в материальном обеспечении
такого приближения. Он отзывается на конкретную
дискретную данность, а значит, отзовется по-разному на
структуру, которая имелась в наличии до включения
преобразующего ее алгоритма, и на ту, что явилась
результатом его работы. Хотя в определенном смысле
действие алгоритма "тавтологично" и он не создает чего-то
принципиально
нового,
а
лишь
реализует
уже
существовавшую потенцию, он может в корне изменить
условия втекания онтологии. Мозг, которым мы обладали
минуту
назад,
отличается
от
теперешнетЪ
"не
принципиально", ибо его изменение за эту минуту
осуществлялось механическим, пред-заданным жестким
синтаксисом путем, но в нем вдруг вспыхнула совсем новая
мысль. Эта мысль, в свою очередь, оказала воздействие на
материальные, алгоритмические процессы, и развитие
мозговой ткани пошло по новому пути, что привело к акту
вхождения в наше чувствилище новой онтологической
данности. Так синтаксис и семантика оказываются
взаимосвязанными, и это обеспечивает весь сложнейший и
тончайший ход интеллектуальной деятельно сти, которую
нельзя,
следовательно,
считать
ни
материальнодетерминированной, как это делал Лейбниц, ни
определяющейся
только
таинственными
внематериальными силами, как делали некоторые философыидеалисты. На самом деле, ею руководит и то и другое,
сплетенное в один тесный клубок.
Особенно ярко попеременное участие алгоритмической
работы и озарения онтологической мыслью проявляется в
математической деятельности. Сами математики часто
характеризуют ее как сочетание формального и
неформального мышления. В предыдущей главе мы видели,
что две последовательных фазы вдохновения разделяются
структурой, которую Адамар назвал "результатомэстафетой". Сейчас следует обратить особое внимание на
то, что выражающий этот результат текст почти всегда
перед дальнейшим использованием преобразовывается по
жестко
установленным
математическим
правилам,
благодаря чему, не изменив своего "смысла", обретает
новую форму, которая способна стимулировать следующий
акт озарения.
Уяснив роль алгоритма в мышлении, мы можем по
аналогии понять его роль и в великом процессе
жизнедеятельности. Протекание биомолекулярных явлений,
изучаемых в лабораториях, определяет "волновая функция
живой материи" — энтелехия. Можно думать, что в
таинственных глубинах каких-то органелл клеточного ядра
имеется "сенсориум", через который энтелехия втекает в
клетку, чтобы начать свое управляющее действие.
Соответственно,
алгоритмическое
преобразование
клеточных структур необходимо для того, чтобы изменить
условия втекания энтелехии. Организм эволюционирует
так-то и так-то не потому, что эта эволюция материально
запрограммирована уже на стадии эмбриона, как думает
большинство биологов, а потому, что чередующаяся работа
алгоритма и энтелехии постепенно меняет условия
"подключения" клетки к субстанции жизни. Молодая клетка
управляется одними "идеями", а старая — другими, и это
изменение общей схемы развития не сводимо к
материальному механизму, его невозможно понять, не
учитывая "открытость" живого вещества всем слоям Бытия.
Итак, в определенных пределах алгоритм нужен и полезен,
причем его полезность всегда связана с преобразованием
структуры, материи. Поэтому, строго говоря, слово "дьявол"
лучше относить не ко всякому слепому механизму, а только
к перешедшему свой предел полезности, взбесившемуся,
т.е. превратившемуся в беса,
На примере живой клетки мы очень хорошо можем увидеть,
как раскрутившийся алгоритм приводит к гибели — к той
самой биологической смерти, которая и составляет первое и
главное значение широкого понятия "смерть". Но можно ли
утверждать, что именно алгоритм, синтаксис приводит
всякий живой организм к смерти? Да, это установлено
прямыми лабораторными исследованиями. Мы имеем в
виду
впечатляющие
опыты
Гартмана
по
"экспериментальному бессмертию". Как известно, каждое
из двух возникших в результате деления клетки ядер
начинает * наращивать
на себя протоплазму, чтобы
образовать
новую полноценную клетку. Гартман не давал завершиться
этому процессу и удалял образующуюся про топлазму. Ядро
начинало производить новую протоплазму, чтобы "одеться"
в нее, но экспериментатор опять ее удалял. Оказалось, что
этот процесс может повторяться неограниченно долго ■—
ядро, лишенное плоти, живет вечно! Значит всякое живое
существо умирает обычно из-за того, что умирает тело. Но
тело есть материальная часть существа, алгоритм. Он-то и
не может работать вечно, он начинает продуцировать то,
что его же и разрушает, — таково свойство большинства
алгоритмов. Это значит, что если бы у нас не было тела, то
мы были бы бессмертны. Кстати, согласно учению
гностической секты офитов, Адам и Ева на
• стадии своего бессмертия, до согрешения, были лишены
плоти, bio что такое "мы без тела"? Чтобы понять это,
нужно спросить сначала: что такое "клет, ка без тела"? Эксперимент Гартмана показал, что это или
ядро, или что-то содержащееся в ядре. Но это как раз и
подтверждает
предположение,
что
это
"что-то"
осуществляет связь с онтологическим слоем жизни, с
энтелехией, что именно в нем реализуются те наблюдаемые,
которые суть эпифеномены некоторой волновой функции.
Следовательно, оно черпает из онтологического слоя
семантику, которая начинает направлять синтаксис
протоплазмы. Эта гипотеза сразу устраняет "парадокс
эмбриологии": никакого информационного чуда в факте
развития организма из единственной зиготы усмотреть уже
нельзя, так как информация вливается через ядра клеток
извне, а не сидит заранее в зиготе; она приходит из
ненаблюдаемого уровня. Но тогда "человек без тела" — это
совокупность клеточно-ядерных аппаратов, определяющих
нашу семантику, определяющих характер того потока
онтологии, который входит в нас через эти аппараты. А
теперь постараемся несколько подробнее ответить
на
вопрос, почему все-таки умирает клетка. Ведь связь ее
материальных структур может, в принципе, продолжаться
вечно, поскольку клеточное ядро не умирает.
Коротко говоря, смерть клетки наступает из-за того, что ее
алгоритмический аппарат, разворачивая свою работу во все
более широком масштабе, постепенно становится
самодовлеющим, неуправляемым, выходит из подчинения
онтологии и, как и положено достигшему полной
самостоятельности алгоритму, в конце концов сам себя
уничтожает.
Подчеркиваем, что этот процесс утери контроля семантики
над синтаксисом развивается постепенно. На первых порах,
когда протоплазмы еще мало, органеллы и клеточные
аппараты не все еще созданы, а те, что есть, не наладили
еще взаимного обмена выделениями, когда синтаксис еще
не устоялся, не обрел четкой формы и его деятельность еще
скромна по своему размаху, источник осмысления
механической работы, находящийся в ядре, может, в
соответствии с общим замыслом, который известен только
ему, вносить поправки в становление синтаксиса и задавать
программы появляющихся на поздних стадиях развития
клетки фрагментов таким образом, чтобы совокупное
действие было наиболее разумным и лучше всего
обеспечивало достижение цели, известной онтологическому
слою. Тело клетки в этот период податливо, послушно;
подключение к нему новых структур ведется споро, весело,
творчески; семантика как бы совместно с только
формирующимся
синтаксисом
экспериментирует,
нащупывает лучшие варианты, замечает слабые места и
устраняет их — короче, лепит клетку как вдохновенный
скульптор, работающий с не застывшим еще гипсом. Но вот
аппаратов становится много, отработанные связи между
ними оказываются все более трудным исправлять и
корректировать, и с какого-то момента разросшийся
синтаксис окончательно твердеет, и работающему с ним
скульптору, т.е. энтелехии, делается не под силу влиять на
него. Синтаксис обретает автономию, и происходит его
отпадение от семантики. Взбесившийся и возомнивший
себя единственным творцом и созидателем алгоритм
продуцирует свои тексты по окостеневшим правилам и в
итоге сам себя губит.
Все это можно описать и по-другому, воспользовавшись
терминологией Платона. Согласно Платону, материальные
сущности являются бледными и неточными копиями своих
идей — сущностей, находящихся где-то вне пространства и
времени. Динамика материальных процессов определяется
именно неточностью копий, несоответствием идеи с ее
материальным
воплощением;
копии
оказываются
смертными и уходят в небытие, уступая место другим,
только потому, что при реализации идеи происходит
некоторая ее порча, легкое извращение замысла, ведущее к
появлению изъянов, которые, рано или поздно, разрушают
материальную структуру. Выше мы отмечали, что
жесткость синтаксиса математического языка приводит к
тому, что онтологическая идея или вообще не может
вписаться в него (пример с Риманом), или, вписавшись,
несколько изменяется. Разумеется, это относится ко всем
синтаксисам, а не только к тем, которыми пользуется
человек в своей творческой работе. Но это — в точности то
самое, о чем гласит платоновская концепция.
Явление искажения замысла при его реализации,
деформации идеи при ее материальном воплощении — одно
из самых известных каждому из нас. Мы сталкиваемся с
ним постоянно и повсеместно, часто обсуждаем, разбираем,
анализируем и всегда осуждаем. Мы сочинили не только
философские романы и по вести, но и детские сказки, в
которых выпукло показывается, каким губительным бывает
слепое исполнительство и как жестоко наказывается тот,
кто перестает внимать советам более умных людей и,
впадая в гордыню, объявляет себя знающим и умеющим
все. Но в рамках естественнонаучной картины не было
места этому явлению, ибо оно по самой своей природе
связано с двумя неравноправными действующими лицами
— осмыслителем работы и ее исполнителем, — а эта
картина до последнего времени была строго од-ноплановой,
где все элементы обладали одной и той же материальной
сущностью. Теперь, допустив по примеру физики и под
давлением фактов двухслойность и многоелойность всех
мировых реальностей, мы тотчас же придадим этому
явлению универсальное значение, рассматривая его как
один из фундаментальных факторов миротворчества.
Чтобы окончательно убедиться в полной согласованности
объективных научных данных и одного из центральных
положений
религиозно-мифологической
концепции,
которой в той или иной модификации люди
придерживались на протяжении всей своей истории, за
исключением последних нескольких веков, осталось
оценить с точки зрения современной науки правильность
мифологического представления о том, что данность,
которая в индийской мифологии обозначается словом
"пракрита", а в других вариантах космологического мифа
называется "мир" или "вселенная", предоставленная самой
себе, рано или поздно должна погибнуть. Анализ
содержания текстов, в которых употребляется это понятие,
не оставляет сомнения, что оно относится к материальному
миру — к веществу, из которого сделаны тела животных и
людей и неодушевленные предметы. Но это, с другой
стороны, не вся материя в целом, не вещественный мир,
рассматриваемый как единый сверх организм. Это —
именно мертвая материя, что подчеркивается ее
происхождением из кусков тела убитого или разорванного
божества.
Значит,
в
переводе
на
современный
естественнонаучный язык это — "наблюдаемые" физики,
т.е. поля и частицы любого конечного фрагмента мира.
После
этого уточнения становится ясным,
что
мифологический тезис о разрушаемости материального
мира с точки зрения физики представляет собой
тривиальное утверждение. Еще в шестидесятых годах
прошлого века, когда Клаузиус ввел понятие энтропии и
сформулировал
"второе
начало
термодинамики",
элементарные рассуждения привели к заключению
о
неизбежности "тепловой смерти вселенной".
w
В свое время этот вывод произвел настоящую сенсацию и
горячо обсуждался. Его никак не удавалось вписать в
естественнонаучную концепцию, которая, как и предвидел
ньютонианец Кларк, стала безоговорочно настаивать на
"вечности" материи. Если бы материя существовала всегда,
то, согласно второму началу, она бесконечно давно должна
была бы прийти к состоянию однородности — звезды бы
погасли и жизнь прекратилась. Чтобы как-то увязать
нежелательное следствие теории с реальностью, Больцман
выдвинул теорию "гигантской флуктуации", в рамках
которой имеющаяся в наличии неравномерность температур
трактуется как чисто случайная. Несложный подсчет
показывает, что вероятность такой "случайности"
непостижимо мала — она составляет такую величину,
которую принято называть "практически нулевой". Но
автоматопоклонничество в то время достигло такого
фанатизма, что ученые скорее согласны были допустить
реализацию практически невероятного события, чем
отказаться от постулатов вечности материи и алгоритмов,
ею управляющих• Заметим, что за прошедшие со времен
Больцмана семьдесят лет физики и особенно философы,
защищавшие естественнонаучную точку зрения, много раз
пытались разрешить парадокс с помощью какой-то более
правдоподобной идеи, но так и не дали ни единого
вразумительного объяснения.
Однако если раньше все попытки устранить нежелательные
философские следствия второго начала термодинамики
вступали в конфликт лишь с логикой и математическим
расчетом, то сейчас они очевидным образом стали
противоречить наблюдаемым фактам и их теоретическому
осмыслению. Великие открытия, сделанные астрономами в
последние годы, как это признают все специалисты, в корне
изменили наши представления о происходящих во
вселенной процессах. Стало почти несомненным, что в
центрах галак-тик имеются таинственные источники
материи и что в результате эволюции многие звезды
коллапсируют -и превращаются в "черные дыры", в
которых навсегда исчезает любое попадающее в них
вещество. Могут т ли существовать более красноречивые
доказательства
того,
что
материя
порождается,
используется для каких-то целей, а после использования
уничтожается? В индийском варианте космологического
мифа, сохранившем, вероятно, исходный сюжет в наименее
деформированном виде, материальный мир создается,
постепенно
начинает
деградировать,
проходя
последовательно четыре все более и более низменных
стадии (юги), и в конце концов ликвидируется. Если
вспомнить о том, какое физическое понятие является
современным аналогом мифологического "мира", то мы
сможем сказать, что ровно то же самое представление
возникло в нашей науке. Но для чего нужна создаваемая
материя, кем и в каких целях она используется?
Задавая себе этот вопрос, мы на современном уровне
сталкиваемся с проблемой, которую христианское
богословие формулировало так: "Зачем Бог создал
материальный мир» если он мог бы и без того наслаждаться
своей бесконечной мудростью?" Одно из наиболее
известных решений этой проблемы сводилось к указанию
на бесконечную доброту Бога, вследствие которой он решил
отделить от себя часть благодати и подарить ее созданному
им миру. Но логическая слабость этого аргумента была,
вероятно, ясна и самим его авторам. Учитывая начертанную
нами картину взаимодействующих уровней Бытия, мы
можем сейчас отказаться от этого аргумента и заменить его
куда более правдоподобными соображениями. Анализируя
в конце предыдущей главы роль человека в мировой
картине, мы пришли к выводу, что она не является ролью
потребителя, что человек вовсе не задуман как любимое
дитя, ради удовольствия которого произведено все
остальное. Такое предположение противоречило бы и
нашему врожденному чувству ответственности перед чемто высшим, и тому неоспоримому факту, что на долю
людей выпадает больше страдания, чем радости. Мы
пришли к выводу, что человек нужен, что множество
людских сознаний, представляющих собой частицы
Мирового Сознания, используются в великом процессе
синтеза, порождающего корень всего сущего — исходную
цельность. Но подножьем людских сознаний служит
несколько чередующихся онтологических и дискретных
уровней, не способных существовать один без другого, и
одним из них является уровень физической материи. Его
осознание порождает целостность энтелехии, на которой, в
свою очередь, возводятся базовые структуры живой
материи. Как ясно из факта взаимосвязи слоев Бытия,
засвидетельствованного мифологией и подтвержденного
новой наукой, всякий слой является необходимым звеном в
великом круговороте сущего. Что же касается конкретного
значения физической материи, или "вселенной" мифологии,
то мы можем сказать так: она служит языком, на котором
формулируются идеи создания жизни.
Итак, используя намек, содержащийся в мифологическом
образе демиурга или дьявола, мы уяснили, наконец,
сущность тонко задуманной детали мироустройства,
которая при первом обсуждении не обратила на себя нашего
внимания. Мы обнаружили, что в грандиозной
жизнедеятельности вселенского организма участвует
вклинившийся между процессами распада и синтеза
алгоритм, осуществляющий функцию посредничества,
представляющий собой синтаксис, или язык, на котором
передают друг другу информацию онтологические слои. В
частности, мы поняли, что и людское мышление, в
определенной
своей
части
руководствующееся
алгоритмами, и детерминированное физическими законами
движение
неодушевленной
материи
суть
некие
синтаксические данности, необходимые для поддержания
вселенского кругообращения.
И все же между человеком и мертвой материей имеется
очевидное различие. В первую очередь оно состоит в том,
что в человеке присутствуют не только алгоритмы, но также
свобода воли и право выбора, что, в отличие от физической
материи, он открыт всем слоям Бытия. Мудрецы издавна
знали это и говорили, что человек есть микрокосм, что он
представляет собой хоть и несовершенное и неполное, но
подобие Бога. Это глубоко правильно. В нас есть и слепая
стихия, и неформальное творчество, и цельность
интуитивного понимания, и структура языкового
мышления. Вместителен и сложен человек и широк спектр
его внутренних механизмов — настолько широк, что в
минуту пессимизма Достоевский однажды воскликнул:
"Слишком широк, я бы сузил!"
Но как же при такой широте могло случиться, что вот уже в
течение нескольких веков европейский человек не
чувствует своей связи с многочисленными уровнями
сущего, не замечает в себе не сводимого ни к какой
дискретности начала, спокойно принимает на веру якобы
установленный наукой тезис, что его мыслительная и
эмоциональная
деятельность
продуцируется
детерминированным
механизмом?
Почему
будучи
открытым всем слоям, он видит в себе только материальный
слой и со странной покорностью, а то и с какой-то
невеселой Гордостью соглашается с теми, кто трактует его
как заведенную ключиком механическую игрушку, т.е.
провозглашает подобием не Бога, а дьявола?
Как и почему могло произойти великое отпадение человека
от Бога?
Если бы открытость людской души всему многослойному
Бытию была настолько непосредственной, что душа воочию
видела бы все ярусы небесных царств, как видел их
сопровождаемый Вергилием Данте, то отпасть от Бога не
мог бы никто. Но источник, питающий наш разум и наши
чувства, находится как бы позади сознания,•светит не с той
стороны, куда устремлен наш внутренний взор, поэтому он
не за мечается. Так не повернуться ли нам, чтобы взглянуть
на него и раз навсегда удостовериться в его существовании?
Оказывается, это сделать нелегко. Платон говорил} что
"люди как бы находятся в подземном жилище наподобие
пещеры, где во всю ее длину тянется широкий просвет. С
малых лет у них там на ногах и не шее оковы, так что
людям не двинуться с места, и видят они только то, что у
них прямо перед глазами, ибо повернуть голову они не
могут из-за этих оков. Люди обращены спиной к свету,
исходящему из огня, который горит далеко в вышине..."
Платон прав, и мнение Канта, будто Бога нет, но люди
должны думать, будто он есть, прямо противоположно
истине: на самом деле Бог есть, но человеку не дано прямо
знать об этом. Но не о жестокости ли творца
свидетельствует этот охранительный механизм? Ведь
сколько раз каждый из нас мечтал, а то и горячо молился об
этом — хоть краешком глаза увидеть Светоносное Начало,
успокоить душу, убедиться в наличии в мировом
круговороте смысла и обрести силу и терпение, — но
пылкое и искреннее движение души всегда оставалось
безответным!
Нет, здесь мы сталкиваемся не с жестокостью, которой нет
и не может быть в мироздании, а с очередным "секретом"
вселенского устройства. Мы присланы сюда, на землю,
чтобы работать, и характер возложенной на нас работы
таков, что прямое и непосредственное лицезрение
Мирового Разума, отсветом которого является сознание
каждого из нас, помешало бы ее выполнять. С.Франк
говорил, что "если бы все вокруг нас само собой и с полной
принудительной очевидностью свидетельствовало о Боге, о
разуме и добре, то все сразу стало бы бессмысленным". В
этих словах есть правда, но они нуждаются в уточнении.
Бессмысленным показалось бы не "все", а здешнее, мирское
дело, и не "стало" бы, а именно "показалось" нашему
слабому разумению. Если бы рядовой человек имел
возможность оборачиваться и видеть источник Разумного
Света, то, как писал Ньютон, "глаза его настолько были бы
поражены сиянием, что он не смог бы разглядеть ни
единого предмета... Тут нужна привычка, раз ему предстоит
увидеть все то, что там, наверху". Блокировочный
механизм, не позволяющий нам легко и незаслуженно
получить сокровище веры и надежды, — создание
неисповедимой мудрости. Его реализация, как можно
полагать, весьма сложна. На это указывает, например, то,
что почти при всех повреждениях психики в первую
очередь отключается именно этот механизм, и у человека
возникает мощное чувство слияния с бесконечным разумом.
Это происходит у большинства шизофреников, а также у
потребителей наркотиков, "путешествующих" с помощью
ЛСД или других химических средств. Значит, связь с
многоярусным Бытием является более коренной, прочной и
нерасторжимой, чем тонкий аппарат блокировки. Конечно,
непредусмотренные вселенским замыслом патологические
пути установления прямого контакта с субстанцией
сознания ни к чему хорошему не приводят —
душевнобольным доставляют страдания, а наркоманов
толкают к забрасыванию земных дел и к физической
гибели. Но, как указывали великие мыслители, существуют
косвенные, но не менее убеждающие методы познания
Светоносного
Начала,
состоящие
в
постепенном
преодолении блокировочного механизма размышлением и
нравственным устремлением. Человек вполне способен
удостовериться в существовании этого Начала, если он
обретет "привычку" и правильно истолкует общедоступные
факты. Вся деятельность Платона, Плотина, отцов церкви,
Фомы Аквинского и многих других мудрецов была
направлена именно на то, чтобы помочь людям верно
истолковать совокупность свидетельств о существовании
нематериального мира, которые хотя и очевидны, но
нуждаются в осмыслении. Проведенное нами на
предыдущих страницах обсуждение также имело эту цель.
Мы начали наше исследование не с описания озарения и
экстаза, в котором божьи избранники видели чудеса и
знамения, а с исторических и научных фактов,
установленных методами, принятыми в наше время. Мы
подошли к проблеме существования или несуществования в
нематериальны χ данностей со всей осторожностью сынов
двадцатого века; мы выстраивали аргументацию спокойно и
не
торопясь,
стараясь
учесть
возможную
контраргументацию, и пришли к картине многослойного
Бытия через рассуждение, а не через интуицию. Но то
обстоятельство, что правильно употребленный разум с
неизбежностью приближает нас к Богу, а не удаляет от него
и, тем не менее, великое отпадение все-таки произошло,
заставляет думать, что здесь действовали какие-то глубокие
причины.
В первой главе мы видели, что движение за утверждение
догмы бездуховности мира в определенный момент стало
неодолимым. Его успеху будто содействовала некая
невидимая сила. Автоматопоклонни-ки стали вдруг
фанатично уверенными в своей победе, и их число начало
расти в геометрической прогрессии. Они не образовывали
какой-либо общественной организации, не имели
координационного комитета или штаба, не платили
членских взносов, жили в разных странах и говорили на
разных языках, не общались и не переписывались между
собою. Но проповедовали они слово в слово одно и то же:
весь мир, включая животных и человека, — машина. Это
утверждение вовсе не было подсказано наукой, как
старались изобра зить дело позднейшие фальсификаторы,
ибо, когда оно было высказано с наибольшей
категоричностью,
наука очень мало знала о мире, почти ничего не знала о
животных и человеке и не имела четкого определения
понятия "машина". Кроме того, такое утверждение
противоречило логике, поскольку неизбежно вело к
нелепейшему тезису о том, что наши ощущения лишь
пассивно регистрируют процессы, происходящие в теле, а
Декарта и его сторонников привело даже к выводу о
бесчувственности
животных.
Братство
автоматопоклонников не нуждалось ни в организационной
структуре, ни в научных аргументах, ни в логике. И безо
всего этого его члены проявляли редкое единство мнений,
действовали согласованно и находили наилучшие
тактические
решения.
Английский
скептицизм,
французская
публицистичность
и
немецкая
фундаментальность дополняли друг друга и лили воду на
одну мельницу. Братство проявляло высокую.актив-ность и
в конце концов подчинило себе науку и приучило всех к
логическим нелепостям своей концепции до такой степени,
что нелепости перестали замечаться. Такое предприятие
немыслимо осуществить без того, чтобы усилия
направлялись откуда-то из одного места. Здесь, на земле,
такого места не было, значит, дирижер был
ненаблюдаемым, находился в онтологическом слое!
Другими словами, европейский "попу ляционный гений"
проникся идеей автоматизма и алгоритмизма. Но, как мы
выяснили, эта идея есть не что иное, как мифологический
дьявол. Таким образом, когда мы выше говорили, что в
шестнадцатом веке над Европой нависла тень черного
крыла, это не было метафорой. Особенно явственно
дьявольщина проявила себя в конце периода действия
алгоритма. Тот факт, что последние века европейской
истории знаменуются не просто забвением Бога, а активным
воцарением дьявола, подтверждается ярко выраженной
антирелигиозной направленностью идеологии, освящавшей
все преобразования. Атеисты стали величайшими героями
человечества, самыми популярными личностями эпохи.
Вольтер, который не уставал повторять о церкви "надо
раздавить гадину" и говорил, что в основе христианской
религии нет ничего, "кроме сплетения самых пошлых
обманов, сочи-ненных подлейшей сволочью", имел такой
авторитет и такое влияние на умы, что мы сейчас не можем
этого даже вообразить. Переписываться с ним считала за
честь
сама
русская
императрица
—
наиболее
могущественная и богатая правительница своего времени.
Ненавистью к Богу и религии кипели все поборники
"царства разума'*, какой бы политической линии они не
придерживались. Прудон, обращаясь к Богу, восклицал: "Я
не успокоюсь, пока, не сделаю твое имя посмешищем для
всех людей!" Заметим, что эта страстная фраза обращена к
тому лицу, чье существование Прудон отрицал. Невольно
вспоминается при этом фраза из послания апостола Иакова:
"и бесы веруют, и трепещут!" После победы французской
революции Конвент принял декрет, гласивший, что Бога
нет, и послал копию в Ватикан. Если бы понятие Бога
действительно возникло вследствие невежества дикарей,
которые "боялись грозных явлений природы", то оно
должно было бы исчезнуть из умов само собою, в
результате повышения уровня знаний и культуры, и
правительственные постановления на этот счет были бы
совершенно неуместными. Но происходило вовсе не
освобождение
от
предрассудков
—
количество
предрассудков, засоряющих головы людей значительно
возросло — а активное наступление по всем фронтам на
представление о высочайшем Создателе и Устроителе мира
и об открытости Бытия, поскольку дьявол, взявший в свои
руки бразды правления, больше всего ненавидит именно
открытость, означающую для
него гибель.
Еще раз повторим: дьявол не страшен тому, кто
разгадал его сущность. События, развернувшиеся в Европе
после шестнадцатого столетия и приведшие к огромным
изменениям во всем мире, не будут для нас трагическими,
если мы поймем их провиденциальный смысл. Мы знаем,
что дьявол не является досадным изъяном в мировой
картине, что он в определенные моменты необходим, ибо,
сам того не подозревая, работает на Бога. В гетевском
"Фаусте" Мефистофель говорит о себе: "Я силы той
частица, что, сделать зло желая, делает добро". Что же
полезного и доброго произвел дьявол на свет в данном
случае?
Метод, который удобно применить, чтобы найти ответ на
этот вопрос, — анализ аналогичной исторической ситуации.
Время, в которое мы живем, по своему духу и по своей
идеологии очень похоже на период расцвета Римской
Империи. На это много раз указывалось в прошлом
столетии — нашу жадную материальную цивилизацию
часто называли "новым Римом". Недаром наполеоновский
кодекс, в той или иной мере усвоенный законодательством
всей Европы, был скопирован с римского кодекса. В
двадцатом веке сходство еще усилилось: шире
распространились дух потребительства, стремление к
телесным удовольствиям, тяга к массовым зрелищам
(особенно к жестоким) , цинизм, делячество и прагматизм,
характерные для эпохи императоров. Все эти детали,
разумеется, совпадают лишь потому, что совпадает суть. А
суть состоит в том, что, как и сегодняшние государства,
римское государство начала нашей эры было государством
дьявола. Этот эпитет довольно прочно закрепился за
Римской Империей в раннехристианской ли тературе, и он
точно отражает истину. .Современные историки, конечно,
не считают возможным употреблять такие "ненаучные"
термины. Но по долгу службы .они обязаны вскрыть
причины падения и исчезновения Империи, а причинами,
по их мнению, могут быть только "реальные" факторы.
Поэтому они создали представление о римском государстве
как о "спруте", высасывавшем соки из огромной территории
и восстановившем против себя многие народы, что и
привело его к разрушению. Иногда в качестве
непосредственной причины гибели Рима называют
распространение христианства, а это явление объявляют
следствием отчаяния и безвыходности положения
задавленных железной пятой Империи народных масс.
Эта концепция отчаяния, как она ни соблазнительна,
несовместима с фактами. Мы совершенно не вправе
говорить о "задавленности" народных масс Римской
Империи, где средний уровень жизни был намного выше,
чем в других странах. Рим был в первую очередь великим
устроителем, и он сумел организовать материальную
сторону жизни населения по тем временам очень хорошо.
Империя была эффективной — не признать этого
невозможно. В ней были прекрасные дороги, налаженная
внутренняя и внешняя торговля, почтовая связь, развитые
ремесла, мореплавание. Области, попадавшие в состав
Империи, благоустраивались, и материальное благополучие
в них возрастало. Уже в самом начале третьего века всем
провинциям были предоставлены права римского
гражданства, так что сказать о городе Риме как о "спруте",
^высасывавшем все соки из других мест, можно только по
недоразумению. Самими императорами часто становились
провинциалы, а однажды им сделался сын раба. На большой
высоте находилась юстиция, и даже по сегодняшним
понятиям она была демократичной. Так что ни о "страшном
прессе", ни о крайней нищете низов, ведущей к отчаянию,
говорить невозможно.
Но, может быть, в римском государстве возникали какие-то
трудности функционирования? Стихийные беды, мор,
падеж скота, неурожай, болезни? Политические неурядицы,
обострение национальных конфликтов, страшные войны?
Нет, ничего такого не было. Напротив, как писал за
несколько лет до начала новой эры Веллей Патеркул,
гражданские войны были, наконец, потушены, внешняя
война завершена, безумство оружия всюду приглушено,
законам возвращена сила, судьям — авторитет, сенату —
величие. К началу христианской эры, сменившей эру
языческого Рима, все улеглось и наладилось, и достигший
небывалого совершенства аппарат Империи начал свою
спокойную, не подверженную угрозе внешних помех
работу.
Казалось,
что
этот
механизм
будет
функционировать вечно. В нем все было предусмотрено,
бюрократические процедуры доведены до автоматизма,
законодательство отработано, учтены даже такие тонкости,
как национальные особенности провинций и привычка
разных племен к своим собственным религиозным культам.
Включился грандиозный алгоритм, на изобретение и
усовершенствование которого римляне затратили столько
сил и времени, считая это своей исторической миссией;
вступил в действие синтаксис. Но как раз в тот момент,
когда он был окончательно зафиксирован, появились
предвестники той силы, которая через три-четыре столетия
разнесла его в щепки. А могло ли быть иначе?
И старая, выраженная в мифе, и новая, полученная наукой
мудрость согласно утверждают: синтаксис — это смерть.
Алгоритмическая, слепая, единообразная работа означает
отсоединение от творческого начала, только и дающего
жизнь всему на свете, т.е. превращение в труп.
Дьявол повел Рим к гибели — на то они дьявол. Но в
государственный механизм, движимый зацикленным
алгоритмом, были включены люди. Люди-то оставались
живыми, в этих микрокосмах продолжали присутствовать
все уровни Бытия, продолжал жить Бог, без которого нельзя
ни мыслить, ни ощущать. И людям Империи стало тошно
жить на свете. Тоской, охлаждением ко вчера еще
притягательным соблазнам, нарастающим ощущением
пустоты и бессодержательности жизни, отвращением ко
всему
общепринятому
только
и
объясняются
экстравагантные
поступки
сектантов,
искавших
мученической смерти, и удивительные, как бы
беспричинные самоубийства патрициев. Пройди еще
столетия в монотонном вращении механизма Империи, и
жизнь опостылела бы всем без исключения. Алгоритм
погубил бьс не только себя, но и европейское человечество,
котррое перестало бы размножаться или наложило на себя
руки от смертной тоски. Так бы случилось, если бы в
обществе людей имелись только, "психофизические
механизмы, действующие через гуморальную и нервную
системы", которыми биологи надеются нынче объяснить
поведение сообщества животных.
Но, к счастью, есть в жизни человеческого общества такие
силы, которые и не снились нашей;плоскостной
социологии. Бог не оставил гибнущее человечество и
явился ему, придав могучий импульс его духовным
устремлениям и воплотив их в конкретную форму
христианства. Он указал человечеству радостный смысл
жизни, к которому потянулось все живое и чуткое. И
именно вследствие реакции на тоскливые века синтаксиса
идея слепого механизма воплотилась в отвратительном и
страшном образе сатаны, сменившем не вызывающий
особых эмоций образ демиурга.
Все изменилось в Европе, все прежние цели и помыслы
были заброшены, потеряли всякое значение. Жизнь
континента, потрясенная Великим Богоявлением, стала
переходить на новые рельсы. И этот гигантский поворот
еще накануне нельзя было предвидеть, ибо для него не было
никаких видимых причин, ибо его причины лежали в
ненаблюдаемом слое.
Только теперь мы можем хотя бы примерно оценить
историческое значение Богоявления. Столетия христианства
распрямили душу человека, сделали человека внутренне
самостоятельным,
утвердили
принцип
терпимости,
внедрили в наш язык и в подсознание тезис братской
любви, привели к появлению автономных научных школ и к
выработке университетских традиций, дали мощный
импульс стремлению к познанию, поскольку познание стало
трактоваться как достижение Истины, а Истина — как
нечто абсолютное, как мысли Бога. Без этой базы не могло
бы быть никакой речи о возникновении естествознания,
техники и высокого уровня материального производства.
Еще Макс Вебер показал, что в Древнем Риме существовали
все условия для возникновения капитализма; но тем не
менее, он там не возник. Только лютеранство, говорит
Вебер, обеспечило его зарождение в пятнадцатом веке. Но
дело, конечно не конкретно в лютеранстве — эта частная
форма религии сама подстраивалась под возникшие
капиталистические отношения — а в христианстве как
таковом с его принципом невмешательства. Римский
дьявол, упиваясь своим могуществом и считая себя
конечной целью людской истории, работал на Бога. И,
отслужив свою службу, дьявол лопнул.
Эта историческая параллель помогает нам понять сущность
времени, в которое нам выдалось жить, и обрести Великую
Надежду.
Так же, как ровно 2000 лет назад, когда Октави-ан Август
завершил создание Империи, наш мир превратился в
алгоритм. И "общество потребления", и социалистическое
общество ■— огромные механизмы, в которых человек
принужден совершать точно предписанный ему круговорот.
И, как во времена Августа, люди еще не понимают, что их
окончательно поработил дьявол. Как и тогда, они
хвастаются
своими
материальными
успехами,
эффективностью
своих
служб,
своей
ловкостью,
деловитостью, хваткой, трезвостью, а теперь еще и
достижениями науки. По наущению дьявола они кричат:
нам принадлежит весь мир, нет пределов могуществу
нашему! А уже умирают реки, скоро умрет океан,
задохнется под пятой идеологии искусство, умрет любовь,
превратившись в порнографию. Но тогда ведь умрут и
люди! В прошлом веке эту угрозу поняли лишь отдельные
провидцы — Ницше, Штирнер. Сейчас ее понимают или
чувствуют уже миллионы людей. И наиболее активные из
них стремятся предпринять что-то для предотвращения
гибели человеческого рода. Но вместо того, чтобы призвать
людей отречься от дьявола и вернуться к Богу, они
предлагают заменить одряхлевшего дьявола более
жизнеспособным. Об этом очень хорошо сказал Ол-дос
Хаксли:
"Большевики и фашисты, радикалы и консерваторы,
коммунисты и британские фримены — из-за чего они все
между собой дерутся? Я скажу вам. Они спорят о том,
направимся ли мы в ад на коммунистическом экспрессе или
на гоночной машине капитализма, в индивидуальном
автобусе или в общественном трамвае, бегущем по рельсам
государственного контроля. Пункт назначения один и тот
же во всех случаях. Они все — приверженцы ада и все ведут
нас к одному и тому же психологическому тупику и
общественной
гибели,
которая
последует
за
психологической гибелью. Единственное различие между
ними состоит в ответе на вопрос: как мы должны придти
туда? Здравомыслящий человек совершенно не может
интересоваться такими дискуссиями. Для здравомыслящего
человека существенной вещью является ад, а не средства
транспорта, к услугам которых прибегают, чтобы двигаться
к нему. Для здравомыслящего человека важен другой
вопрос: хотим мы или не хотим направляться в ад?'*
Эти слова были произнесены 50 лет назад. Теперь. ад стал
гораздо ближе, он уже где-то рядом с нами, и его
зловонное мертвое дыхание обдает нас всех.
И дело даже не в том, что нависла угроза над окружающей
средой, и неизвестно, как ее устранить; что скоро кончится
нефть (первый звонок уже был), и непонятно, как тогда
быть со всеми автомобилями и реактивными самолетами.;
что не может бесконечно длиться противоестественное
положение, когда рабочие вынуждают предпринимателей
разрешать им производить товары, не приносящие прибыли,
а реклама, пользуясь современными достижениями
экспериментальной психологии, искусственно создает у
людей потребности, чтобы производству было, что
удовлетворять. Дело и не в том, что двадцатый век не
выполнил ни одного обещания об урегулировании
национальных и общественных конфликтов и что эти
конфликты стали много резче и ожесточеннее, чем в
прошлом сто летии. Главное состоит в том, что стало
тоскливо, бессмысленно, безрадостно, скучно жить на
нашей планете, заваленной вещами. Главное в том, что
каждый из нас уже не завидует поколению своих детей, а,
глядя на них, со страхом спрашивает себя: успеют ли
проскочить, не на них ли все кончится?
Но дьявол не всемогущ. Более того, он жалок и бессилен
перед тем, кто его не боится. А чтобы дьявола не бояться,
нужно понять его природу и его назначение. Самое главное
сейчас для нас — понять. Не надо устраивать революций и
переворотов — довольно пролито на земле крови. Всякая
злоба, всякое насилие только на радость дьяволу, ибо в них
осуществляется пустое, бессмысленное, ни к чему не
приводящее
монотонно
возобновляющееся
слепое
круговращение. Надо понять, что дело не в том, какого
цвета дьявол, а в то, что он — дьявол, отсутствие Бога.
Надо понять, всей душой почувствовать, что Бог есть и зря
наука старалась завлечь нас в свой лабиринт, где она уже
сама не помещается.
Две тысячи лет назад Европа была в лапах дьявола. Что
могло противостоять страшной силе Рима? Люди
противопоставили ей понимание радостного смысла жизни,
и гигантская империя рухнула безо всяких восстаний и
революций.
Современный дьявол создал всепланетное человечество, н'.в
этом заключается великий замысел Бога, до времени
скрытый от нас. Теперь мы должны ждать нового
Богоявления, Блокировочный механизм, обеспечивший
фанатизм и упорство, с которыми мы добивались
материальных целей, став ненужным, может быть отключен
Тем, кто вложил его в нас.
В течение нескольких столетий пособники дьявола внушали
нам, что мир — слепая машина и что мы находимся
в
закрытом лабиринте, вроде того, который нашли на острове
Крите и в котором погребали мертвецов. А мы, зная в
глубине души, что этого не может быть, делали вид, что
верим, и поступали так, будто это правда. Наконец, мы
сможем сбросить с дьявола маску и сказать: знаем, зачем ты
был нужен; теперь ты отслужил свою службу, так сгинь
же, исчезни!
И тогда произойдет то, что мы в своем самоуверенном
невежестве отвергали как невозможное, но что есть, на
самом деле, нормальный процесс: прорыв онтологии в
наблюдаемое, семантики в синтаксис; акт осмысления
механически
развившейся
структуры,
достигшей
критической фазы; явление, аналогичное тем, какие
происходят во всех сферах бытия и предохраняют
физическую, живую и мыслящую реальность от разрушения
и самоуничтожения.
Одна аналогия является особенно многозначительной. Это
— пробуждение ото сна.
Когда мы спим, подрагивая в своей беззащитности, в нас
происходят очень важные процессы. Точного значения их
мы не знаем, но установлено, что они совершенно
необходимы для нормального функционирования психики.
И нужен не просто отдых, расслабление и забытье, а
"парадоксальный" сон со сновидениями. Испытуемые,
которых лишали этой фазы сна, обнаруживали признаки
деградации, распада сознания, становились похожими на
шизофреников. Это позволяет предположить, что при
сновидении воссоздается, а может быть, и прогрессивно
развивается какая-то материальная структура мозга,
необходимая потом для "улавливания" онтологических
идей, позволяющая нам быть личностью, дающая нам
возмож-ность в творческом мышлении становиться
анонимными, сохраняя индивидуальность, т.е. делающая
нас не дубликатом Единого Разума, а необходимым для
совместной работы его дополнением. Народ давно заметил,
что "утР° вечера мудренее", — пройдя стадию сна, мы
обретаем ясность взгляда на мир и способность разумно
мыслить и действовать.
Но в момейт сна, когда процесс воссоздания структур
только протекает, мы не осознаем его смысла и надобности.
Мало того, мы видим такие вещи, которые потом кажутся
нам абсурдными, ставим перед собой цели, которые в
состоянии бодрствования никто перед собой не может
поставить. Мы испытываем необоснованные страхи, но зато
не боимся истинно страшных образов, предстающих перед
нашим сонным воображением, например, образа смерти.
Короче,
мы
погружаемся
в
призрачный,
фантасмагорический мир и живем в нем иллюзиями, хотя
иногда и во сне смутно ощущаем, что это не настоящий
мир, Но, видимо, как раз благодаря этому создается новая
материальная структура мозга. Проснувшись, мы
удивляемся
нелепости
своего
сна,
но
выкристаллизовавшаяся структура используется нами для
дел нового дня.
Протекшие четыре-пять столетии были для человечества
сновидением. Люди жили это время странными, не
сообразными со здравым смыслом целями, страшились
призраков и не опасались реальной погибели. Люди,
порабощенные красным дьяволом, думали, будто их цель —
изобилие вещей, но изготовлять их так и не научились. Те
же, кто попал в лапы желтого дьявола, воображали, что их
цель — личная свобода, а при этом интенсивно
производили закабаляющие их вещи. И точно так же, как в
сновидении, в глубине сознания теплилось чувство, что это
— мираж, который
должен рассеяться.
И вот, огромная материальная структура современного
производства и человеческих коммуникаций создана.
Необходимость в фантастическом сне исчеза ет. Наступает
утро. Оцепенение, в котором мы находились, дьявольское
наваждение, спутавшее истинные отношения между
мировыми ценностями, вот-вот должно кончиться. И разве
будет кто-нибудь жалеть о том, что солнечным днем
сегодняшние
наши
игрушки,
выглядевшие
в
предрассветном сумраке значительными и важными,
покажутся никчемным мусором? Люди не смогут понять,
как можно было столько времени увлекаться пустой игрой,
заменяя ею жизнь. Да им и скучно будет разбираться в этом.
Может иногда только придет на память самодовольно
раздувшаяся претенциозная идеология бездуховности и
гигантская самоподдерживающаяся машина псевдонауки —
мираж уставшего человечества.
Москва, Матвеевское,
1975-1977.