Л.П. Репина СОЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ В ИСТОРИОГРАФИИ ХХ СТОЛЕТИЯ ИНСТИТУТ ВСЕОБЩЕЙ ИСТОРИИ РАН САРАТОВСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ им. Н.Г.ЧЕРНЫШЕВСКОГО Л.П.Репина СОЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ В СОВРЕМЕННОЙ ИСТОРИОГРАФИИ Курс лекций Москва 2001 ВВЕДЕНИЕ На рубеже двух веков и тысячелетий историческая наука переживает весьма противоречивый и болезненный период, связанный как с накопившимися проблемами ее внутреннего развития, так и с общими процессами в интеллектуальной сфере и – еще шире – с ломкой культурной парадигмы, которая вызвала пересмотр эпистемологических основ гуманитарного знания. Смена исследовательских ориентаций историографии происходит параллельно с интенсивным переосмыслением самого идеала научности и с резким падением престижа “социально-научной” истории. Историографическая ситуация последнего десятилетия неизменно характеризуется как кризисная, а направление социальной истории как практически полностью себя исчерпавшее. Однако критический анализ представительного корпуса конкретных работ в обширном исследовательском пространстве социальной истории позволяет глубже осмыслить текущие тенденции исторической науки и сосредоточить внимание на наиболее плодотворных из намечающихся сегодня перспектив. Настоящий спецкурс посвящен анализу социальной истории как одного из направлений современной историографии и как ведущей исторической дисциплины, ее интеллектуальных традиций, внутренних противоречий, последовательных трансформаций, нерешенных проблем и открывающихся перспектив. В нем рассматривается смена парадигм социальной истории на всем протяжении эволюции этой сферы исторического знания. В связи с центральным предметом ставятся и более общие теоретикометодологические вопросы, выявляются сущностные черты и различные тенденции историографического процесса, эпистемологические сдвиги, а также изменения в проблематике и структуре исторической науки XX века. Изучение трансформаций социальной истории опирается на выявление качественных изменений в самом понятии социального, влекущих за собой переопределение ее предмета, перестройку проблематики, обновление методов, наконец, переоценку ее статуса как исторической дисциплины. В спецкурсе рассматриваются взаимоотношения социальной истории с социологией и антропологией, дискуссии 1970-х – начала 1980-х годов о предмете и методах социальной истории, о ее месте в структуре “новой исторической науки”, прослеживаются интегративные тенденции, проявившиеся в середине 1980-х годов, анализируются напряженные поиски и альтернативные модели “нового исторического синтеза”, обсуждается проблема кризиса социальной истории в связи с ломкой общекультурной парадигмы, оцениваются перспективы “новых путей” социальной истории в 1990-е годы, программы синтеза макро– и микроподходов, обсуждаются возможные решения ключевых вопросов, касающихся настоящего и будущего социальной истории. Специальному и всестороннему анализу подвергается уникальный опыт британской социальной истории. В огромном массиве исторических сочинений второй половины XX века выделены для рассмотрения, во-первых, те работы, которые составили основной фонд социально-исторических исследований, и, вовторых, теоретические и полемические публикации по проблемам социального анализа в историографии. Мы попытаемся проследить, с одной стороны, сложившиеся научные традиции, важнейшие тенденции, основные достижения и трудности социального анализа исторического прошлого, а с другой – последовательные изменения, которые происходили в ХХ веке в предметном поле, ведущей проблематике, концептуальном аппарате, эпистемологической базе, методологическом оснащении – все принципиально и качественно новые явления в той обширной области исторического знания, которая в существующей классификации все еще охватывается понятием “социальная история”. Социальное направление рассматривается как внутренне подвижная совокупность субдисциплин и подходов в контексте современной истории исторической науки, что позволяет уточнить ее отдельные этапы. Этот сложный и изменчивый феномен последовательно идентифицируется и интерпретируется на разных стадиях развития. Сам этот процесс связывается не с линейной сменой парадигм, а с характерным историографическим "циклом", при котором каждая новая исследовательская парадигма последовательно проходит стадию формирования, консолидации, осуществляет экспансию, занимает доминирующее положение, а затем сталкивается с накоплением методологических трудностей, давлением со стороны конкурентных моделей и постепенно уходит с авансцены, сохраняя, однако, за собой уже более строго ограниченную “зону влияния”. Существенным моментом является также анализ различных теоретических интерпретаций “новой социальной истории” и методологической составляющей конкретных работ с точки зрения их адаптации к тем изменениям, которые произошли в понимании предмета и природы исторического познания, его границ и специфики, оценки эффективности “социально-научных” методов и возможностей верификации полученных с их помощью результатов. Особое внимание обращено не только на активно обсуждаемую проблему кризиса исторической науки и “конца социальной истории”, но и на новые реальные возможности, открывающиеся в точках пересечения разных исследовательских перспектив: истории структур и деятельности, условий и представлений, личного и вещного, индивидуального и коллективного, частного и публичного, микро- и макросоциальной истории. В основу спецкурса легли результаты многолетних исследований автора по современной структуре, истории и методологии исторической науки, по историографии социальной истории западноевропейского средневековья и начала нового времени. Лекция 1 СОЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ И СОЦИОЛОГИЯ: ДИСКУССИИ СЕРЕДИНЫ ХХ ВЕКА Понимание истории как социального взаимодействия людей проявлялось в разное время в специфических формах, обусловленных особенностями исторического бытия. Понятно, что попытки дать дефиницию социальной истории “на все времена” (термин используется с XIX века) обречены на провал. Но и ее временные модификации обнаруживают отсутствие среди специалистов консенсуса по этому вопросу и, как правило, оставляют желать лучшегоi. Растущее разнообразие направлений и программ социальной истории сводит на нет все усилия тех немногих энтузиастов, которые еще ставят перед собой задачу четко очертить сферу ее компетенции: установка на демаркацию границ закономерно оборачивается констатацией плюрализма возможных перспективii. В этом смысле, говоря о социальной истории, исследовательские ориентиры и приоритеты которой неоднократно менялись, следует помнить о том, что мы, по существу, каждый раз подводим под это определение несомненно родственные, но качественно отличные друг от друга научные комплексы. Учитывая исторический характер самого понятия социальной истории как отрасли исторической науки, ключевую роль в ее анализе приобретает выявление актуальных – на каждом этапе интеллектуальной эволюции – интерпретаций ее предмета, формулировки центральных проблем, особого угла их рассмотрения, методов анализа. Становление и расцвет социальной истории как ведущей исторической дисциплины справедливо связывается с интенсивным процессом обновления методологического арсенала исторической науки, развернувшимся в послевоенные десятилетия. Главной и определяющей чертой развития историографии середины XX века было движение за аналитическую междисциплинарную историю, обогащенную теоретическими моделями и исследовательской техникой общественных наук, в противоположность традиционной истории, которая рассматривалась исключительно как область гуманитарного знания iii. Значительное воздействие на обновление подходов и концепций оказали научно-техническая революция, изменения в социально-политической обстановке и в общественном сознании, а также ускоренное развитие общественных наук, которое постоянно стимулировалось растущими потребностями общества и государства в научных основаниях для политических решений и привело к разработке конкретнонаучных теорий и моделей, познавательных процедур, системы общих понятий, разнообразных технических приемов и методов верификации, то есть всего того, в чем историография испытывала тогда острый дефицит. Именно в русле этого широкого интеллектуального движения второй половины XX в. и родилась так называемая “новая социальная история”, которая выдвинула задачу интерпретации исторического прошлого в терминах социальности, описывающих внутреннее состояние общества, его отдельных групп и отношений между ними. Конечно, “новая социальная история” возникла не на пустом месте, ей предшествовала длительная стадия кристаллизации так называемой старой, или “классической”, социальной истории и накопления принципиальных расхождений традиционного и сциентистского подходов, завершившегося разрывом с историографической традицией. В целом, “новая социальная история” совершила радикальный переворот в проблематике своей предшественницы, ограниченной изучением борьбы партий, общественных движений и организаций и занимавшей маргинальное положение в традиционной историографии, а вскоре вышла на ведущие позиции в структуре “новой исторической науки”. Если попытаться кратко сформулировать важнейшие отличительные черты социальной истории как области современного исторического знания, то, пожалуй, прежде всего, следовало бы отметить ее удивительную подвижность и способность адаптироваться к радикальным изменениям в динамично развивающейся современной историографии. На разных этапах и крутых поворотах ее драматичной судьбы эта научная дисциплина неоднократно оказывалась перед необходимостью переопределения собственного предмета и обновления ставших привычными моделей исследования. Она справлялась с этой задачей, перестраиваясь и сбрасывая старую “кожу”. Своей изменчивостью и восприимчивостью, которые определяли внутреннюю логику развития этой дисциплины в течение нескольких десятилетий и позволили проявить все многообразие возможных форм истории “социального”, она обязана той предельной открытости другим областям знания – исторического, гуманитарного, социально-научного, – которая заложена в самой природе ее интегрального объекта познания и явственно обнаруживалась уже в ее “донаучном” прошлом iv. Эта имманентная открытость проявлялась в неизменной приверженности к междисциплинарному диалогу в самых разных его конфигурациях, опиравшемуся на неизменное стремление к созданию научной истории. Можно сказать, что историческая наука как таковая и возникла, в известном смысле, на междисциплинарной основе, поскольку она опиралась на достижения ряда специальных дисциплин, известных под названием вспомогательных. Принцип междисциплинарности более высокого уровня (хотя и в весьма своеобразной интерпретации) был достаточно явственно различимым мотивом и в XIX в., в период формирования общественных наук, когда Э.Дюркгейм и его сторонники выступали за единые подходы в социальных науках и создание новых научных структур на базе сравнительной социологии. Он не переставал звучать и в многоголосии факторного анализа позитивистов. И, наконец, стал ведущим – но уже с противоположной направленностью – в полидисциплинарной научной стратегии “Анналов”, основатели которых М.Блок и Л.Февр видели именно в истории средостение всех общественных наук и ставили перед ней задачу их последовательной интеграцииv. Символично выглядит и произведенное ими измененение названия журнала на “Анналы социальной истории”. С 1960-х годов с изменением представления о характере отношений между историей и общественными науками начинается “золотой век” междисциплинарного взаимодействия, в котором преобладают установки на равноправное сотрудничество в формировании новой социально-исторической науки на базе интегрального междисциплинарного подхода к изучению общества. “После периода дифференциации и поиска автономии все дисциплины ощущают потребность в единстве. На место “академической клептомании”, которая состоит в том, что у других наук заимствуются их наблюдения, пришло требование “междисциплинарного подхода”, соединяющего все добродетели”vi. Новизна междисциплинарной ситуации 1960-1970-х годов состояла в том, что речь шла уже не только об использовании данных и методики других дисциплин, но и об интеграции на уровне объектов их научных интересов, и более того – о конструировании междисциплинарных объектов. Таким образом, “новая историческая наука”, в которой центральным предметом исследования стал “человек в обществе” – это уже междисциплинарная история в полном смысле слова, но ее познавательные приоритеты и, соответственно, основные “контрагенты” в сфере социальных наук, к которым историки обращались в поисках научной методологии, со временем менялись. Как и в “новой историографии” в целом, в развитии “новой социальной истории” можно условно выделить последовательные этапы, на которых она испытывала воздействие различных общественных наук. 1960-е годы – ключевые для становления новой социальной истории – проходили под знаменем социологии, социальной антропологии, демографии и количественных методов. При этом интерес к изучению социальных отношений развивался первоначально именно в рамках историко-социологических исследований, а в понимании самой социальной истории превалировал идеал “тотальности”, ориентирующий на изучение исторического общества как целостностиvii. Новое сближение истории и социологии после их долгого взаимного отчуждения начинается с конца 1950-х годов. В 1960-е – начале 1970-х годов представители эволюционной социологии еще пытались выйти за рамки исследования статического состояния общественных систем, охватив их динамику методом сравнительной типологии, без учета генетического развития системы. Но именно в эти годы беспрецедентного бума сравнительных исследований в области общественных наук в Западной Европе и США, их методика становится объектом пристального внимания как историков, так и социологов. Возникает и все глубже осознается потребность в “исторически информированных социологических работах”, возрождается интерес к исторической и сравнительной социологии, а также к богатому наследию Макса Вебера, который успешно сочетал конкретно-исторический, сравнительно-типологический и идеальнотипический методы рассмотрения общественных процессов (то есть, иными словами, исторический и социологический подходы) и рассматривал историю и социологию как два направления научного интереса, а не как две разные дисциплиныviii. Для нового поколения историков научно-познавательный идеал того времени воплощался в социологии, а создание принципиально новой исторической науки, так или иначе, связывалось с ее “социализацией”. Будущая история мыслилась как социально-научная, социологическая, социально-структурная, наконец, как история общества, или социальной системы. В 1960-е годы наряду с полемикой о “старых” и “новых путях” в истории, об избавлении от приоритета политической и событийной истории и преодолении методологического кризиса в традиционной историографии, развернулась широкая дискуссия об отношениях между историей и социологиейix. В этой и в последующих дискуссиях 1970-х годов были по существу сформулированы основные принципы социоистории. Именно потому представляется целесообразным рассмотреть каждую из сменяющих друг друга историографических ситуаций подробнее, что позволит показать позиции представителей разных направлений в их непосредственном противостоянии, которое наиболее ярко выявляет логику собственных аргументов сторон и их взаимных претензий. Попытаемся также взглянуть на эти дискуссии середины и последней трети XX века, как на нечто целое, сквозь призму полемических выступлений на страницах периодических изданий и специальных сборников и с трибун многочисленных научных форумов. Прежде всего, в дискуссии об отношениях между историей и социологией выявилась специфическая расстановка сил в разных странах, обусловленная национальными особенностями развития обеих наук. Тенденция к сближению была по сути обоюдной, но в разных странах инициатива проявлялась с разных сторон: в одних случаях она принадлежала историкам, в других – смежникам. Если во Франции активной стороной в диалоге между историей и социологией были историки, то в США эта роль безраздельно принадлежала социологам, в то время как историки упорно сопротивлялись призывам к сближению двух наук. Та же ситуация сложилась и в Великобритании, где дискуссия приняла затяжной характер, она продолжалась и в 1970-е годы параллельно с развитием начавшегося ранее процесса историзации наук об обществеx. Толчком к оживленной полемике, которая продолжалась целое десятилетие, послужил выход в свет в 1968 г. сборника статей под редакцией Ричарда Хофстедтера и Сеймура Липсета “Социология и история: методы”. В предисловии к нему Р.Хофстедтер объявил о возникновении “нового мира аналитической истории со сложной концептуальной задачей и расширенной компетенцией”, а также отметил взаимообогащение истории и социологии за счет того, что историки заимствовали у социологов концептуальный аппарат и методы исследования и в свою очередь предоставляют последним помощь в преодолении вневременного подходаxi. В том же сборнике С.Липсет подчеркнул, что главной ошибкой социологии было игнорирование исторического развития общественных систем, и призвал к созданию “социологии развития”, то есть к соединению анализа социальных структур с анализом общественных изменений. Развертывая тезис о взаимообогащении, он сделал акцент на том, что историки могут проверить некоторые социологические генерализации по поводу изменений в общественных структурахxii. Иные оценки и подходы к проблеме были продемонстрированы при обсуждении материалов сборника на страницах журнала “Past & Present” в 1971 г. Американский историк Дэвид Ротман, рассматривая вопрос о соотношении истории и социологии, противопоставил формулировке С.Липсета призыв к повороту “от социологической истории к исторической социологии” и к повышению роли истории как науки. Задача историков, по убеждению Д.Ротмана, состоит в том, чтобы не только подтверждать социологические обобщения, но и самим их формулировать: история в рассматриваемом дуэте должна выступать как активная сторонаxiii. С других позиций подошел к освещению тех же проблем известный британский социолог Филип Абрамс. Констатировав проникновение принципов социологического мышления в историю, Ф.Абрамс сделал упор на то, что социология и история не только не являются двумя отдельными науками, но вообще не могут быть разграниченыxiv. Этот главный тезис Ф.Абрамса, который он заимствовал у Макса Вебера, безусловно, проистекал из понимания им теоретических обобщений в качестве неотъемлемой части (одновременно и как результата, и как предпосылки) исторического исследования. Водоразделы между историей и социологией, по мнению Ф.Абрамса, не могут быть обозначены ни в предмете исследования, ни в методологии, остаются только приемы, и вполне реальна опасность подчинения теоретических проблем приемам исследования. Говоря об ограниченности количественных методов и многофакторного анализа, разделяющего интегрированные явления, он отметил, что их самостоятельная объясняющая роль вне теоретических построений иллюзорна. Главное для исторической науки, как ее понимал Абрамс, не приемы, а точка зрения, концепция, в конечном счете, теория, и “здесь уже не социология должна чему-то учить историков, а философия науки”xv. Поворот историографии к теории ограничился в тот момент обращением к позитивистской социологии, которая сама находилась в состоянии кризиса, а потому вполне логичной была позиция тех историков, которые призывали социологов к сотрудничеству без притязаний в области общей теории xvi. Поверхностный характер обращения историографии 1960-1970-х годов к другим общественным наукам в поисках новых концепций критиковал и Э.Хобсбоум, который в своей знаменитой статье “От социальной истории к истории общества” высказал серьезные опасения по поводу “превращения социальной истории в проекцию социологии” в то время как последняя “не имеет дела с долговременными преобразованиями” и ее теоретические конструкции строятся без учета исторических изменений”xvii. В целом, в ходе дискуссии обнаружилось, с одной стороны, стремление социологов к освоению исторического материала (“историзации социологии”), а с другой – поворот части “новой историографии” к теоретической истории, к социальной истории как истории общественных систем, к поискам общей модели, которая позволила бы связать отдельные исследования, сравнить и обобщить их, утвердить историю в положении общественной науки. Одновременно участниками обсуждения наряду с позитивными были подмечены основные негативные черты имевшего места процесса сближения истории и социологии: его односторонняя направленность и некритический характер. Таким образом, активное противостояние интенсивному развитию междисциплинарных связей истории со стороны многих представителей укорененных в традиции школ усугублялось заметными расхождениями в методологических позициях сторонников “новых путей”. Главный итог продолжительной дискуссии был вполне ясен: влияние социологии на историю свелось лишь к заимствованию терминологии, приемов и методик, т.е. к обогащению исследовательской техники, в то время как обе науки – и социология, и историография – нуждались в коренном пересмотре своих теоретикометодологических основ. В результате, однако, стало неоспоримой реальностью определенное взаимопроникновение истории и социологии, что привело значительное число историков к отказу от традиционного эмпиризма и признанию необходимости социологизации истории. Постепенно тезис о взаимосвязи и взаимном притяжении исторической социологии и социальной истории стал общим местом в западной научной литературе, но вопрос о характере их связи, о платформе, на которой в действительности происходило их сближение и на которую должна была быть поставлена их кооперация, оставался дискуссионным. Исследователи условно выделили два распространенных пути применения социологического инструментария для анализа общественных явлений прошлого. Первый заключался в переосмыслении исторического материала, собранного и описанного на языке исторической науки, в социологических понятиях и концепциях. Второй подход состоял в применении социологического инструментария при сборе эмпирического материала, его обработке и интерпретации, т.е. в собственно социологическом исследовании исторического объекта, в результате чего историография все более обрастала частными историями гибридного характера, аналогичными подразделениям конкретной социологииxviii. Лекция 2 СОЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ И ИСТОРИЧЕСКАЯ УРБАНИСТИКА Наиболее ярким примером бурного подъема и развития социальной истории 1960-1970-х годов может служить история города, "новая городская история", или же урбан-история (от urban history, по аналогии с урбан-социологией – urban sociology), которая стала излюбленным местом приложения сил многочисленных сторонников междисциплинарного подхода и, вероятно, самым удачным и зрелым плодом междисциплинарного взаимодействия истории, социологии и экономики. Город как целое, представляющий собой идеальный объект для комплексного междисциплинарного исследования, впервые превратился из своеобразной сценической площадки, места соци-альноисторического действия в специальный предмет изучения – именно в интеллектуальном контексте “новой городской истории”. Исследования в этой области рассматривали свой предмет в фокусе пересечения целого ряда общественных наук: демографии, социологии, экономической и исторической географии, этносоциологии и других, каждая из которых имеет свои специфические методы и подходы к изучению города. Разумеется, нельзя не учитывать неизбежную сложность междисциплинарных коммуникаций, обусловленную несовпадениями концептуальных основ, но главная трудность состояла в том, чтобы поставить столь разнообразные технические приемы на единую методологическую основу. Эта проблема и стала камнем преткновения в современной исторической урбанистике. Одним из пионеров урбан-истории был известный британский историк Эйза Бриггс, который в лекции, опубликованной в 1960 г., а затем в своей монографии о викторианских городах призвал историков к заимствованию концепций урбан-социологии и к включению в свой арсенал междисциплинарного подхода. Одной из первых работ, посвященных теоретическим вопросам урбан-истории, был изданный в США сборник статей “Историк и город”, большинство авторов которого явно склонялись в сторону социальноконтекстуального подхода, рассматривавшего город в его социальном окружении, как функцию включавшей его более крупной общественной системыxix. Первые конкретно-исторические работы, в которых этот подход так или иначе обозначился, появились еще в 1950-е годы, однако его теоретическое осмысление и обобщение было осуществлено значительно позднее, уже в результате далеко продвинувшейся социологизации западной исторической науки и в целях соединения исторического и социологического методов в изучении городской историиxx. В начале 60-х гг. наибольшим успехом пользовалось то направление социологии города, в русле которого рассматривался не город как таковой, а процесс урбанизации как одна из сторон исторического процесса, понятого в рамках общесоциологических эволюционных теорий. Однако, предложенная этим направлением сверхобобщенная универсалистская концепция, основу которой составляла аналитическая модель, выделявшая по структурным характеристикам два типа городов – доиндустриальный и индустриальный (иногда с добавлением третьего – переходного типа), оказалась неприемлемой для исторически мыслящих ученых. Вскоре она была подвергнута обоснованной критике, убедительно доказавшей ее несостоятельность не только в историческом, но и в сравнительно-типологическом исследовании. Но сама эта научная полемика, как и теоретико-методологические разработки урбансоциологии сыграли заметную роль в обновлении междисциплинарного поля исторической урбанистики и рождении так называемой “новой истории и социологии города” (термин Ф.Абрамса). Урбан-история противопоставила традиционным – биографическому, типологическому, автономнолокальному – подходам так называемый контекстуальный подход, как вариант системного подхода, предполагавший соблюдение принципа детерминации локальных форм социально-экономическим или социально-политическим контекстом. “Новая история и социология города” опиралась на концепции и классификации Макса Вебера и его тезис о том, что решающий для развития капитализма на Западе перелом произошел в особой категории городов. Главное, что объединяло довольно разнородный контингент сторонников контекстуального подхода – это понимание города как частного выражения более крупных систем (цивилизаций, государств, обществ, способов производства) в противовес дуалистическим концепциям, отделяющим город от его окружения и противопоставляющим их друг другу. В рамках этого подхода город представал перед исследователем как комплексный объект (система или подсистема) в единстве своих многообразных (хозяйственных, организационных, административно-политических, военно-стратегических и других) функций и одновременно как элемент включающей его целостности, как пространственное воплощение ее социальных связей и культурной специфики. Речь, таким образом, шла о новом понимании места и роли городов и урбанизации в истории человечества. В отличие от сторонников эволюционистского направления представители “новой социологии и истории города”, рассматривая его как исторически конкретную социально-пространственную форму существования общественной системы, воспроизводящую и концентрирующую ее основные элементы и отношения, отмечали стадиальную специфику урбанизационных процессов, так же как и различия в их цивилизационном содержанииxxi. Для построения своей аналитической теории “новая социология и история города” нуждалась в решении двух ключевых методологических проблем: во-первых, в каком именно контексте рассматривать город и, вовторых, в создании модели, раскрывающей механизм взаимодействия города и включающей его системы. По первому вопросу были намечены три аспекта рассмотрения: социально-экономический, социальнополитический и социокультурный, – которые могли быть в перспективе объединены в более плодотворный комплексный анализ. Его парадигма в исторической науке к этому времени уже практически сложилась. Формальные признаки этой парадигмы рельефно выступали в самом подзаголовке журнала “Анналы” – “Экономики. Общества. Цивилизации”. Синтетические броделевские концепции городских ареаловпространств, в которых город того или иного типа реализовывал свои многообразные функции, оказали огромное влияние на урбан-историю, изучавшую город в контекстах разной конфигурации и масштаба, пронизанных связями различного характера, плотности и интенсивности. Однако социально-историческая урбанистика не ограничивалась исследованием региональных городских систем: очень скоро ее основные усилия сосредоточились на анализе социальных групп городского населения и связей внутри городского сообщества. В исторических исследованиях этого рода сформировалось два подступа к изучению социальных общностей. Первый подходит к этой проблеме со стороны индивидов, составляющих ту или иную общность, и имеет предметом исследования жизненный путь человека от рождения до смерти, описываемый через последовательную смену социальных ролей и стереотипов поведения и рассматриваемый в контексте занимаемого им на том или ином этапе социального жизненного пространства. Второй отталкивается от раскрытия внутренней организации и функционирования самой социальной среды, микромира ("микрокосма") общины, ассоциации, корпорации, всего многообразия городских общностей и малых групп и выявляет их соотношение между собой. В этих подходах со всей определенностью обнаружилась “пуповина”, соединявшая урбан-историю 1970-х годов с современной микросоциологией. Впрочем, бурный рост как новой истории города, так и новой социальной истории, и всей “новой исторической науки”, частью которой они являлись, происходил на достаточно эклектичной методологической основе, что проявилось и в конкретных исследованиях, и в многочисленных методологических дискуссиях 1970-1980-х годов. В целом же, в это время значительно расширилось само понятие социальной истории: наряду с классами, сословиями и иными большими группами людей она сделала предметом своего изучения социальные микроструктуры: семью, общину, приход, разного рода другие общности и корпорации, которые были столь распространены в доиндустриальную эпоху. Прямолинейно-классовому подходу была противопоставлена более сложная картина социальных структур, промежуточных слоев и страт, позволяющая тоньше нюансировать характер социальных противоречий, политики государства, роли религии и церкви, различных форм идеологии. Важным позитивным моментом в историографии 1970-х годов явился и постепенный отход от “классического” факторного анализа (как в монистическом, так и в плюралистическом его вариантах), при котором персонифицируются и противопоставляются друг другу в качестве активной и пассивной сторон исторического процесса произвольно вычлененные из него ряды однородных явлений. И это не случайно, поскольку принципиальной исходной установкой ведущих направлений современной историографии стал взгляд на общество как на целостный организм, в котором все элементы взаимодействуют в сложной системе прямых и обратных связей, что исключает возможность редукции и нахождения какого-либо одного пусть даже относительно независимого фактора, способного определять все историческое развитие. Лекция 3 СОЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ И ИСТОРИЧЕСКАЯ АНТРОПОЛОГИЯ Новое направление поиску придало введение в социальную историю подходов, заимствованных из антропологии и социальной психологии, причем в середине 1970-х – начале 1980-х годов на авансцену междисциплинарного взаимодействия уже выходит культурная антропология. Именно под ее растущим влиянием в это время происходит решительный сдвиг интересов социальных историков от исследования объективных структур и процессов к культуре в ее антропологической интерпретации, то есть к реальному содержанию обыденного сознания людей прошлых эпох, к отличающимся массовым характером и большой устойчивостью ментальным представлениям, символическим системам, обычаям и ценностям, к психологическим установкам, стереотипам восприятия и моделям поведения. Предпочтительным становится взгляд на прошлое с точки зрения самих действующих в нем лиц, “исторических актеров”. Эта смена ориентаций определялась прежде всего объективными методологическими трудностями: социально-научные теории, облегчающие анализ структур и процессов, оказались неспособны связать его с изучением деятельности индивидуальных и коллективных субъектов истории. Один из многообещающих путей преодоления этого разрыва был открыт и уже освоен историей ментальностей, выдвинувшей на первый план реконструкцию “картины мира” людей разных эпох – изучение специфических черт их мировосприятия, жизненного уклада, массового сознания. Впрочем, критика истории ментальностей на рубеже 1970–1980-х годов была по существу направлена к превращению ее в социальную историю. Во-первых, это проявлялось в признании социальной дифференцированности культурного поведения и субординации ментальных комплексов, а также в отрицании их автономной динамики и требовании соединения истории ментальностей с историей структур, посредством нахождения диалектических взаимосвязей между объективными условиями жизни и способами их осознанияxxii. Реконструкция картины мира, характерной для данной человеческой общности, или совокупности образов, представлений, ценностей, которыми руководствовались в своем поведении члены той или иной социальной группы, все более воспринималась как неотъемлемый компонент анализа социальной системы и как необходимое звено, позволяющее связать исследование социальной среды с анализом деятельности. Особое внимание в объяснении формирующих социальную реальность человеческих действий, исторических событий и явлений, стало уделяться содержательной стороне сознания действующих субъектов, в первую очередь их представлениям о социальной иерархии и своем месте в ней. В такой интепретации история ментальностей по существу превращалась в социальную историю ментальностейxxiii. Вспомним, однако, что Жорж Дюби, понимая историю ментальностей и общественных идеологий (под последними он подразумевал системы представлений, ценностей, идей и концепций) как неотъемлемый сущностный компонент социальной истории, еще в начале 70-х годов писал: “Социальные отношения и их историческое преобразование осуществляются в контексте той системы ценностей, которая обычно считается детерминирующим фактором в истории этих отношений. Действительно, такие ценностные системы управляют поведением каждого индивида по отношению к другим членам группы...Именно посредством этих систем люди воспринимают ту общность, слой, или класс, к которым они принадлежат, и дистанцируются от других классов, страт и общностей... Игнорировать это – значит обесценивать любой анализ социальной стратификации и ее динамики. Системы ценностей передаются в процессе социализации без заметных изменений от одного поколения к другому, но они не остаются неподвижными, а имеют собственную историю со своими темпами и этапами, которые не совпадают с историей народонаселения или способов производства. И как раз через эти отличия можно наиболее четко определить взаимозависимости между материальными структурами и ментальностями (курсив мой – Л.Р.)”xxiv. В поисках информации особого рода, содержащей достоверные, хотя и косвенные сведения о неотрефлектированных социокультурных представлениях людей прошлого социальные историки стали также активно заимствовать специфические методы и познавательные приемы антропологов, призванные “раскодировать” чуждые и непонятные европейцу культуры далеких племен (методики “истории жизни” и “семейной истории”, или “истории рода”, анализ эпизода или события и др.) xxv. Так вслед за “социологическим” в современной историографии произошел “антропологический” поворот: главное русло междисциплинарного взаимодействия было переведено в плоскость исторической антропологии, в контексте которой все традиционно сложившиеся отрасли исторического знания подлежали обновлению и переосмыслению. 1970–1980-е годы стали периодом бума конкретных социально-исторических исследований, совершивших подлинный прорыв в области изучения индивидуального и коллективного поведения и сознания. Радикальное изменение самой проблематики исследования, направленного на выявление человеческого измерения исторического процесса, потребовало решительного обновления концептуального аппарата и исследовательских методов и привело к формированию новой парадигмы социальной истории, включающей в свой предмет сферу человеческого сознания как неотъемлемую структуру социальной жизни. Одновременно развивалась ожесточенная полемика между наиболее активными сторонниками и теоретиками социально-структурной истории, с одной стороны, и исторической антропологии, с другой. Сторонники и теоретики последней обвиняли представителей социально-структурной истории в игнорировании гуманистической стороны истории и призывали отвернуться от надличностных структур и процессов и повернуться лицом к человеку, прежде всего к “обычному”, “простому” человеку. Как и большинство других, эта научная дискуссия велась в полном соответствии с закономерностью, подмеченной еще Декартом: различие воззрений происходило из различия способов и предмета рассмотрения, а мнения отходили от “золотой середины” тем дальше, чем ярче разгорался спор. Каждая сторона тратила огромные усилия в попытках развенчать оппонентов, доказать несостоятельность их методов и, напротив, исключительную истинность своего подхода к изучению истории и к самому ее предмету xxvi. Так в социальноисторических исследованиях сложилась ситуация отнюдь не мирного сосуществования двух парадигм: социологически ориентированной социально-структурной истории и антропологически ориентированной социально-культурной истории. Однако инициативу постепенно захватила антропологическая история, которая, в свою очередь, выступила с претензией на господство в историографии. Антропологическая ориентация выразилась, в частности, в проецировании на социальную историю центральных задач антропологии, сформулированных К.Гиртцем как постижение “субъективных ментальных миров” членов той или иной социальной группы и выяснение “системы идей и понятий”, лежащей в основе любого человеческого действияxxvii. Еще в 1940-е годы Клод Леви-Строс заявил о том, что история и антропология делят между собой один предмет – социальную жизнь, имеют одну цель – лучше понять человека – и фактически один метод, с разницей лишь в пропорции технических приемов. Развитие мировой историографии в последней четверти XX века полностью подтвердило эти слова. Начав с народных низов, антропологическая история постепенно включила в свой предмет поведение, обычаи, ценности, представления, верования всех социальных классов и групп, независимо от их положения в общественной иерархии (включая отражение меры взаимного противостояния в их представлениях друг о друге), превратив “историю снизу” в “историю изнутри” и поставив перед собой задачу синтеза всей исторической действительности в фокусе человеческого сознания (в “субъективной реальности”). Несомненным достижением нового подхода к социальной истории в этом контексте стало включение в ее исследовательскую программу задачи реконструкции глубинной программы всех видов человеческой деятельности, заложенной в культурной традиции их социального универсума. А это особенно важно в тех случаях, когда объект исследования представляет собой общество, культурно отдаленное от того, к которому принадлежит исследователь. Расширение сферы компетенции социальной истории, освоение ею нового культурноантропологического ракурса исследования, действительно, наполнило социальную историю живым человеческим содержанием. Культура несомненно является неотъемлемой характеристикой человека как социального существа и неразрывно связана с социальным поведением индивидов и составляемых ими групп. Каждый индивид усваивает эту картину мира в зависимости от социальной принадлежности, образования, личных качеств, возраста и т.п. Но поскольку фрагменты внешней реальности подвергаются в сознании индивида переработке и реорганизации в соответствии с его мировидением (а оно представляет реальность в преобразованной, даже неузнаваемой форме), то вполне естественно, что поведение людей соответствует не столько объективным условиям их существования, сколько картине мира, навязанной им культуройxxviii. Фронт работ исторической антропологии постоянно пополнялся новыми аспектами сознания и поведения людей в разные эпохи в разных культурах, включая представления об окружающей природе, образ социального целого и групп, его составляющих, формы религиозности, явления коллективной психологии, история праздников и ритуалов и т.д., всю систему идей, понятий, образов, унаследованных данным обществом от предыдущих поколений, которая составляла его основной духовный арсенал и определяла присущий ему тип сознания. Не ограничиваясь наиболее устойчивыми и всеобщими стереотипами обыденного сознания, интересы исторической антропологии распространялись и на обширный слой более изменчивых социокультурных представлений, во многом специфичных для разных социальных групп xxix. И хотя центральный для исторического объяснения вопрос о механизме изменений в сфере сознания оставался нерешенным, антропологическая ориентация открыла пути выхода социальной истории на новый уровень познания. Лекция 4 МЕСТО СОЦИАЛЬНОЙ ИСТОРИИ В СТРУКТУРЕ "НОВОЙ ИСТОРИЧЕСКОЙ НАУКИ" В результате становления и развития “новой исторической науки” был сброшен груз многих застарелых догм, открылись совершенно неожиданные перспективы, значительно расширились предмет, проблематика и методы исторического исследования, были разработаны эффективные процедуры анализа исторических источников, введено в оборот множество исторических фактов, усовершенствованы системы объяснения. Иными словами, познавательные возможности истории резко возросли. Широкое использование методов социальных наук в конечном счете привело к радикальным переменам в предметной области историографии и в классификации исторических субдисциплин. Наряду с такими традиционными направлениями, как политическая и конституционная история, экономическая история и история права, история искусства и история культуры, выдвинулись на авансцену такие направления, как историческая демография, историческая география, историческая экология, этноистория, историческая антропология, историческая психология, историческая социология и др., в каждом из которых выделялись особые исследовательские поля и формировались свои внутренние подразделения. Если следовать метафоре, представляющей весь мир науки как систему исследовательских полей, то любой комплекс наук, в том числе и исторических, может быть представлен как обширное исследовательское пространство, состоящее из достаточно крупных территорий, разделенных на отдельные поля, которые в свою очередь разбиты на более мелкие участки и просто узкие полосы. Но вот образовалось множество “сиамских близнецов”, вызванных к жизни сложными и противоречивыми процессами внутренней дифференциации и междисциплинарного сотрудничества, многократными слияниями и новыми демаркациями субдисциплин и смежных наук. Возникает вопрос: как изменяется исследовательское поле исторических наук под совместным воздействием процессов, с одной стороны, специализации и дифференциации, а с другой – интеграции дисциплин? В результате междисциплинарного взаимодействия это некогда строго упорядоченное пространство оказалось покрыто плотной сетью коммуникаций, что сделало все предполагаемые разграничения более чем условными. Тем более это относится к положению тех субдисциплин, которые были обязаны самим своим происхождением развитию полидисциплинарных исследований. При этом многие специализировавшиеся субдисциплины имеют общий теоретический, методологический и концептуальный арсенал, т.е. общее направление развития, и различаются только по специальной предметной области. Что касается теории, то с середины 70-х годов наблюдается общая тенденция движения от объективистской к субъективистской концепции науки, от позитивизма к герменевтике, от количественных методов к качественным xxx. И это создает предпосылки не только для плодотворного сотрудничества между разными историческими специализациями и “гибридными” субдисциплинами, но и для их реинтеграции. Однако, несмотря на всю междисциплинарную риторику, скроенные по старым образцам академические структуры не потеряли своей прочности. В большинстве случаев междисциплинарное сотрудничество так и продолжает ограничиваться рамками отдельных исследовательских проектов, а активность новых направлений – площадками международных научных симпозиумов и журналов, которые обеспечивают средства научной коммуникации, необходимые для обретения по крайней мере неформальной автономии новых дисциплин. Каждая из последних проходит в своем становлении три этапа: первоначальную специализацию в форме новой предметной ориентации отдельных исследователей, институционализацию выделившихся областей через создание ассоциаций ученых и последующий этап ее закрепления на более прочной основе, в формальных университетских структурах. В процессе такой “департаментализации” cоздаются институциональные возможности фиксации методов, теорий, центральных тем и исследовательских объектов внутри этой самоопределившейся дисциплины, которые воспроизводятся в ходе профессиональной подготовки. Процесс глубокой дифференциации, вызванный расширением самого предмета истории, ростом числа и разнообразия изучаемых объектов и методов их исследования, а также способов обработки источников, привел к выделению все новых и новых субдисциплин и их институционализации и в научной сфере, и в системе образования (растущее дробление учебных курсов истории и программ подготовки студентов- историков с обучением специальным методам общественных наук), причем острая конкуренция в преподавательской среде внесла свою лепту в этот процессxxxi. Появление новых исторических дисциплин преобразовало сложившуюся систему исторической науки с ее набором специальных и вспомогательных дисциплин, областей истории, разграниченных по хронологическому, географическому и тематическому принципам. Наряду с традиционными политической, экономической и историей идей появились такие дисциплины как демографическая история (ее предмет постепенно расширялся и трансформировался), социально-интеллектуальная история, психоистория, а кроме того многочисленные гибриды, родившиеся от альянса истории с отпрысками прикладной социологии – областями конкретных социально-исторических исследований (история семьи, история города, история преступности, история образования, история досуга, история детства, история сексуальности, социальная история медицины, социальная история религии и т.д. и т.п.). “Новая история”, постепенно расширившая сферу своего влияния и занявшая ведущее место в западной историографии, осуществляла свою экспансию в разных ее областях отнюдь не равномерно. В области экономической истории ее развитие привело к появлению новых моделей, заимствованных из экономической науки, к усложнению понятийного аппарата, углубленной специализации исследований, широкому применению количественных методов. В области политической истории ее влияние выразилось в смещении интереса историков от изучения исторических событий, личностей, отдельных конфликтов к исследованию политических структур, их функционирования и эволюции в социальном контексте. Однако ведущей областью конкретных исследований “новой исторической науки” стала социальная история: большинство новых областей междисциплинарной историографии переплетались именно в ее русле. Группа дисциплин была обязана своим происхождением развитию массовых общественных движений, нуждавшихся в формировании исторического самосознания и стимулировавших интерес к прошлому угнетенных и эксплуатируемых слоев населения, народов “без истории” или “спрятанных от истории”. Так, решающую роль в обогащении социальной истории и переопределении ее предмета сыграло движение за “историю снизу”, или “народную историю”, которое, в частности, привело к выделению таких субдисциплин как “новая рабочая история”, “история женщин”, “крестьянские исследования” (главным образом по истории стран Азии, Африки и Латинской Америки) и др.xxxii Одновременно организационно оформляются “локальная история” и “устная история” (со своими научными обществами, журналами и школами), которые объединяются по исследовательским методикамxxxiii. В процессе становления всех этих новых субдисциплин росло разнообразие сюжетов и форм исследования, в тех или иных параметрах покрываемых “зонтиком” социальной истории. “Тематическая социальная история” быстро проявила свою центробежную направленность, причем тематический подход не только отражал отсутствие более широкой концептуализации, но и препятствовал развитию соответствующей социально-исторической периодизацииxxxiv. Последнее обстоятельство вносило дополнительные рассогласования в “хронологическую структуру” исторических дисциплинxxxv. Хотя углубление специализации – закономерное явление в развитии любой науки, в том числе и историографии, такая фрагментация конкретно-исторических исследований грозила привести к растворению предмета истории и, в конечном счете, к ее дезинтеграции. В отсутствие теоретически проработанного основания для обобщения данных, полученных при исследовании все более дробившихся новых междисциплинарных объектов, служивших своеобразным полигоном для исследователей, перспективы ожидаемого синтеза становились все более туманными. Как метко выразился Т.Зелдин, “социальная история, именно потому что она добилась таких успехов, в определенном смысле заблудилась среди множества своих достижений”xxxvi. Ситуация, сложившаяся к концу 1970-х годов, определенно свидетельствовала о нарастающей фрагментации исторической науки, которая остро ощущалась не только теоретиками, но и практикующими историками. Она получила адекватную оценку в составленном группой ведущих специалистов и опубликованной журналом “Journal of Interdisciplinary History” прогнозе развития исторической науки и отдельных ее отраслей на 1980-е годы, в котором было высказано обоснованное опасение в отношении того, что история может постепенно разбиться на отдельные субдисциплины, соответствующие различным аспектам изучения человеческого мира точно так же, как это произошло с расщеплением физического мира в науках о природеxxxvii. В течение длительного времени очень оживленно обсуждалась и проблема всеобъемлющего кризиса, отсутствия общих организующих принципов и фрагментации социальной историиxxxviii. Эту проблему можно и нужно рассматривать в контексте взаимосвязанных процессов дифференциации и интеграции в науке, которые нельзя оценивать однозначно. С одной стороны, повышение интенсивности процесса дифференциации в связи с резким расширением предмета истории и методов исследования, вызвало появление множества новых субдисциплин и значительное усложнение структуры исторической науки в результате интенсивных междисциплинарных взаимодействий 1960–1970-х годов. С другой стороны, большинство новых областей междисциплинарной истории, взаимно перекрывая смежные области, охватили все широкое пространство социальной истории и одновременно перекинули своеобразные “мостки” к смежным гуманитарным и социальным дисциплинам. Таким образом, с одной стороны, чем больше расширяется исследовательское поле истории, тем больше угроза дезинтеграции, так как тем сложнее найти способ обобщения полученных данных. С другой стороны, само расширение этого поля и накопление данных о ранее остававшихся в тени явлениях смежных областей знания создают новые возможности для обобщения в раскрытии многочисленных каузальных, функциональных и мотивационных связей между многообразными явлениями прошлого. Однако, процесс отпочкования новых исторических дисциплин не исключил полностью интеграционных тенденций, поскольку их предметы, выражаясь математическим языком, представляли собой пересекающиеся множества и нередко именно сферы пересечения наиболее интенсивно исследовались представителями смежных дисциплин. Лекция 5 ПРОЕКТЫ "ТОТАЛЬНОЙ ИСТОРИИ" И ДИСКУССИИ КОНЦА 1970-х – НАЧАЛА 1980-х ГОДОВ Очередная смена научных ориентиров – “антропологический поворот” – не сопровождалась необходимой теоретической работой, которая могла бы способствовать практическому “присвоению” достижений различных исследовательских подходов. Ничто не свидетельствовало не только о согласии относительно будущей программы междисциплинарного синтеза, но и о наличии внутридисциплинарного консенсуса по самым принципиальным вопросам. Представители различных направлений, работающие в области социальной истории, с самого начала расходились в понимании ее предмета и методов. Теоретико-методологические и идейно-политические разногласия обусловили и различные подходы к содержанию, задачам исследования и общественной функции социальной истории. Одни исследователи, рассматривая социальную историю как промежуточную область между экономической и политической историей, ограничивали ее задачу изучением социальной структуры в узком смысле слова, то есть социальных ячеек, групп, институтов, движений (так называемая социально-структурная история). Другие стремились постичь человеческое общество в его целостности, исследуя социальные связи между индивидами в духе “тотальной истории” школы “Анналов” или “истории общества как системы”. Ведущие социальные историки были согласны в том, что эта область исторического знания должна эволюционировать в направлении тотальной истории или истории общества, но при этом наполняли ее различным содержанием. Идея превращения социальной истории в “тотальную” была четко сформулирована еще в начале 1960-х годов британским историком и социологом Г.Перкиным: “Социальная история не есть часть истории, она представляет собой всю историю с социальной точки зрения”. Исходя из принципов системно-структурного подхода, он включил в задачу социальной истории исследование комплекса взаимосвязанных аспектов исторической действительности: отношение общества к его природному окружению; структура общественного целого; закономерности функционирования этой структуры; социальные проблемы и способы их разрешения; общественное сознание. Главный объект социальной истории, по Г.Перкину, народонаселение, которое должно изучаться в связи с его географическим и возрастным “распределением”, а также социальным и профессиональным разделением, которое опредмечивается в “комплексе ассоциаций – семье, церкви, гильдии, сословии, школе, больнице, мастерской, клубе, профсоюзе, а также на заводе и в политической партии”. Осуществив эту всестороннюю дифференциацию населения, исследователь тотальной социальной истории должен далее изучить, как функционирует структура общества, как она поддерживает и воспроизводит себя, осуществляет социальный контроль и защищает себя от неприемлемых структурных изменений, передает свои познания, опыт и идеалы от поколения к поколению. Он должен проанализировать социальное содержание и последствия развития сельского хозяйства, промышленности, торговли и распределения прибыли и капитала, деятельности правительства и состояния законодательства, образования, общественной морали во всех их разнообразных формах – религия, общественная и научная мысль, литература, музыка, искусство, спорт, игры, досуг и развлечения. Эта социальная тотальность должна постигаться на основе методов демографии, социологии, социальной антропологии и психологииxxxix. В 1970-е годы в рамках “новой истории” сформировались два подхода, которые имели фундаментальные различия в понимании исторического процесса и задач его исследования. В одном случае речь шла о реконструкции процессов в отдельно взятых сферах исторического прошлого с помощью разнородных теорий среднего уровня, иногда с последующим выяснением отношений между этими сферами. В другом – о многоаспектной реконструкции прошлого, которая более или менее последовательно опиралась на представление о непрерывно изменяющейся исторической реальности и диалектической взаимосвязи объективных условий и субъективного фактора в историческом процессе. В этом контексте складывались научные программы, отражающие представление об интегративной природе социальной истории и в то же время по-разному интерпретирующие ее внутреннее содержание и основание синтеза. Целостный подход нашел отражение в двух широко известных и близких по своей сути проектах социальной, а точнее социетальной истории, предложенных Э.Хобсбоумом и Ж.Дюби и представляющих собой варианты холистской парадигмы “новой историографии”. Э.Хобсбоум, подвергнув анализу сложившуюся практику социальных историков различных направлений, выделил следующие основные группы исследований: демографические, городские, история классов и социальных слоев, изучение коллективного сознания, история общественных преобразований, история социального протеста и социальных движенийxl. Констатировав существенное расширение предмета и проблематики социальной истории, Хобсбоум поставил на повестку дня вопрос о переходе к изучению целостной истории общества как динамично развивающейся системы и предложил рабочую схему такого исследования, в основу которой был положен принцип взаимодополнительности объективно-системного и субъективно-деятельностного подходов с ориентацией на сочетание структурного и социкультурного анализа в рамках диалектикоматериалистической методологииxli. Говоря о программе истории ментальностей, Э.Хобсбоум призывал не ограничиваться бессознательным и “рассматривать ментальность не как проблему социальной психологии, а как раскрытие внутренней логической связи разных систем мышления и поведения, соответствующих образу жизни людей”xlii. Много позднее, в своих заметках об “истории снизу”, одним из важнейших аспектов которой он считал изучение исторической памяти простых людей и способов ее мифологизации, Э.Хобсбоум подчеркивал необходимость реконструкции “связной и, желательно, согласованной системы поведения и мышления”, гипотетическая модель которой может быть выведена из предварительного анализа исторической ситуации. В логике исследования, основанного на принципах социально-антропологического анализа и призванного не только описать, но и объяснить прошлое, выделяются три аналитических процедуры. Первый шаг заключается в установлении того, что можно назвать медицинским термином “синдром”, то есть всех “симптомов”, которые на этом этапе предстают как разрозненные фрагменты головоломки. Вторая процедура состоит в создании рабочей модели, которая придает смысл всем этим формам поведения, то есть содержит совокупность предположений о совмещении этих различных способов поведения, согласующихся друг с другом согласно какой-то рациональной схеме. И, наконец, ее проверка (подтверждение или отрицание) независимым свидетельствомxliii Ж.Дюби, признавая историю ментальностей наиболее перспективным направлением исследования проблемы отношений между индивидом и его социальным окружением, видел в ней необходимое и важное, но не исчерпывающее средство исторического синтеза. Полная программа последнего должна была базироваться на анализе, с одной стороны, объективных структур прошлого (“реальность как таковая”), с другой – образов, представлений, верований, идей, понятий, в которых эта реальность воспринималась людьми прошлого и которые составляли “вторую реальность”xliv. Соответствующая этому проекту исследовательская программа предполагала выполнение следующих процедур: во-первых, двух задач, которые представлялись Ж.Дюби всего лишь подготовительными – “реконструкция идейных систем прошлого” и “прослеживание их развития во времени”, а во-вторых, “гораздо более деликатной задачи – анализа отношений между идеологиями и живой реальностью социальной организации”. Эта главная задача осуществлялась в два этапа: первый и основной, на котором следовало измерить темпоральные расхождения и установить по возможности точную хронологию взаимодействия между “двумя реальностями”, и затем – логичный переход к реализации задачи второго этапа (“критика и демистификация идейных систем прошлого”), на котором исследователь должен был показать, каким образом в каждый исторический момент материальные условия жизни данного общества в той или иной мере подвергаются фальсификации его ментальными представлениями: “Для этого историк должен как можно точнее установить отношения соответствия и различия, существующие в каждой точке диахронной шкалы между тремя переменными: с одной стороны, между объективной ситуацией индивидов и групп и тем ее образом, который они создали в свое утешение и оправдание, и с другой – между этим образом и индивидуальным и коллективным поведением”xlv. Существовали и другие, не менее масштабные, хотя и не столь теоретически обоснованные и недостаточно проработанные проекты. Питер Берк, рассматривая исторический и социологический подходы к изучению человеческих общностей как взаимодополняющие, поставил знак тождества между социальной историей и исторической социологией. Но, подчеркнув разнообразие существующих определений и наметившихся к концу 70-х годов подходов, он систематизировал их, выделив следующие направления, или составные компоненты социальной истории: 1)история общественных отношений; 2)история социальной структуры; 3)история повседневной жизни; 4)история частной жизни; 5)история социальных общностей и социальных конфликтов; 6)история общественных классов; 7)история социальных групп, рассмотренных в качестве самостоятельных единиц и в их взаимозависимостиxlvi. Со схожих позиций определял структуру тотальной социальной истории в своем обобщающем труде “Социальная история Англии” Эйса Бриггс, подчеркивая следующее: “Социальная история есть история общества. Она занимается структурами и процессами... Нет ничего, что не имело бы к ней отношения... Социальная история должна быть всеобъемлющей. Хотя освещение жизни людей, которые остались в истории безымянными и часто были жертвами властных систем своего времени, составляет ее привлекательную сторону, она все же не может игнорировать власть предержащих... Столь же очевидно ее культурное измерение”xlvii. Артур Марвик раскладывал социальную историю уже как минимум на десять составляющих: “1)социальная география, включая природное окружение, демографию; народонаселение, развитие городов и пригородов, расположение промышленности и т.д.; 2)экономико-технологические изменения, включая обновление науки и техники, а также изменение характера труда; 3)социальные классы и социальные структуры; 4)социальная сплоченность (в какой степени объединена нация и насколько ослабляют единство расовые, национально-этнические или половые различия); 5)общественное благосостояние и социальная политика, материальные условия жизни; 6)обычаи и поведение; 7)семья; 8)социальные девиации и поддержание законности и порядка; 9)изменения в интеллектуальной сфере (включая науку) и развитие искусства; 10)социально-политические ценности, институты и идеи”xlviii. В целом, в дискуссиях 1970-х – начала 1980-х годов, которые носили, как правило, международный характер, ярко проявились различные тенденции в определении предмета и содержания социальной историиxlix. Столь продолжительные дебаты отразили также и тот примечательный факт, что баланс сил между этими тенденциями с течением времени существенно менялся. Но наиболее существенный для будущего историографии момент заключался не в противоречиях двух главных сторон научного конфликта, а в пока еще неявном формировании “третьей” – в смещении исследовательского интереса от общностей и социальных групп к историческим индивидам, их составляющим. Следует отметить, что решение вопроса о статусе социальной истории наталкивалось не только на различия в субъективных оценках, но и на объективные трудности, связанные с тем, что все, что имеет отношение к людям, все межчеловеческие, межличностные связи социальны. Сфера социального в исторической действительности интегративна по своей сути и поэтому плохо поддается вычленению. Вспомним, что разрыв “новой социальной истории” с предшествовавшей историографической традицией прежде всего выразился в трактовке понятия “социальная структура”. Если в “старой” социальной истории оно употреблялось в узко ограниченном смысле слова, подразумевая обычно только классовое или имущественное расслоение в обществе, то в “новой” социальной истории стало преобладать другое, заимствованное из структурно-функциональной социологии понимание этого термина как системы иерархически взаимосвязанных социальных позиций, которые фиксируют общественное положение, права и обязанности людей, обладающих различным статусом и престижем, и совокупности ролевых предписаний, предъявляемых обществом к лицам, занимающим эти позиции. В этом контексте в принципе оказываются равно возможными два различных подхода к изучению социальной структуры. В одном варианте внимание исследователя сосредоточивается на социальноисторических общностях и социальных ячейках общества. Социальная структура в данном случае выступает как один из горизонтальных срезов общественной системы. В другом варианте анализируются общественные отношения как связи между индивидами, опосредованные принадлежностью последних к социальноисторическим общностям и социальным ячейкам. В таком вертикальном разрезе общественной системы фиксируются социальные аспекты всех структур, проявляющиеся в фокусе человеческой активности. Однако полученный при подобном анализе результат все же отличается от “тотальной истории” или “истории общества”, как рентгеновский снимок от фотопортрета, поскольку социальная структура в этом широком смысле слова, хотя и интегрирует соответствующие стороны различных сфер общественной жизни, не охватывает, тем не менее, всего богатства последних. Принятие того или иного из указанных вариантов анализа социальной структуры лежало в основании сложившихся противоречивых представлений о статусе и предмете социальной истории, в соответствии с которыми социальная история выступала, с одной стороны, как область исторического знания об определенной сфере исторического прошлого, и, прежде всего, как область знаний о всевозможных конкретных сферах социальных отношений и активности людей, а с другой – как особая, ведущая форма существования современной исторической науки, которая строится на междисциплинарной основе. Эти противоречия не могли не распространиться и на сферу практической методологии, обсуждение принципов которой отличалось особой остротой. Все больше и чаще критиками (как извне, так и в среде самих социальных историков) отмечались следующие негативные моменты: механическое заимствование социологических, экономических и других теорий, методов, моделей и концепций, привязанных к вполне определенной проблематике той или иной общественной науки и безразличных к исторической темпоральности; неадекватное применение методик структурного и количественного анализа, абсолютизация технических приемов исследования (квантификации, методики устной истории, антропологическому методу насыщенного, или максимально детализированного описания и т.д.). В отсутствие специальных теоретических разработок подмена исторической методологии техническими приемами исследования, ориентированными на познание явлений современного мира или “неподвижных культур”, отказ от создания собственных концепций, учитывающих исторический контекст и динамику развития и т.п. – все это служило серьезным тормозом для развития социальной истории и “новой истории” в целомl. Критическим атакам подверглись и исследовательский инструментарий, и содержательная сторона, и способ изложения новой социальной истории. Особенно это касалось бесконечной фрагментации объекта исследования, сложившейся традиции проблемного изложения материалаli и отторжения вопросов политической истории. Последнее, впрочем, в значительной мере было сглажено усилиями историков ментальностей, чьи попытки связать политическую историю с социальной посредством концепции “политической культуры”, включающей в себя представления о власти в массовом сознании и отношение к политической системе и ее институтам, увенчались успехом. lii. Лекция 6 ПОВОРОТ К ИНТЕГРАЦИИ: ИСТОРИОГРАФИЧЕСКАЯ ПРАКТИКА И ДИСКУССИИ 1980-х ГОДОВ В 1980-е годы мировая историческая наука вступила в новую стадию своего развития, постепенно подойдя к этому рубежу в результате “методологической революции” 1960–1970-х годов, которая модернизировала аналитический арсенал историков и открыла новые кладовые исторического знания. Бурный количественный рост конкретных междисциплинарных исследований и беспрецедентное расширение предметного поля истории подготовили тот этап, на котором самой насущной стала задача “вплести” нити частных субдисциплин в единое полотно истории. Речь по существу шла о необходимости преодолеть ту фрагментацию истории, которая возникла в результате пересмотра как ее традиционной конституционнополитической версии, так и сменившей ее социально-экономической интерпретации. Перед историками встал вопрос, как соединить разрозненные результаты научного анализа различных явлений, структур и аспектов прошлого в последовательное целостное изложение национальной, региональной, континентальной или всемирной истории, что предполагает, во-первых, стереоскопическое видение исторического процесса в единстве всех его сторон (на том или ином уровне), а во-вторых, демонстрацию динамики его развертывания во времени и пространстве. Однако, несмотря на популярность лозунга “от социальной истории к истории общества” и соответствующие декларации приверженности многих историков “тотальной истории”, последствия противопоставления и абсолютизации структурного и антропологического подходов реализовались на практике в полной мере, при этом совершенно закономерно страдала в обоих случаях целостность исторического процесса, хотя и по-разному: в первом случае он омертвлялся и расчленялся на структурные срезы, а во втором – растекался на микропроцессы в локальных общинах и малых группах. Вполне естественно было искать способ комбинации анализа общества и исследования культуры, прежде всего, в задававшей познавательные ориентиры антропологической науке, хотя в ней самой не утихали многолетние споры о соотношении предметных полей социальной и культурной антропологии, как и между категориями “общество” и “культура”. Выход мог быть найден лишь в отходе от альтернативных решений. В ходе дискуссии о взаимоотношении истории и антропологии в журнале “Исторические методы” была, в частности, отмечена дуалистическая природа исторической науки и необходимость преодолеть негативно сказавшиеся на обеих дисциплинах последствия раскола между социальной и культурной антропологией. Воссоединение этих двух перспектив антропологического анализа в контексте исторического исследования выглядело чрезвычайно многообещающим. Американский историк Даррет Ратман дал очень удачную, яркую метафору двойственности истории как науки в образе двуликой Клио, которая с одной стороны предстает как сестра милосердия Флоренс Найтингейл, облегчающая человеческую боль, а с другой – как бесстрастный ученый-естествоиспытатель Мария Склодовская-Кюри. В сотрудничестве с социальной и культурной антропологией, подчеркивал Д.Ратман, могут быть реализованы обе стороны Клио, что позволит истории превратиться в подлинную “гуманитарно-социальную историческую науку”, в которой медсестра Найтингейл получит шанс открыть радийliii. Однако вопрос о методике “открытия радия” пока сам оставался открытым. Тем не менее, в дискуссиях середины 1980-х годов социальная история все решительнее заявляет о своих правах на особый статус, все более настойчиво ее представители подчеркивают интегративную функцию социальной истории в системе исторических дисциплин и ставят на повестку дня задачу синтеза исследований различных сторон и процессов исторического прошлого и его объяснения, все громче звучит призыв к преодолению антитезы сциентистской и гуманистической тенденций, структурного и антропологического подходов, системного и динамического видения исторического процесса liv. Одновременно возрастает осознание взаимодополнительности новых междисциплинарных и традиционных исторических методов, сохранивших свое центральное место в исследовательской практике. lv Таким образом, в полной мере проявляются специфические закономерности развития науки, регулирующие последовательную смену этапов прорыва, накопления конкретных исследований и их синтеза. Интегративная тенденция проявлялась во всех субдисциплинах социальной истории, хотя и неравномерно. Остановимся на некоторых наиболее показательных процессах такого рода. Вот, например, как происходили упомянутые сдвиги в истории семьи. Американский историк Л.Стоун, подводя в 1979 г. итоги исследований 1960–1970-х годов в области истории семьи, которая стала одной из самых быстроразвивающихся субдисциплин социальной истории и полем многочисленных острых дискуссий, систематизировал их по следующим направлениям: а)демографическое (объекты исследования – основные демографические параметры: фертильность, брачность, смертность и т.п.), б)правовое (законы и обычаи, регулирующие брачные отношения, передачу собственности, ее наследование и т.п.), в)экономическое (семья как производственная и потребительская ячейка, женский и детский труд дома и вне его и т.п.), г)социологическое (система родства и половозрастные группы, домохозяйство и семья как общности), д)психологическое (семейные и сексуальные отношения и их восприятие людьми, нормы поведения, представления, ценности, эмоции. чувства). Причем будучи решительным сторонником мультикаузального объяснения исторических изменений вообще и истории семьи в частности, Л.Стоун подчеркивал автономность каждого из этих подходов. Прогнозируя развитие исследований по истории семьи на 1980-е годы, он объявил возможности демографического и социологического ее анализа исчерпанными и выделил как наиболее перспективный социокультурный или социально-психологический подходlvi. Но действительное развитие этой области исследований в 1980-е годы не подтвердило прогнозы Л.Стоуна. Именно в это время большинству специалистов стало ясно, что только совокупность всех перечисленных подходов может обеспечить целостность рассмотрения семьи, идеального объекта междисциплинарного исследования. Как показывают работы двух последних десятилетий, задачи демографического и социологического анализа истории семьи не ограничиваются, как это представлялось некогда Стоуну, обеспечением фона или подготовкой холста для живописной картины ментальной истории брачно-семейных отношений, поскольку все выделенные им подходы обретают познавательную полноценность лишь тогда, когда выступают как взаимодополнительные. Эти исследования, как правило, не укладываются в рамки какого-то одного подхода, а лучшие из них, к которым можно отнести, в частности, работы американских медиевистов Барбары Ханавалт, Джудит Беннет, Дэвида Николаса и других исследователей, история крестьянской и городской семьи рассматривается комплексно, во всех ее аспектах (демографическом, экономическом, правовом, социологическом и психологическом) и, кроме того, в непосредственной связи с основными тенденциями социальноэкономического развития и культурного развития обществаlvii. Ту же тенденцию обнаруживают многочисленные работы, в которых ключевые проблемы городской истории стали все чаще рассматриваться сквозь призму индивидуальных судеб, личного жизненного опыта отдельных горожан и коллективного опыта разных социальных и половозрастных групп городского общества. Новый подход, в свою очередь, поставил перед социальными историками ряд методологических проблем, связанных с трудностями обобщения и оценки многообразных и зачастую взаимоисключающих данных, отражающих внутреннюю неоднородность и изменчивость динамичного городского социума, различия в моделях поведения и ритмах социальной жизни городов разных типов. Между тем, в наиболее развернутых моделях анализа городское общество выступает как упорядоченная совокупность индивидуальных социальных позиций, взятых в переплетающихся контекстах формальных (домохозяйства, профессиональные корпорации, религиозные объединения, институты местного управления) и неформальных социальных групп (семья, соседства или имущественные страты), а также в динамике индивидуальных жизненных циклов. Таким образом, биологические циклы жизни индивидов связываются с системой стратификации и социальными процессами в микроструктурах и в городском обществе в целом. При этом также выясняется роль отдельных малых групп в процессе социализации личности и в индивидуальной социальной мобильности. Повседневная жизнь городской общины, в свою очередь, связывается с макропроцессами в демографической, экономической, социальной и культурной сферах. В частности, сформировалась стройная модель исследований истории локальных общин в раннее новое время, непременными атрибутами которых стали анализ структуры семьи и домохозяйства, сравнительный сетевой анализ индивидуальных и коллективных социальных контактов, измерение и типологическая характеристика индивидуальной и групповой социальной мобильности, анализ функционирования формальных и неформальных средств социального контроляlviii. Совершенно особая и максимально противоречивая ситуация сложилась в истории женщин. История женщин как часть нового междисциплинарного научного направления – так называемых “исследований женщин”, сформировалась в конце 1960-х – начале 1970-х годов, когда на высокой волне женского движения феминистское сознание обретало собственную историческую ретроспективу. Сначала исследования, призванные восстановить справедливость в отношении “забытых” предшествовавшей историографией женщин, воспринимались научным сообществом скептически, причем не только историкамитрадиционалистами, но и многими социальными историками, не признававшими за различиями пола определяющего статуса, аналогичного таким ключевым инструментам социальной детерминации, как класс или раса. Но активный теоретический поиск и процесс “академизации феминизма” постепенно привел к прочной институционализации нового научного направления, в рамках которого историки анализировали судьбы женщин прошлого и исторический опыт отдельных общностей и социальных групп, соотнося эти индивидуальные и групповые истории женщин с общественными сдвигами в экономике, политике, идеологии, культуре. На разных стадиях ее развития в “истории женщин” выделяются разные направления, принципиальные отличия между которыми выступают в формулировке исследовательской сверхзадачи. В первом, раньше всех сформировавшемся направлении, цель познавательной деятельности интерпретировалась как "восстановление исторического существования женщин": именно эта установка – написать особую "женскую историю" – господствовала до середины 1970-х годов. Приверженцам этого направления удалось раскрыть многие неизвестные страницы истории женщин самых разных эпох и народов, но при таком описательном подходе, который очень скоро обнаружил свою ограниченность, возникали новые барьеры, которые лишь усугубляли изолированное положение “женской истории”. Представители второго направления, которое выдвинулось на первый план в середине 1970-х годов, стремились объяснить наличие конфликтующих интересов и альтернативного жизненного опыта женщин разных социальных категорий, опираясь на феминистские теории неомарксистского толка, которые вводили в традиционный классовый анализ фактор различия полов и определяли статус исторического лица как специфическую комбинацию индивидуальных, половых, семейно-групповых и классовых характеристик. Для представителей этого направления способ производства и отношения собственности оставались базовой детерминантой неравенства между полами, но ее воздействие осуществлялось через определенным образом организованную систему прокреации и социализации поколений в той или иной исторической форме семьи, которая, в свою очередь, была представлена рядом социально-дифференцированных структурных элементов, отражающих классовые или сословно-групповые различия. Этот подход позволил, в частности, описать сложные конфигурации и переплетения классовых и гендерных различий в локальном социальном анализе двух иерархически организованных общностей – семьи и местной деревенской или приходской общины – с характерным для каждой из них комплексом социальных взаимодействий, включающим и отношения равноправного обмена, и отношения господства и подчинения. На рубеже 1970–1980-х годов феминистская теория обновляется, расширяется методологическая база междисциплинарных исследований, создаются новые комплексные объяснительные модели, что не замедлило сказаться и на облике “женской истории”. Это касалось, в первую очередь, самого переопределения понятий “мужского” и “женского”. В 1980-е годы ключевой категорией анализа становится "гендер", призванный исключить биологический и психологический детерминизм, который постулировал неизменность условий бинарной оппозиции мужского и женского начал, сводя процесс формирования и воспроизведения половой идентичности к индивидуальному семейному опыту субъекта и абстрагируясь от его структурных ограничителей и исторической специфики. Поскольку гендерный статус, гендерная иерархия и модели поведения задаются не природой, а предписываются институтами социального контроля и культурными традициями, гендерная принадлежность оказывается встроенной в структуру всех общественных институтов, а воспроизводство гендерного сознания на уровне индивида поддерживает сложившуюся систему социальных отношений во всех сферах. В этом контексте гендерный статус выступает как один из конституирующих элементов социальной иерархии и системы распределения власти, престижа и собственности, наряду с этнической и классовой принадлежностью. Интегративный потенциал гендерных исследований не мог не привлечь тех представителей “женской истории”, которые стремились не только "вернуть истории оба пола", но и восстановить целостность социальной истории. Гендерный подход быстро завоевал множество активных сторонников и “сочувствующих” в среде социальных историков и историков культуры. Так, в результате пересмотра концептуального аппарата и методологических принципов “истории женщин” родилась гендерная история, в которой центральным предметом исследования становится уже не история женщин, а история гендерных отношений, которая исходит из представления о комплексной социокультурной детерминации различий и иерархии полов и анализирует их функционирование и воспроизводство в макроисторическом контексте. При этом неизбежно видоизменяется общая концепция социально-исторического развития, поскольку она должна включать в себя и динамику гендерных отношений. В центре внимания оказываются важнейшие институты социального контроля, которые регулируют неравное распределение материальных и духовных благ, власти и престижа в масштабе всего общества, класса или этнической группы, обеспечивая, таким образом, воспроизводство социального порядка, основанного на гендерных различиях. Особое место занимает анализ опосредующей роли гендерных представлений в межличностном взаимодействии, выявление их исторического характера и возможной динамики. Трудности выявления динамики гендерной истории усугубляются наличием внутренней дифференциации, неоднозначностью и разновременностью изменений в гендерном статусе отдельных социальных, профессиональных и возрастных групп. Многочисленные исследования продемонстрировали несостоятельность упрощенных схем, в которых та или иная система различий избирается в качестве универсальной объяснительной категории. Неадекватность автономного социально-классового или гендерного анализа красноречиво свидетельствует в пользу последовательной комбинации этих двух подходов, имеющей в своей перспективе создание социальной истории гендерных отношений, требующей разработки таких концепций и методов, которые позволили бы совместить гендерный и социальный подходы в конкретно-историческом анализе. Сторонники комплексных подходов учитывают, помимо психических и культурных составляющих гендерной идентичности и структуры гендерной иерархии, положение субъекта в социальной иерархии и конфигурацию последней. Но решение стоящих перед гендерной историей проблем требует еще значительных усилий, направленных на соединение всех методологических ресурсов и реализацию продуктивного сотрудничества социальных историков и историков культуры lix. Лекция 7 ОПЫТ БРИТАНСКОЙ СОЦИАЛЬНОЙ ИСТОРИИ Развитие социальной истории в разных странах имело специфические черты, которые, с одной стороны, отражали особенности сложившегося соотношения сил различных традиций в национальных историографиях, а с другой – особенности влиявших на ее развитие внешних факторов. В британской историографии становление социальной истории как самостоятельной области исторического знания началось в 1920–1930-е годы и проходило параллельно с выделением специфического предмета экономической истории из “двуглавой” академической дисциплины – “экономической и социальной истории”, но еще очень долгое время большинство исследователей отводило социальной истории роль “младшей сестры”, подчиняя рассмотрение социально-исторических сюжетов собственно экономической проблематике. “Социально-экономические” историки видели свою задачу в анализе социальных групп, критерием для определения которых служили их место в процессе разделения труда и роль в производственном процессе. С другой стороны, в это же время была сформулирована “тотальная” концепция социальной истории, включающая в ее исследовательское поле все аспекты общественной жизни и связи между нимиlx. В 1940–1950-е годы понятие “социальная история” обычно употреблялось применительно к тем работам, которые освещали все разнообразие повседневной жизни и деятельности людей – условия труда и быта, особенности образа жизни, элементы материальной и духовной культуры. Наиболее яркое воплощение эта концепция социальной истории нашла в трудах выдающегося либерального историка Дж.М.Тревельянаlxi. В его представлении структура исторического знания складывалась из трех главных компонентов – экономической, социальной и политической истории, изучающих три пласта исторического прошлого, которые соотносились таким образом, что экономические условия лежали в основе социальной действительности, а последняя, в свою очередь, определяла политические события. “Без социальной истории, – писал Дж.Тревельян, – экономическая история бесплодна, а политическая история непонятна”lxii. В послевоенный период, в условиях господства традиционной консервативной историографии в области политической и административной истории и самоизоляции экономической истории позитивистского толка, марксистское направление английской историографии, сформировавшееся в 1940–1950-е годы, создавало так называемую новую социальную историю практически “на целине”, в то время как во Франции, например, эта историографическая ниша уже была занята школой “Анналов”. Если во Франции между марксистами и немарксистами длительное время существовало “неписаное джентльменское соглашение”, по которому первые ограничивали себя преимущественно социальноэкономической историей и историей классовой борьбы, отдавая вторым в безраздельное обладание проблемы истории ментальностейlxiii, то в Англии именно историки-марксисты, не забывая о социальноэкономической истории и истории классовой борьбы, явились пионерами и в исследовании массового сознания и поведения людей прошедших эпох. Огромное влияние на формирование “новой социальной истории” в Англии оказали работы Э.Томпсона, Дж.Рюде, Э.Хобсбоума, Р.Хилтона, К.Хилла, и не только их конкретные исследования, но и теоретикометодологические статьи, а также критические обзоры и огромное число рецензий на работы социальных историковlxiv. Стоит вспомнить, что именно они привлекли к активному сотрудничеству в созданном в 1952 г. журнале “Past & Present”, наряду с либеральными историками, известных английских социологов и антропологов, которые внесли большой вклад в исследование коллективного опыта как центрального измерения социальной жизниlxv. Признанным отцом “новой социальной истории” в Англии считается Э.Томпсон, и само ее рождение обычно связывается с публикацией в 1963 г. его знаменитой книги “Становление английского рабочего класса”lxvi. Парадоксально, но в условиях острого кризиса традиционного либерального историзма именно британским марксистам пришлось в 1950-х – начале 1960-х годов в борьбе с экономическим детерминизмом и социологизмом школы Нэмира отстаивать значение идей в историческом процессе. Они, по утверждению А.Л.Мортона, успешно продвинулись “от общего утверждения, что люди являются созидательной силой истории, к точному и детальному представлению о том, кто были эти “люди” на каждом этапе и что они в действительности делали и думали...”lxvii Лишь позднее, в середине 1960-х годов, стали появляться работы, написанные под влиянием социологии Макса Вебера и под непосредственным воздействием французской школы “Анналов”, которое вначале ограничивалось областью исторической демографии (работы Кембриджской группы по истории народонаселения и социальной структуры), а в 1970-е годы проявилось в так называемой истории народной культуры, представители которой, кстати, критиковали историков ментальностей за отсутствие внимания к социальной дифференциации последних, отдавая явное предпочтение многоуровневым концепциям “идеологий” и “идейных систем” Ж.Дюби, Р.Мандру, М.Вовеляlxviii. Из числа других факторов, придавших характерные черты социальной истории в Англии, следует назвать сильные, вековые традиции различных школ локальной истории и исторической географии, внесших немалый вклад в исследование динамики взаимодействия человека и его природно-социальной среды. В немалой степени в ней проявилась и активная позиция британской исторической социологии, и мощное влияние английской социальной антропологии, обладавшей богатейшим практическим опытом, и, наконец, соединение непреходящей популярности истории семьи, родной деревни, прихода, города у многочисленных энтузиастов-непрофессионалов с развернутым историками-социалистами широким движением за включение любительского краеведения в контекст большой “народной истории”, сделавшее “социальную историю снизу” важным элементом массового исторического сознанияlxix. Заимствование проблематики и методов социальной антропологии сыграло особенно важную роль в развитии новой социальной истории в Великобритании. Смычка историографии и социальной антропологии произошла в значительной степени благодаря усилиям ведущих социальных антропологов, которые активно выступали в пользу взаимодействия двух дисциплин, а точнее – за оснащение “теоретически отсталой” историографии концепциями и методами, отработанными в полевых исследованиях различных этнических общностей на окраинах современного мираlxx. Комплексный анализ локально ограниченных сообществ традиционного типа, моделирование и типологизация внутригрупповых и межгрупповых социальных взаимосвязей и другие методы социальной антропологии использовались историками применительно к собственному объекту исследования – локальным общностям прошлого. Теоретические трудности формировавшегося междисциплинарного подхода, которые были предопределены различиями в природе предметов истории и антропологии прекрасно осознавались ведущими социальными историками. “Иногда думают, что антропология может предложить готовые выводы не только об отдельных сообществах, но и об обществе в целом, поскольку базовые функции и структуры, обнаруженные антропологами, – какими бы сложными или скрытыми они ни были в современных обществах, – все еще продолжают лежать в основе современных форм. Но история – это дисциплина контекста и процесса: всякое значение есть значение в контексте, а структуры изменяются, в то время как старые формы могут выражать новые функции или старые функции могут находить выражение в новых формах... В истории нет никаких постоянных актов с неизменными характеристиками, которые могли бы быть изолированы от специфических социальных контекстов”lxxi. Именно благодаря плодотворному диалогу между антропологами и социальными историками, которые группировались вокруг журналов “Past & Present” и (позднее) “Social History”, сложилась британская социально-антропологическая история, вобравшая в себя лучшие интеллектуальные традиции национальных научных школ. Основные направления изучения “народной культуры” были заложены работами К.Томаса, А.Макфарлейна, П.Берка и др., которые ввели в научный оборот новые исторические факты, характеризующие особенности духовной жизни простых людей, уровень их грамотности, язык, знание окружающей природы, многообразные проявления социальной активностиlxxii. “Народная культура” трактовалась ими очень широко, как система разделяемых абсолютным большинством общества понятий, представлений, ценностей, верований, символов, ритуалов, но имеющих и множество региональных вариантов и различий в соответствии с социальным статусом, профессиональным занятием, общим образовательным уровнем ее носителей. Неотъемлемой частью истории “народной культуры” стали исследования по истории “народной религии” и “народной реформации”lxxiii. При этом историки марксистской и радикальной ориентации связывали изучение проблем “народной культуры” с исследованием особенностей идеологии различных социальных слоев и интеллектуальной гегемонии господствующих классовlxxiv. Модель “культурной гегемонии” А.Грамши рассматривалась как средство преодоления методологических трудностей, заложенных в теоретических установках истории ментальностей, с одной стороны, и в концепции “классового сознания”, – с другой. Проблематика истории народной культуры обогатила исследование массовых движений, по-новому осветила ценностные системы, умонастроения, модели поведения, “политическую культуру” их участниковlxxv. История “народной культуры”, ставшая своеобразным английским эквивалентом французской “истории ментальностей” исследовала проблемы обыденного сознания на основе социально-антропологического подхода и использования фольклорных и локально-исторических источников. Она ввела в научный оборот огромный источниковый материал, характеризующий особенности духовной жизни и поведения людей, с локально-региональной и социально-групповой спецификацией. Социально-исторические сюжеты разрабатывались как на макро-, так и на микроуровнях, сверху и снизу, сквозь призму структурного анализа социальных слоев и статус-групп и через быт, поведение и сознание “простых людей” в местных городских и сельских сообществах. Так создавалась коллективная биография локальной общности или “биография социального класса” (по выражению Э.Томпсона). Этот главный общий метод “истории снизу” объединил собой различные субдисциплины социальной истории: его реализация предполагала комбинирование демографического и локального анализа, с включением в него социокультурного аспекта. Ситуация, сложившаяся в британской “новой социальной истории”, может быть проиллюстрирована на примере локальной истории, в которой в свою очередь выделяются различные направления. Новые возможности для локально-исторического синтеза были открыты и в той или иной мере реализованы как в сфере пересечения демографической истории с экономической и с историей социальных структур, так и в сфере пересечения демографической истории с историей ментальностей, или с так называемой историей народной культуры. Еще в 1964 г. возросший интерес британских историков к междисциплинарным исследованиям и, в частности, к возможностям использования данных демографии и количественных методов для исследования социальных связей в малых группах, привел к созданию Кембриджской группы по истории населения и социальной структуры. В 1960–1970-е годы членами группы был опубликован ряд работ, в которых рассматривалась динамика народонаселения Великобритании в новое время в связи с экономическим развитием страны и социальными сдвигамиlxxvi. Деятельность этой группы стимулировала разработку проблематики демографической истории и в мировой историографии в целом. Надо отметить, что уже в конце 1960-х годов историки-демографы поставили вопрос о необходимости разработки теории, которая могла бы объяснить изучаемые ими процессы в более широком контексте. Тогда же была поставлена задача – включить в будущую модель социальной регуляции процесса воспроизводства и демографического поведения не только элементы хозяйственной деятельности, социальной структуры и обыденного сознания, но и изменения в политической и идеологической сферах. В 1970-е годы вполне явственно обозначилась тенденция к переходу от исторической демографии к демографической истории, комплексной исторической дисциплине, рассматривающей демографические структуры и процессы в непрерывной связи и взаимодействии с экономическими, социальными, культурными. Ведущие демографические историки видели решение проблемы связи процессов воспроизводства человека с социальным контекстом во всестороннем анализе институтов брака и семьи, брачно-семейных отношений, демографического поведения и сознания и становления на этой основе так называемой демосоциальной истории как неотъемлемой части новой социальной историиlxxvii. Ключевое положение в интерпретации взаимодействия демографических, экономических и социальных процессов заняла модель брака, события, влекущего за собой создание новой ячейки общества. Именно различные модели брака стали теми теоретическими конструкциями, в которых абстрактные схемы, формирующие наши представления об общих тенденциях демографического развития, были наполнены многообразием конкретных вариантов демографического поведения, стереотипного или отклоняющегося, направленного на воспроизведение или изменение этой сферы общественных отношений. Комплексные исследования по истории семьи, несомненно, давшие весомые результаты, осуществлялись главным образом в рамках локального социального анализа, позволяющего наблюдать все общественные связи и процессы в их естественной субстратной среде. И это естественно, поскольку семья, в рамках которой происходит воспроизводство человека и самообеспечение его средствами существования, являясь микроединицей существующей общественной связи (социальных отношений), воспроизводит эту связь в рамках той общины (группы, устойчивой корпорации), в которую она входит совместно с другими аналогичными ей единицами. Семья подвергается контролю более широких групп и призвана решать задачи, “заданные” ей ими. Лекция 8 НОВАЯ ЛОКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ Наиболее перспективный путь к осуществлению проекта социоистории, включающей в свой предмет социальные аспекты всех сторон исторического бытия человека, открылся в новой локальной истории. Эта дисциплина, имеющая богатейшие вековые традиции, пережила свое второе рождение в процессе становления “новой истории”. Особенно важную роль сыграла в этом процессе лестерская школа локальной истории, основанная У.Хоскинсом и Г.Финбергом, которые поставили во главу угла не локально-территориальный принцип, а описание и анализ реально существовавших социальных организмов локального уровня, создание коллективных портретов и биографий конкретных локальных общностей, иными словами воплощая на локальном уровне познавательный идеал социальной истории – историю общества как целостности. То же направление развивалось и в Центре городской истории Лестерского университета, основанном Г.Дайосом. В 1960-е годы новая локальная история вела интенсивную “колонизацию” городской территории. В конце 1960-х – начале 1970-х годов распространилась теория обмена, а в середине 1970-х годов в историческом анализе локальных общностей начал активно применяться сетевой анализ, который был особенно многообещающим в решении проблемы "возвращения индивида" после реальной угрозы его выпадения из поля зрения исследователя в поисках статистических переменных. Локальные исследования 1960–1970-х годов не были простым продолжением или возрождением традиций, они обозначили радикальный поворот к изучению общественной жизни людей прошлого в ее реальных пространственновременных рамках. В многочисленных конкретных исследованиях на материале локальной истории, главным образом по истории отдельных деревень и приходов в средние века и в начале нового времени, анализировались не только основные демографические характеристики (фертильность, брачность, смертность) и демографическая ситуация в целом, структура семьи и домохозяйства, порядок и правила наследования собственности, системы родственных и соседских связей, но и социальная и географическая мобильность, социальные функции полов, локальные политические структуры и социально-культурные представления. Этот комплекс вопросов выведен суммарно, в полном объеме он встречается сравнительно редко. Хотя локальные рамки исследования дают историку уникальную возможность овладеть всей совокупностью источников и всесторонне исследовать объект, имеются большие сложности с установлением общих связей между всеми описанными явлениями, а без этого и проблема соотношения с более широким контекстом, с социальным целым, остается, как правило, нерешенной. В 1970–1980-е годы появляется все больше локально-исторических работ, нацеленных на всестороннее изучение той или иной локальной общности как развивающегося социального организма, на создание ее полноценной коллективной биографии. Новейшие исследования обнаруживают два главных сложившихся в современной локальной истории подступа к изучению человеческих общностей. Первый подходит к этой проблеме со стороны индивидов, составляющих ту или иную общность, и имеет предметом исследования жизненный путь человека от рождения до смерти, описываемый через смену социальных ролей и стереотипов поведения и рассматриваемый в контексте занимаемого им на том или ином этапе социального жизненного пространства. Второй отталкивается от раскрытия внутренней организации и функционирования самой социальной среды в самом широком смысле этого слова, включая исторический ландшафт, отражающий “физическую реальность локального мира”, и социальную экологию человека, весь микрокосм общины, все многообразие человеческих общностей, неформальных и формальных групп, различных ассоциаций и корпораций, и выявляет их соотношение между собой, а также с социальными стратами, сословными группами, классами. При этом используется вся совокупность местных источников, фиксирующих различные аспекты деятельности индивидов. В конечном счете, речь идет о соотношении между организацией жизни в локальной общине, которая функционирует г.о. как форма личной, естественной связи людей, и социальноклассовой структурой, фиксирующей качественно иной – вещный характер социальных отношений. В своей книге о Ковентри XV – начала XVI в. известный британский историк – лидер лестерской школы локальной истории Ч.Фитьян-Адамс использовал оба эти подхода и усовершенствованные методики демографического, социологического и антропологического анализа. Городское общество предстало перед исследователем как упорядоченная совокупность индивидуальных социальных позиций, взятых в переплетающихся сегментах включающих их формальных и неформальных социальных групп (домохозяйства, профессиональные корпорации, религиозные гильдии, институты городского управления, семьи, соседства, имущественные страты), а также в динамике индивидуальных жизненных циклов горожан с характерной чередой социальных ролей. Так биологические циклы жизни индивидов оказались связаны с системой стратификации и социальными процессами в микроструктурах и в городском обществе в целом. История города была рассмотрена сквозь призму смены поколений, ритмов повседневной жизни, социально-культурных контекстов, включая городской фольклор и традиционные ежегодные ритуалы, в результате чего, по меткому выражению самого исследователя, “социальные скелеты обрастают индивидуальностью, жизнью, культурой” lxxviii. Таким образом, на смену традиционной локальной истории пришла “локальная антропологически ориентированная социальная история”, которая включила в свой и без того богатый арсенал все наиболее эффективные методические разработки британской социальной антропологии. А.Макфарлейн, в своей статье о кооперации истории и антропологии в изучении локальных общностей, назвал этот тип интенсивного исторического анализа “микросоциальной историей”lxxix. Локальная община выступает как первичное сообщество, самостоятельный социальный организм, который, обеспечивая непрерывное воспроизводство общественного человека, объективно включенного в социальную структуру, образует субстратную основу общественного развития. Объективный способ существования одновременно устанавливает отношения всех членов общины друг к другу и образует саму общину. Локальные общности (и семейные структуры) входят в различные контуры-подсистемы социального управления и играют важную роль в детерминации демографического, экономического, социального и всех других видов поведения людей. Именно здесь находится узел связи, в котором эти структуры обнаруживают свою нерасчлененность. При этом многие британские социальные историки прекрасно осознают условный характер той “географической демаркации границ”, которая предшествует локально-историческому анализу, и искусственность вычленения изучаемого объекта из окружающего его более обширного социального и культурного пространства. Безусловно, локально-исторические исследования этого типа значительно расширили возможности комплексного подхода в историческом исследовании, вне зависимости от конкретного аспекта исторической действительности, фокуса ее отражения или от масштаба социального объекта, которые были избраны для анализа в той или иной отдельно взятой работе. Ведь синтезирующий потенциал конкретно-исторического исследования определяется, в конечном счете, не его пространственными и временными рамками, а наличием у исследователя внутреннего императива к постижению исторического процесса в его целостности и пониманию места изучаемого объекта в этом процессе. Локальные исследования, которые М.Постан справедливо называл “микрокосмическими”, имеют все же надежный выход в макроисторическое пространство и способны выполнять роль первичных блоков в более амбициозных проектах социоистории. Уже к началу 1980-х годов многочисленные локальные исследования по отдельным периодам истории подготовили обновленную, гораздо более совершенную базу для обобщений на национальном уровне. Одна из удачных попыток нового синтеза была предпринята на хорошо освоенном материале социальной истории Англии XVI-XVII вв.lxxx В обобщающем труде “Английское общество в 1580-1680 годы” К.Райтсон, опираясь на десятки локально-исторических исследований, в том числе на собственные изыскания, показал, как крупные социальные сдвиги XVI-XVII вв., вызванные совокупным эффектом демографических, экономических, культурных и административных изменений в национальном масштабе, с одной стороны, привели к усложнению и углублению социальной стратификации (социальная стратификация – в различных формах – предшествует действительному классообразованию) на местах, перестройку в локальных социальных отношениях, а с другой – к интенсификации взаимодействия между локальными сообществами и более тесной интеграции последних в национальную общность. Институты брака и семьи, внутрисемейные отношения, социальные группы и вертикальные связи локального уровня рассматриваются в контексте макропроцессов – движения населения, сдвигов в социально-экономической и духовной сферах, в функционировании институтов поддержания общественного порядка и механизмов разрешения социальных конфликтов. Именно в поляризации социальных интересов и углублении социальной стратификации в местных структурах тысяч провинциальных общин автор находит ключевой момент связи между макроструктурными сдвигами и повседневной жизнью людейlxxxi. Центральное место в его теоретической конструкции, охватывающей три элемента – семью, локальную общность и систему социальной дифференциации национального масштаба, – занимает локальная община, которая включает в себя и семьи, и элементы социально-классовой структуры, и другие фрагменты социального целого и представляет собой пространственно идентифицируемое выражение общественных отношений. В своем заключении Райтсон как бы набрасывает интегральную модель будущей “новой социальной истории Британии”, ориентированной не на выведение “среднего” или “типичного”, а на максимальный учет всех региональных вариаций в их специфической связи с национальным целым. Дальнейшая разработка этого подхода была осуществлена в работе уже упоминавшегося Ч.ФитьянАдамса со знаменательным названием “Переосмысливая английскую локальную историю”. Он предложил модель, учитывающую социально-пространственные структуры разного уровня и различной степени интеграции: “ядро общины”; община как целое (сельская или городская); группа соседских общин; более широкая область с общей социокультурной характеристикой; графство; провинция, или регион. В основе этой модели лежит концепция “социального пространства”, охватывающего различным образом ограниченные и частично перекрывающие друг друга сферы социальных контактовlxxxii. Само понятие “локальное общество” становится в предложенной перспективе чрезвычайно подвижным, а во главу угла ставится проблема последовательной исторической реконструкции каждого из звеньев этой цепочки с обоих ее противоположных концов, на которые обычно расходятся интересы “локального” и “национального” историков, в то время как последний должен, не ограничиваясь анализом общественного строя и государственных структур, “иметь дело и с менее очевидными явлениями, такими как территориально-консолидирующая функция различных аспектов национальной культуры (от права и религии до образования), ожидаемые нормы поведения, центростремительные силы двора и капитала, провинциальные сферы аристократического влияния, соединительная “ткань” коммуникаций, торговли и идей, или вся совокупность тех категорий людей – от коммерсантов до бродяг и мигрантов, чьи передвижения способствовали смешению популяций различных регионов друг с другом. Ниже этого “возвышающегося” уровня национальных нормативов и активных посредников национального масштаба, но связанное с ним – через провинциальных лидеров, игравших какую-то роль на национальной сцене, через органы местного управления, через тех, кто базируясь на местах занимался межрегиональными контактами, – лежит то, что можно рассматривать как дополнительный домен локального историка, в чью задачу поэтому входит идентификация и раскрытие структур и судеб множества региональных и локальных обществ, из которых и состоит нация”lxxxiii. Однако проблема включения локально-исторических сюжетов в более широкий региональный или национальный контекст все еще до конца в теоретическом плане не разработана. Лекция 9 ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ ПОИСКИ 1980-х ГОДОВ: ПРОБЛЕМА СИНТЕЗА Историографическая практика 70-80-х годов принесла и крупные успехи, и горькие разочарования. Разнохарактерность объектов и задач исторического исследования диктовала необходимость применения различных методов, наиболее адекватных и эффективных в каждом конкретном случае. Но обогащение исследовательского арсенала, предназначенного для анализа максимально широкого круга явлений, стимулировало дальнейшую специализацию внутри исторической науки и соответственно вело к ограничению предметного поля конкретных исследований той или иной стороной исторического процесса, создавая почву для переноса именно на нее центра тяжести в теоретическом осмыслении и объяснении историиlxxxiv. Если в конкретно-исторических исследованиях нередко автоматически срабатывал привычный механизм подмены целого частью и выпячивание одного из измерений прошлого за счет других, то в обобщающих работах синтез различных его аспектов оказывался по преимуществу всего лишь суммарным их изложением, что свидетельствовало о теоретической несостоятельности принятой модели генерализации. Тотальный подход, опирающийся на системно-целостное видение исторического процесса, оставался желанным научным идеалом. Предполагалось, что тотальная история должна присутствовать не в самих конкретных исследованиях, а как бы “на горизонте”, как установка исторического мышления и как сверхзадача, как их совокупная генеральная программа. Поэтому многие сторонники комплексного многоаспектного подхода к изучению истории общества, как правило, ограничивались в своих конкретных работах соотнесением анализа социальной структуры и отношений, главным образом, с экономическими или демографическими процессами или сужали рамки тотальности до границ естественно сложившегося социального организма – локальной общности и включенных в нее микрогрупп с интенсивными контактами между входящими в них индивидами. Речь шла, таким образом, об исследовании социальных общностей и групп в социологическом смысле, в отличие от социальных категорий, таких как класс, сословие, страта и т. п., которые выделяются по объективным критериям. Очевидной установкой было стремление понять человеческие связи и отношения в рамках социальной жизни, приближенных к индивиду, на уровне реальных групп и социальных общностей, позволяющем непосредственно зафиксировать воспроизводство и изменчивость индивидуальных и групповых ситуацийlxxxv. Историко-антропологический подход сформировался как метод осмысления социокультурных стереотипов, но историческая антропология стала нередко рассматриваться как особый подход, обеспечивающий полную реконструкцию всего здания истории. С позиций исторической антропологии, ориентирующейся на методологические установки культурной антропологии, перспектива осуществления полидисциплинарного синтеза виделась в предмете ее исследования – в культурно-исторически детерминированном человеке, взятом во всех его жизненных проявлениях. Социальность этого исторического субъекта понималась как само собой разумеющееся свойство и следствие межличностного общения. В такой интерпретации задачи истории ограничивались изучением стереотипов человеческого поведения, а анализ макропроцессов выводился за рамки исторического исследования, вероятно, в область исторической социологии. Однако ясно, что, не ставя перед собой задачу изучения всех измерений социальной среды, которая задает условия человеческой деятельности и определяет всю организацию общественной жизни, историк практически отказывается от самостоятельного решения важнейших вопросов, связанных с пониманием исторического процесса. В такой познавательной модели культурно-психологическая характеристика индивида или группы автоматически превращается в универсальный объяснительный принцип, а развенчание позитивистской социально-структурной истории, игнорировавшей субъективный фактор, приводит не к постижению целостной исторической реальности, а к замене ее столь же односторонней феноменологической социально-культурной историей, которая, декларируя включенность объективной реальности в реальность субъективную, ограничивается анализом последней. Ведь ментальность эпохи, выступая как одно из объективных условий формирования индивидуального или группового обыденного сознания, не исчерпывает тем не менее всех его предпосылок. Объективные процессы, являющиеся потенциальными причинами деятельности людей столь же нуждаются в специальном исследовании, сколь и факты обыденного сознания, через которые они реализуются. Конечно, глубинные структуры и процессы, в той или иной мере обусловливая мотивы и действия людей, не могут их полностью детерминировать, они сами проявляются лишь в этих действиях и исторических событиях, хотя и не полностью, и не без некоторого искажения. Но ведь и процессы возникновения, изменения и разложения структур не вытекают напрямую из желаний и действий отдельных субъектов истории. Вот почему ведущие представители “новой социальной истории” во многих странах, признавая сферу ментальности одним из наиболее удобных средств исторического синтеза, тем не менее, исходили из необходимости изучения разных аспектов социальной истории, не сводя ее к истории человеческой субъективности или истории поведения. Если на рубеже 1970-х и 1980-х годов в дискуссиях историков основной акцент делался на противопоставление исторической антропологии и социологизированной истории, то к середине 80-х ситуация изменилась в пользу комбинации двух познавательных стратегий, или "двух призваний социальной истории"lxxxvi. Попытки решения проблемы нового синтеза путем прямых междисциплинарных заимствований в антропологической науке, как можно было бы предположить заранее, оказались несостоятельнымиlxxxvii. В это время уже не единицам, а многим исследователям стало очевидно, что для исторического объяснения недостаточно выяснить те представления и ценности, которыми люди руководствовались или могли руководствоваться в своей деятельности, но столь же необходимо выявить, чем определялось содержание и изменение этих представлений, ценностей и т.п., определить "источники разногласий и конфликтов", установить "механизмы трансформаций", "то есть внести историчность в изучение ментальности"lxxxviii. В сложившейся ситуации исследователи, склонные подчеркивать интегративную функцию социальной истории в системе исторических дисциплин, выдвинули на первый план разработку новых, более сложных теоретических моделей и адекватного концептуального аппарата, способного обеспечить практическое применение в конкретно-историческом исследовании комплексного метода социального анализа, опирающегося на последовательную комбинацию системно-структурного и социокультурного подходов. Именно в это время известный американский историк и социолог Ч.Тилли, опираясь на проделанный им анализ ведущих тенденций в методологии конкретных социально-исторических исследований переходного периода от средневековья к новому времени, провозгласил главной задачей социальной истории реконструкцию человеческого опыта переживания крупных структурных изменений. Решение этой задачи виделось в реализации трехступенчатой программы: исследование крупных структурных изменений; описание жизни простых людей в ходе этих изменений и, наконец, нахождение связи между первым и вторым. Ключевым моментом этой связи выступает формирование вследствие структурных сдвигов противоположных социальных интересов. Результатом синтеза должна была стать “инкорпорация повседневной жизни в бурные воды исторического процесса”lxxxix. Аналогичные формулировки целостного видения процесса общественной динамики предлагались и раньше, и позже, другими социальными историками, которые видели свою главную задачу именно в том, чтобы уловить этот процесс, обнаруживая долговременные сдвиги в социальной организации, в общественных отношениях и в тех понятиях и ценностях, в которых эти социальные отношения воплощаютсяxc. В этих и подобных им интерпретациях речь, по существу, шла о социоистории, или социальной истории в широком смысле слова, предмет которой принципиально отличается и от истории общественных институтов, и от истории социальных групп, и от истории ментальностей. В социоистории все эти и другие подходы соединяются с целью осуществления ее главной – интегрирующей – функции. Социоистория держит в своем фокусе не только структуры или человеческое сознание и поведение, а способ взаимодействия тех и других в развивающейся общественной системе и в изменяющейся культурной среде, которая эту систему поддерживает и оправдывает. В этом проекте социоистории ключевую роль играют синтетические категории “опыта” и “переживания” – индивидуального, коллективного, исторического, в которых концептуализируется внутренняя связь субъекта истории с объективными – как материальными, так и духовными – условиями его деятельности, с природными, социальными и культурными детерминантами его индивидуального и коллективного поведенияxci. Несколько позднее категориальный аппарат синтеза был дополнен новыми концепциями власти и политической культуры, интерпретацией взаимодействия различных уровней культуры в терминах “культурного доминирования” и “присвоения культурных традиций”, теорией взаимоопосредования социальной практики и культурных представлений, идеей конструирования социальных и культурных идентичностей, моделью выбора в “пространстве свободы”, ограниченном наличными ресурсами социокультурной системы и неравенством в доступе к ним. Интегративная тенденция проявлялась во всех субдисциплинах социальной истории, хотя и неравномерно. О новых явлениях в истории семьи, городской истории и в истории женщин уже говорилось достаточно подробно. Заметные сдвиги в этом направлении произошли и в области истории социальных движений и революций нового времени, где были сделаны некоторые успешные попытки синтеза социальноструктурного и социально-антропологического анализа и представлены оригинальные социокультурные интерпретации самих социальных конфликтов и поведения в них народных низов. С учетом специфики местных обычаев и социальных микроструктур, различных моделей инкорпорации локальных общин в системные процессы экономических, социальных и культурных сдвигов были построены различные модели, объясняющие политическое поведение их обитателей в конфликтах регионального и национального масштаба. Новые исследования социальных историков существенно расширили их “сферу влияния” за счет истории политической. В частности, народная культура раннего нового времени стала рассматриваться либо как независимая и оппозиционная элитарной политической культуре, либо как отличная от последней, но находящаяся с ней в постоянном диалоге, как одна из сторон формирования властных отношений и традиционной политической культуры в целом. При вмешательстве центральной власти в провинциальную жизнь локальные социальные противоречия немедленно фокусировались в сфере национальной политики. В кризисах и трансформациях политической системы отчетливо проявлялись пределы мирного сосуществования двух политических культур, противостояние которых выступало определяющим фактором политического процесса. В таком анализе "народ", принимавший участие в этих движениях, превращался из аполитичной и пассивной жертвы либо иррационально-агрессивной массы в сознательный субъект коллективных действий, которые становились неотъемлемой частью социально-политического процессаxcii. Итак, с середины 1980-х годов поиск новых объяснительных моделей расширяет круг интерпретаций исторического прошлого, базирующихся на представлении о внутренней целостности исторических явлений, о диалектическом характере взаимодействия социальной структуры, культуры и человеческой активности. Если на определенном этапе развития “новой исторической науки” обнаруживалась тенденция абсолютизировать значение отдельных вариантов междисциплинарного анализа, то теперь главным императивом становится поиск объединяющего принципа в конструировании исторического целого, поиск такой стратегии исследования, которая соответствовала бы интегративному характеру самого исторического процесса. Так складывается важная исследовательская установка, которую Е.Топольский назвал в свое время "директивой интегрального объяснения". Середина 1980-х годов стала пиком интенсивности теоретических и практических усилий историков, стремящихся к ее реализации, и закономерно была отмечена наиболее оптимистическими оценками перспектив нового исторического знания. Парадокс, однако, заключался в том, что фактически одновременно под вопросом оказался сам научный статус последнего. Лекция 10 СОЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ И ЛОМКА ОБЩЕКУЛЬТУРНОЙ ПАРАДИГМЫ В социальной истории, истории ментальностей, исторической антропологии 80-х годов по существу воплощались специфические варианты интегративной динамики историографического процесса, причем каждый подход ставил в центр нового синтеза свой собственный предмет: мир социальных отношений, картину мира, мир повседневности, мир воображаемого и т.д. Довольно долго инициатива принадлежала социальным историкам. Но, оперируя на национальном и региональном уровнях в рамках процессов большой длительности, они оставались в царстве массовости и обезличенности, а в большинстве локальных исследований преобладала установка на усредненность и типизацию. Не было найдено и адекватного решения проблемы соединения нормативно-ценностного и категориального анализа социальной структуры. Историки ментальностей пытались зафиксировать целостность исторической действительности в фокусе человеческой субъективности, но сосредоточившись на изучении внеличностной малоподвижной структуры общественного сознания, оставили "за кадром" не только историю событий, но и проблему самоидентификации личности, личного интереса, целеполагания, индивидуального рационального выбора. В конечном счете, стала очевидной несостоятельность попыток объяснить социальную динамику альтернативно: либо через субъекта истории, либо через “игру структур”. Более перспективным представлялся иной путь: анализ взаимодействия между реальностями разных уровней. Однако на этом пути историки столкнулись с серьезными трудностями эпистемологического свойства, нарастание которых осознавалось все острее. Они заставили убедиться, во-первых, в том, что историческая реальность не является и не может быть столь непосредственно наблюдаемой и измеряемой, как считали многие социальные историки в 1960-х – начале 1970-х годов, а во-вторых, в принципиальной невозможности полностью устранить креативность исследователя в процессе изучения того, что и так только кажется объективным свидетельством. Слабые места доминирующих познавательных моделей довольно активно обсуждались и в первой половине 1980-х годовxciii, а на рубеже 1980-х и 1990-х годов констатация кризиса или “критического поворота” в историографии, радикальной смены исследовательских парадигм превращается в стереотип. На рубеже XX и XXI в. историческая наука (и гуманитарное знание в целом), переживает глубокую внутреннюю трансформацию, которая в полной мере проявляется и на поверхности академической жизни – в смене поколений, интеллектуальных ориентаций и исследовательских парадигм, самого языка истории. Если сравнить некоторые аспекты современной историографической ситуации, которая характеризуется как постмодернистская, с ситуацией 1960–1970-х годов, то в глаза бросаются принципиальные различия в понимании характера отношений историка с источником, предмета и способов исторического познания, содержания и природы полученного знания, а также формы его изложения и последующих интерпретаций исторического текстаxciv. Наряду со словом "кризис" на страницах научно-исторической периодики замелькали ставшие популярными фразы "лингвистический поворот" и "постмодернистский вызов" xcv. Главный вызов историографии был направлен против представления о ее объекте познания, который выступает в новом толковании не как нечто внешнее познающему субъекту, а как то, что конструируется языковой и дискурсивной практикой. Подверглась пересмотру предполагаемая специфика исторического нарратива как формы адекватной реконструкции прошлого, и был акцентирован креативный характер исторического повествования, выстраивающего неравномерно сохранившиеся, отрывочные и нередко произвольно отобранные сведения источников в последовательный временной ряд. Был поставлен вопрос не только о возможной глубине исторического понимания, но и о критериях объективности, способах контроля со стороны исследователя над собственной творческой деятельностью. Таким образом, постмодернистская парадигма, прежде всего захватившая господствующие позиции в современном литературоведении, постепенно распространив свое влияние на все сферы гуманитарного знания, поставила под сомнение “трех китов” научной историографии: понятие исторической реальности, а с ним и собственную идентичность, профессиональный суверенитет историка; критерии достоверности источника; наконец, веру в возможности исторического познания и стремление к объективной истине. Было получено необходимое противоядие от редукционизма социологического и психологического, зато заявила о себе его новая форма – сведение опыта к тексту, реальности к языку, истории к литературе. Новый вызов заставил пересмотреть сложившиеся представления о месте истории в системе гуманитарно-научного знания и нанес серьезный удар по профессиональному сознанию. Угроза социальному престижу исторического образования, статусу истории как науки обусловила остроту реакции и довольно быструю перестройку рядов внутри профессионального сообщества, в результате которой смешалась прежняя фронтовая полоса между "новой" и "старой" историей. То поколение историков, которое завоевало ведущее положение в "невидимом колледже" на рубеже 1960–1970-х годов, тяжело переживало крушение привычного мира, устоявшихся корпоративных норм. При этом вызов постмодернизма с самого начала воспринимался по-разному (например, в США и во Франции, в Германии и в Великобритании), в зависимости от темпов перемен и конкретной ситуации, сложившейся в той или иной национальной историографии. Тем не менее, везде на виду оказались крайности: с одной стороны, заявления о том, что "не существует ничего вне текста", "никакой внеязыковой реальности", которую историки способны понять и описать, с другой – полное неприятие и отрицание новых тенденций. Но со временем стали все громче звучать голоса, призывающие к взаимопониманию. На необходимость вдумчивого подхода к новым предложениям, настоятельно указывали те эпистемологические трудности, которые обнаружились в самой историографической практике и о которых много было сказано не только критиками, но и ведущими представителями "новой исторической науки" и "новой социальной истории"xcvi. Правда, сначала в поисках компромисса ведущую роль играли философы, занимающиеся проблемами эпистемологии, но позднее появились работы историков, в которых были предложены весомые аргументы в пользу так называемой средней позиции, выстроенной вокруг ставшей в настоящее время центральной концепции опыта, несводимого полностью к дискурсу xcvii Ее сторонники исходят из существования реальности вне дискурса, независимой от наших представлений о ней и воздействующей на эти представления, однако переосмысливают свою практику в свете новых перспектив и признают благотворное влияние "лингвистического поворота" в истории постольку, поскольку он не доходит до того крайнего предела, за которым история и литература, факт и вымысел становятся неразличимыми и отрицается само понятие исторического знания (пусть и с учетом его специфики)xcviii. Сторонники третьей позиции, отличной и от объективистской, и от сугубо лингвистической, справедливо подчеркивают, что невозможность прямого восприятия реальности не означает, что "конструирование" этой реальности историком может быть произвольным, а также обращают внимание на обнадеживающие перспективы нового сближения истории и литературы и необходимость исследования их конкретного взаимодействия по всей пространственно-временной шкалеxcix. Социальные историки этого направления, критикуя "реалистов", отдают приоритет в изучении истории повседневности анализу символических систем, и, прежде всего лингвистических структур, посредством которых люди прошлого воспринимали реальный мир, познавали и истолковывали окружающую их действительность, осмысляли пережитое и рисовали в своем воображении будущее. Современная инструментальная концепция языка, признающая за ним функцию активного посредника между человеческим сознанием и окружающим миром, в отличие от классической концепции отражения и постмодернистской идеи репрезентации, подразумевает не противопоставление, а воссоединение его описательно-информативных и конструктивно-перформативных способностейc. Однако суверенные границы исторического знания и исторической дисциплины охраняются значительно сузившейся, но достаточно четко обозначенной полосой отчуждения, отделяющей территорию, на которой господствует принуждение наличным материалом исторических остатков, от царства литературного вымысла и художественного произвола. Именно в этом строго профессиональном, отнюдь не идеологизированном, смысле сторонников "третьей платформы" можно было бы условно назвать "материалистами". "Средняя позиция", в отличие от ставших каноническими, а потому неспособных к дальнейшему развитию субдисциплинарных версий социальной истории, открыта к интеллектуальному диалогу и весьма перспективна. Подвергая критическому пересмотру свои собственные концепции, историки, склоняющиеся к "третьей платформе", по существу, артикулируют эпистемологические принципы тех апокрифических нарративов социальной истории, инновационность которых долго оставалась "неопознанной". Впрочем, последовательный ревизионизм, включающий регулярные перетряски концептуального багажа, является непременным атрибутом исторического познания. Именно эта устойчивая тенденция к качественному обновлению внушает оптимизм и в ситуации дня сегодняшнего. Говоря о проявлении новых тенденций в историографии существенно важно констатировать неразрывность интеллектуальных процессов в сфере гуманитарного знания, но, в то же время, следует подчеркнуть, что в своей основе они не были навязаны истории извне: будучи одним из проявлений всеобщего культурного сдвига, так называемый лингвистический поворот воплотил в себе и все то, что длительное время – с конца XIX века – оставалось невостребованным и потому казалось утраченным, но, несмотря на это, подспудно и постепенно вызревало в самой историографии, и то, что было переработано ею в лоне междисциплинарной "новой истории"ci. Уже к концу 1980-х годов были фактически пересмотрены или модифицированы многие ранние постулаты "новой социальной истории"cii. "Историографическая “революция" 1990-х годов, являющаяся составной частью общекультурного процесса, не первая и, очевидно, не последняя трансформация в истории исторической науки. Во всяком обществе и при любом политическом устройстве глубокая и тесная зависимость историков от современной эпохи и ее перипетий, их укорененность в окружающей действительности проявляются в полной мере. Под воздействием внешних импульсов и в результате осмысления событий, проблем и уроков современности им приходится пересматривать историографическую традицию, опыт и знания, накопленные предшествовавшими поколениями историков, менять перспективу видения прошлого, искать новые пути познания. Вот почему необходимо рассматривать изменения в проблематике исторических исследований, развитие и смену научных концепций, подходов, интерпретаций в контексте личных судеб и общественных процессов, сквозь призму индивидуального и профессионального восприятия социально-политических коллизий и интеллектуальных вызовов эпохи. В связи с этим встает вечный и в то же время как никогда актуальный вопрос о соотношении в историографии научной объективности и идеологических пристрастий, с которым неразрывно связана проблема оценочных критериев в истории исторической мысли и исторического знания. Разобраться в том, где все же кончается суверенитет науки и начинается диктат политики и идеологии – непростая задача. Сегодня все чаще можно услышать голоса наиболее последовательных оппонентов научной, или "объективной” истории. Историки, утверждают эти критики, претендуют на то, что занимаются описанием прошлого, в то время как в действительности они всегда пишут только историю своего времени или автобиографию. И это в известной степени верно, поскольку те новые вопросы, которые каждое поколение историков ставит перед прошлым, неизбежно отражают интересы и тревоги этого поколения. "Историческая реконструкция есть конструкция историка, он возводит ее из сложного сплава сообщений источников и собственных представлений об историческом процессе, впитавших в себя опыт науки и современную картину мира"ciii. И все же оптимисты, отнюдь не опровергая скептиков, не видят непреодолимого препятствия для исторического познания в такой зависимости исследователя от своей ситуации, от своего общества и культуры, но лишь до тех пор, пока ответы на возникающие новые вопросы он ищет именно в прошлом, а не извлекает их из настоящегоciv. Конечно, абсолютная объективность и деидеологизация недостижимы: в историографии всегда отражаются та или иная политическая ориентация, социальная позиция, иерархия ценностей, однако плюрализм дополняющих друг друга исторических перспектив и интерпретаций не исключает интеллектуальной честности. Существует корпоративный "кодекс чести", а также отчетливо выраженные и воспроизводимые академическим образованием профессиональные правила, нормы и критерии, которые позволяют использовать критический аппарат традиционной и современной историографии против нового мифостроительства.cv Выступая активным медиатором в нескончаемом диалоге настоящего с голосами, доносящимися из отдаленного и близкого прошлого, историк одновременно вплетает собственные, нередко извилистые, нити в полотно будущей историографической традиции. Мир, в который "помещен" и в котором осуществляет свою культурно-интеллектуальную деятельность современный исследователь, беспрестанно и быстро меняется, изменяя условия и содержание этого диалога. Чтобы распутать ставшие весьма замысловатыми и местами прерывающиеся узоры, нужно найти решающее звено, которое кроется не в общих закономерностях, а в уникальности моментальной ситуации (со всей совокупностью обстоятельств), и в творческой индивидуальности ученого, преодолевающего изжившие себя стереотипы исторического сознания (как обыденного, так и профессионального). Усвоив уроки постмодернистского вызова, новейшая историография доказывает свою состоятельность, давая возможность глубже понять процессы, определявшие развитие исторического знания и исторической науки в разные периоды ее истории, выявить их новые измерения в более широких интеллектуальных и культурных контекстах. “Кризис истории” – не упадок, не разложение, не “конец истории” как науки, а сложное явление. Это и вполне естественный и даже закономерный кризис роста дисциплины, которая значительно расширила сферу своего анализа и переживает трудности в определении методов и масштабов их применения, в разработке рабочих гипотез. Его проявления – предельная фрагментация историографического спектра, крайняя методологическая неустойчивость, подвижность, заимствования отовсюду в поисках ответа на новые вызовы (в середине XX века – на вызов марксизма, в конце – на постмодернизм), итогом которых становится рождение новой парадигмы, с тем, чтобы начать новый цикл. Это и кризис самодостаточности историографии, вызванный интенсификацией междисциплинарных связей. История исторической науки иногда описывается как непрерывная освободительная борьба: сначала за избавление от гнета философии истории, затем от политэкономии и социологии, а дальше, возможно, от литературной критики. Но нельзя не согласиться с Морисом Эмаром в том, что история должна быть открыта для всех направлений мысли и гипотез, выдвигаемых другими дисциплинами, которые также изучают сферу социальногоcvi. Вместе с тем, главным моментом, безусловно, является необходимость определения специфичности, а значит – переопределение предмета не только истории социального, но и исторической науки в целом. Каков же собственный предмет, отличающий ее от всех прочих социально-гуманитарных наук, и в чем суть новой междисциплинарности? История выступает как наука комплексная, интегральная и в этой своей целостности имеет дело со всеми явлениями, которые изучаются другими социальными и гуманитарными дисциплинами. Предметная ориентация современной историографии требует конструктивной синтезирующей идеи именно потому, что между ее областями, обладающими большой спецификой, трудно найти что-либо общее, кроме той самой давно или совсем недавно прошедшей, утраченной, недоступной непосредственному наблюдению реальности, о которой мы узнаем только по оставленным ею следам. Будучи неотъемлемой частью гуманитарного знания, история все же остается наукой, наукой об общественном человеке, действующем и изменяющемся в некоем социально-темпоральном пространстве, в том ином, "вчерашнем" мире, который мы называем "прошлое" и который некогда был "настоящим", став исторической реальностью лишь потом – в своем "завтра". Лекция 11 ПРОГРАММЫ СИНТЕЗА И ДУАЛИЗМ МАКРО– И МИКРОИСТОРИИ В области познания нет, и не может быть, окончательного вердикта. Развитие науки настоятельно требует на каждом витке его спирали пересмотра устаревших концепций, критической оценки и "переплавки" всех накопленных знаний, включая и полученные на данном этапе результаты, которые противоречат сложившимся ранее представлениям. Всплеск интереса к микроистории в 1980-е годы был реакцией на истощение эвристического потенциала макроисторической версии социальной истории, что вызвало потребность по-новому определить ее предмет, задачи и методы, используя теоретический арсенал микроанализа, накопленный в современном обществоведении. Впрочем, вся вторая половина 1970-х годов была в мировой историографии временем поиска научно-исторической альтернативы как сциентистской парадигме, опиравшейся на макросоциологические теории, так и ее постмодернистскому антиподу. Карло Гинцбург обрисовал эту сложную и "неприятную" дилемму, которую поставило развитие естественных наук перед науками о человеке, следующим образом: "Они должны присвоить себе либо "мягкий" стандарт научности, с тем чтобы быть в состоянии достичь значимых результатов, либо жесткий стандарт и получать результаты, которые не будут иметь большого значения"cvii. Микроподходы получили широкое распространение и становились все более привлекательными, по мере того как обнаруживалась неполнота и неадекватность макроисторических выводов, ненадежность среднестатистических показателейcviii, направленность доминирующей парадигмы на свертывание широкой панорамы исторического прошлого в узкий диапазон "ведущих тенденций", на сведение множества вариантов исторической динамики к псевдонормативным образцам или типам. И уход на микроуровень в рамках антропологической версии социальной истории изначально подразумевал перспективу последующего возвращения к генерализации на новых основаниях, хотя и с достаточно отчетливым осознанием тех труднопреодолимых препятствий, которые встретятся на этом "обратном" путиcix. Наиболее последовательное развитие микроподходы получили в рамках новой локальной истории, о которой уже говорилось специально. В отличие от традиционной локальной истории, которая в основном поставляла иллюстративный материал для подтверждения отдельных, нередко противоположных, тезисов, выдвигаемых специалистами по национальной и региональной истории, это был совершенно иной тип локальной истории, неразрывно связанный с "новой социальной историей", с историей социальных групп, но ставящий ее в пространственно-временные рамки реального социального взаимодействия и основанный на максимальной детализации и индивидуализации исследуемых объектов. В англоязычной историографии этот тип интенсивного исторического анализа локальных общностей иногда определялся как "микросоциальная история"cx. Комплексный анализ локально ограниченных сообществ традиционного типа, моделирование и типологизация внутри- и межгрупповых социальных взаимосвязей и другие методы социальной антропологии использовались историками применительно к собственному объекту исследования – локальным общностям прошлого. Это и открыло наиболее перспективный путь к осуществлению проекта социоистории, включающей в свой предмет социальные аспекты всех сторон исторического бытия человека, в новой локальной истории, которая поставила во главу угла не территориальный принцип, а описание и анализ реально существовавших социальных организмов локального уровня, и приступила к воплощению на локальном уровне познавательного идеала социальной истории – истории общества как целостности. Такой тип микросоциального анализа имел и сверхзадачу – выяснение соотношения между организацией жизни в локальной общине, которая функционирует главным образом как форма личной, естественной связи людей, и социально-классовой структурой, фиксирующей качественно иной – опосредованно-вещный характер социальных отношений. А значит, – с самого начала был взят курс на поиски выхода из микрокосмического пространства локального социума на более высокие "орбиты", что ориентировало на последовательную комбинацию инструментов микро– и макроанализа. Ведущие исследователи локальной истории нового типа вполне обоснованно исходили из того, что реальность человеческих связей и отношений может быть понята лишь в их субстратной среде, в рамках социальной жизни, приближенных к индивиду, на уровне, непосредственно фиксирующем повторяемость и изменчивость индивидуальных и групповых ситуаций, но при этом прекрасно осознавали условный характер и искусственность вычленения изучаемого объекта из окружающего его социума. Социальная среда, в которой действует исторический субъект, рисуется в обновленной социальной истории гораздо более сложной и гетерогенной, чем прежде. Вместо дихотомии локального/национального и привычной трехчленной схемы – автономного субъекта, социальных классов (или страт) и интегральной категории “общества” – мы наблюдаем множественное переплетение разноуровневых человеческих общностей: семейно-родственных, социально-профессиональных, локально-территориальных, конфессиональных, этнополитических групп, общинно-корпоративных структур. Новый подход к социальному намечается через реконструкцию опыта индивида и микрогрупп в самых разных и подвижных контекстах. Благодаря тому, что границы разномасштабных социальных общностей накладываются друг на друга, пересекаясь в локальном микрокосме и даже в одном индивиде, локальные исследования, которые можно обозначить как “микрокосмические” (термин М.Постана), имеют естественный, а потому надежный, выход в макроисторическое пространство. Проследить воздействие макропроцессов на жизни индивидов, идентифицировать не случайные отклонения, а иные, не обнаруживаемые на макроуровне тенденции, можно лишь посредством анализа изменений в микросреде, но стык макросоциальной и микроистории "нащупывается" плавным изменением масштаба – на промежуточном уровне, на проводящих прямую и обратную связь локально-территориальных структурах среднего звена. На рубеже 1970–1980-х годов все больше конкретных локальных исследований стали приближаться к идеальной модели, получившей признание как образец тотальной истории на микроуровне. Это исследование было направлено не просто на максимально эффективное использование разнообразных приемов анализа и фронтальную обработку данных местных архивов (налоговых описей, приходских регистров, завещаний, судебных протоколов и др.) для восстановления жизненных судеб индивидов и их межличностных взаимодействий. В целостной картине повседневной жизни местной общины они связывались через систему "региональных фильтров" с течением макропроцессов во всех сферах общественного бытия. Непременными атрибутами такого исследования стали анализ основных характеристик и экономической и демографической ситуации в целом, структуры семьи и домохозяйства, порядка и правил наследования собственности, систем родственных и соседских связей, индивидуальной и групповой социальной и географической мобильности, социальных функций полов, локальных политических структур и культурных представлений, сравнительный сетевой анализ индивидуальных и коллективных социальных контактов, анализ функционирования формальных и неформальных средств социального контроля и распределения власти и влияния внутри общиныcxi. В исследованиях этого типа широко применялась социологическая концепция "локальной социальной системы", опирающаяся, в частности, на такие критерии, как стратегия выбора брачных партнеров в ближайшей округе, частота обращений за материальной и социальной помощью в пределах домососедства и др. Разумеется, исследователи локальных систем, исходили, прежде всего, из того, что социальный статус индивида не может рассматриваться вне контекста локальных общностей (деревенских общин, городских приходов и т.д.). Тем не менее, они непременно учитывали экстралокальные источники влияния и социального престижа, если таковые обнаруживались. Но с помощью методов микроанализа локальноисторические исследования корректировали обобщенные утверждения или предположения, построенные на материале нормативных или дескриптивных экстралокальных источников cxii. Важной ступенью восхождения от синтеза на локальном уровне к общенациональному становится изучение промежуточных сообществ более крупного масштаба, так называемых территориальных общностей второго порядка, поскольку до сих пор еще совершенно недостаточно изучена их роль не только в формировании региональных вариантов политической культуры, но и в опосредовании активного воздействия макросоциальных структур на ситуацию в локальных сообществах. А ведь именно через них осуществлялась обратная связь между центральной властью и деревенскими и городскими общинами. Внимание исследователей сосредоточивается на том, как функционировала иерархическая система распределения власти в целом, и на изучении системы управления и политической жизни на местах, смещая таким образом фокус анализа политических институтов в направлении тех переходных звеньев, в которых реализовывалась обратная связь между государством и обществом (между макро– и микро-структурами разного уровня)cxiii. Поиски синтеза макро- и микросоциальной истории, осложненные очевидной несовместимостью их понятийных сеток и аналитического инструментария, разумеется, не ограничиваются предложенными решениями проблемы интеграции локально-исторических исследований. Движение в этом направлении весьма заметно и в "новой культурной истории", или "новой истории культуры"cxiv, и в рамках "новой политической истории", обратившейся к осмыслению культурных стереотипов в сфере реальных властных отношений и к новым модификациям событийной историиcxv, а также в так называемой персональной истории. Если общий импульс к возрождению "персонального" подхода дала неудовлетворенность многих историков тенденцией к дегуманизации и деперсонализации исторических субъектов не только в социологизированной, но и в антропологизированной истории, то в своей позитивной стратегии его сторонники ориентируются на принципиально различные образцы – от микроистории до психоистории, от моделей рационального выбора до теорий социальной и культурной идентичности. Тем не менее, они имеют не только единый объект исследования – человеческую личность, но и существенно важную общую характеристику. Отличие этого направления исследований от привычного жанра историй из "жизни замечательных людей" и так называемых исторических портретов состоит в том, что в нем личная жизнь и судьбы отдельных исторических индивидов, формирование и развитие их внутреннего мира, "следы" их деятельности в разномасштабных промежутках пространства и времени выступают одновременно как стратегическая цель исследования и как адекватное средство познания включающего их и творимого ими исторического социума и таким образом используются для прояснения социального контекста, а не наоборот, как в традиционных исторических биографияхcxvi. Согласно Дж.Леви, “между биографией и контекстом существует постоянная обратная связь, а всякое изменение является результатом множества их взаимодействий”cxvii. В фокусе исследования оказывается внутренний мир человека, его эмоциально-духовная жизнь, отношения с близкими в семье и вне ее, а сам индивид выступает и как субъект деятельности и как объект контроля со стороны семейно-родственной группы, круга близких, формальных и неформальных сообществ, социальных институтов и властных структур разного уровня. Анализ индивидуальной деятельности опирается на представление о том, что социальный контекст не задает жестких, однозначно-обязательных предписаний, а лишь определенным образом ограничивает выбор действий, оставляя некоторое пространство возможностей и альтернативных решений, которыми действующие лица могут манипулировать для достижения своих целейcxviii. Особое внимание при этом уделяется выяснению того реального диапазона свободы выбора, которым могли располагать действующие лица истории в конкретном нормативном пространстве, используя его неполную структурированность, внутреннюю противоречивость и возможность неоднозначного истолкования правил и реализуя, таким образом, свою индивидуальную избирательную рациональность “в разъемах социальных границ”cxix. В этом выборе из существующих возможностей проявляется относительная самостоятельность личности. Вполне понятно, что одной из главных задач "персональной истории" является раскрытие конкретного содержания процесса индивидуализации сознания и поведения человека, выражающегося в усилении личностных ориентаций за счет ослабления групповых. Это требует проработки имеющихся источников с точки зрения содержания и характера запечатленных в них комплексов межличностных отношений, стратегий поведения, индивидуальных идентичностей. Внимание многих исследователей привлекает нестандартное, отклоняющееся поведение, которое выходит за пределы освященных традицией норм и социально признанных альтернативных моделей, то есть действия, предполагающие волевое усилие субъекта в ситуации осознанного выбора. В своих лучших образцах персональная история перерастает в собственно историю, понятую через личность, и демонстрирует максимальное приближение к идеальному типу сопряжения микро– и макроанализаcxx. Лекция 12 "НОВЫЕ ПУТИ" В СОЦИАЛЬНОЙ ИСТОРИИ 1990-х ГОДОВ Наряду с выдвинувшимися на первый план эпистемологическими проблемами, центральное место в многочисленных методологических дискуссиях продолжают занимать перспективы исторического синтеза, который был бы способен восстановить разорванную аналитическими процедурами целостность ткани исторического прошлого, осуществить реинтеграцию системно-структурного, социокультурного и психологически-личностного подходов, обособившихся в практических исследованиях. Первый этап преодоления кризисной ситуации, связанной с формированием новой парадигмы, естественно, начался с осознания и признания непреодолимых трудностей-тупиков, создавшихся в объяснении прошлого в рамках старых парадигм. Переосмыслив историографический опыт недавнего прошлого, ведущая часть мирового научного сообщества оказалась способной и в условиях нарастания эпистемологического кризиса взглянуть на свою практику со стороны и, используя теоретический арсенал микроанализа, накопленный в современном обществоведении, разработать новые модели, призванные избавить социальную историю от ставших тесными форм, “присвоить” новые идеи, ассимилировав их, и выйти за собственные пределы – в новое исследовательское пространство. Значительное число практикующих историков (прежде всего британских и американских) позитивно восприняли теорию структурации А.Гидденсаcxxi. Конечно, речь, как правило, не идет об открытой артикуляции лежащих в ее основе предположений, но их исследовательская платформа так или иначе приближается к тому, что Кристофер Ллойд назвал не очень удачным термином "реляционный структуризм"cxxii. Согласно этой модели, социальные структуры понимаются как складывающаяся совокупность правил, ролей, отношений и значений, "в которых люди рождаются и которые создаются, вопроизводятся и преобразуются их мыслью и действием. Именно люди, а не общество, порождают структуры и инициируют изменения, но их креативная деятельность и инициатива являются социально вынужденными. В онтологии структуризма “люди имеют действенную силу, а структуры – обуславливающую”, она "отвергает легитимность той дихотомии действия и общества, на которую другие известные онтологии (индивидуалистическая и холистская) опираются, и пытается концептуализировать действие и общество как взаимопронизывающую дуальность"cxxiii. С этой теоретической платформы ведется сокрушительная критика ложной альтернативы социального и культурного детерминизма, который рисует индивидов как полностью формируемых либо социальными, либо культурными факторами. Интегральная модель связывает воедино анализ всех уровней социальной реальности. При этом подчеркивается активность действующих лиц: индивиды не только естественно сопротивляются властям, которые обучают их правилам, ролям, ценностям, символам и интерпретивным схемам. Они еще имеют тенденцию обучаться не тому, чему их учат, поскольку интепретируют и преобразуют то, чему их научили, в соответствии со своими нуждами, желаниями и принуждением обстоятельств. Таким образом, социализация и "окультуривание" не дают единообразных результатов. Более того, люди часто "ресоциализируются" и "рекультурируются" в разные моменты своей жизни и в различных социокультурных “локациях” – группах, в том числе и в тех, которые придерживаются правил, требующих от него отречься от той группы, в которой он был до этого социализирован и "окультурен". Это плюралистическое и динамическое видение влечет за собой множество следствий: гораздо более богатое понятие социокультурной гетерогенности, чем предполагалось раньше, гораздо более сложную картину социокультурных изменений, больший простор для деятельности – как индивидуальной, так и коллективной – и для случайности. Сходные теоретические предпосылки влекут за собой одно важное следствие методологического характера – процессуальный подход к анализу форм социальной жизни и социальных групп сквозь призму их непрерывной интерпретации, поддержания или преобразования в практической деятельности взаимодействующих социальных агентов. Таким образом, процесс переопределения самой категории "социального" и мобилизации всего наиболее жизнеспособного в арсенале социокультурной истории опирается на социальную праксеологию, объединяющую структурный (нормативный) и феноменологический (интерпретативный, или конструктивистский) подходыcxxiv. В связи с этим большие надежды возлагаются на переориентацию социокультурной истории "от социальной истории культуры к культурной истории социального", предполагающей конструирование социального бытия посредством культурной практики, причем главная задача исследователя состоит в том, чтобы показать, каким образом субъективные представления, мысли, способности, интенции индивидов реализуются в пространстве возможностей, ограниченном объективными условиями, созданными прежней культурной практикой коллективными структурами, испытывая на себе их постоянное воздействие. Это сложное соподчинение описывается аналогичным по составу понятием репрезентации, позволяющим артикулировать "три регистра реальностей": с одной стороны, коллективные представления, которые организуют восприятие индивидами социального мира; с другой стороны, символические представления – формы предъявления, демонстрации, навязывания обществу своего социального положения или политического могущества, и, наконец, закрепление за самим представителем (конкретным или абстрактным, индивидуальным или коллективным) утвержденного в конкурентной борьбе и признанного обществом социального статуса и властных полномочийcxxv. В такой теоретической модели социально-классовые конфликты превращаются в "борьбу репрезентаций". Аналитический потенциал концепции постоянно конкурирующих "репрезентативных стратегий" открывает новые перспективы в описании, объяснении и интерпретации динамики социальных процессов разных уровней. Историк, который ориентируется на социокультурный подход, должен, прежде всего, представить, как люди прошлого вели себя по отношению друг к другу, "согласно своим собственным конвенциям, в реальных ситуациях непосредственного общения, в самых разных обстоятельствах широкого спектра – от нормальных к аномальным". "Не поняв этого, вообще нельзя постичь инаковость прошлого, не говоря уже о тех более формальных суперструктурах разного рода, которые возвышаются над индивидом в каждом обществе: то, что мы теперь называем социальной структурой, в конце концов, складывается или должно складываться из бесчисленных регулярностей, наблюдаемых в практике повседневных социальных отношений"cxxvi. Происходит "переворот аналитической перспективы", который существенно усиливает познавательный потенциал и углубляет содержание исследования, поскольку вместо того, чтобы принять принадлежность индивидов к социальным группам как некую данность и рассматривать отношения между субъектами как априорно установленные, историк исследует "каким именно способом сами эти взаимоотношения порождают общность интересов и союзы, или, иначе говоря, создают социальные группы". Речь, таким образом, идет не о том, "чтобы оспорить все социальные категории как таковые, а о том, чтобы пронизать их социальными отношениями, которые и вызывают их появление, как в прошлом, так и в настоящем" cxxvii. Стремясь уйти от дихотомии "индивида" и "общества", "разнообразия" и "единства", некоторые авторы опираются на диалогическую концепцию Бахтина и социально-ориентированный подход к изучению культурной практики, основанный на комплексном исследовании лингвистических, социальных и психологических процессовcxxviii. Индивидуальный опыт и смысловая деятельность понимаются в контексте межличностных и межгрупповых отношений внутри данного исторического социума с характерной для него "полифонией" в виде набора "конкурентных общностей", каждая из которых задает индивиду свою программу поведения в тех или иных обстоятельствах. С одной стороны, прочтение каждого текста включает его "погружение" в контексты дискурсивных и социальных практик, которые определяют его горизонты, а с другой – в каждом тексте раскрываются различные аспекты этих контекстов и обнаруживаются присущие им противоречия и конфликты. В исследованиях этого рода привлекает комбинация двух познавательных стратегий: с одной стороны, пристальное внимание к “принуждению культурой”, к способу конструирования смыслов и организации культурных практик, к лингвистическим средствам, с помощью которых люди представляют и постигают свой мир, а с другой – выявление активной роли действующих лиц истории и способа, которым исторический индивид – в заданных и не полностью контролируемых им обстоятельствах – мобилизует и целенаправленно использует наличествующие инструменты культуры, даже если результаты деятельности не всегда и не во всем соответствуют его намерениям. “Культурная история социального”, опираясь на анализ понятий, представлений, восприятий, акцентирует внимание на дискурсивном аспекте социального опыта в широком его понимании и отвергает жесткое противопоставление народной и элитарной культуры, производства и потребления, создания и присвоения культурных смыслов и ценностей, подчеркивая активный и продуктивный характер последнегоcxxix. Лекция 13 ПЕРСПЕКТИВНАЯ ИНТЕГРАЛЬНАЯ ПРОГРАММА В последнее десятилетие активные поиски историками новых путей сосредоточиваются вокруг осмысления роли и взаимодействия индивидуального и коллективного, единичного и массового, уникального и всеобщего. Вместе с тем остаются нерешенными многие важные составляющие этой проблемы, совокупность которых могла бы составить основу для разработки новой перспективной программы научных исследований в области широко понимаемой социальной истории. Ответ на вопрос, каким именно образом унаследованные культурные традиции, обычаи, представления определяют поведение людей в специфических исторических обстоятельствах (а следовательно сам ход событий и их последствия), не говоря уже о проблеме творческого начала в истории, требует выхода на уровень анализа индивидуальной деятельности. Включение механизмов личного выбора является необходимым условием построения комплексной объяснительной модели, которая должна учитывать наряду с социально-структурной и культурной детерминацией детерминацию личностную и акцидентальную. В конкретно-исторических наблюдениях продуктивность персональной, или новой биографической истории, не вызывает сомнений. Но на уровне обобщения методологические проблемы перехода между полюсами индивидуальности и коллективности остаются актуальными. Кроме того, имеющиеся методики не позволяют исследователю пройти до конца весь путь “восхождения к индивиду”, оставляя непроторенным его важный отрезок, связанный с интериоризацией непосредственного жизненного опыта и формированием психологических установок, готовности и склонности воспринимать, реагировать, думать, оценивать, действовать определенным образом. И все же ясно, что мы имеем дело с интегральной исследовательской установкой на изучение индивидуальной биографии в качестве особого измерения исторического процесса, что вовсе не исключает, а напротив – предполагает понимание значения системно-структурных и социокультурных исследований и комплементарности всех трех перспектив в целостной картине прошлого. Проблематизируя "социальное" и переключив внимание с типичного на уникальное с целью выявления всего разнообразия и изменчивости индивидуального опыта, исследователь затем вновь вынужден возвратиться к той социальности, которая, конечно, не существует сама по себе, но и не составляет простую сумму индивидуальных актов, а возникает в сложном взаимодействии индивидов с окружающим их миром.cxxx Постоянно возникающая необходимость ответить на ключевые вопросы: чем обуславливался, ограничивался, направлялся выбор решений, каковы были его внутренние мотивы и обоснования, как соотносились массовые стереотипы и реальные действия индивида, как воспринималось расхождение между ними, насколько сильны и устойчивы были внешние факторы и внутренние импульсы – настоятельно "выталкивает" историка в то исследовательское пространство, где царит макроистория. Репертуар методологических проблем, волнующих тех историков, которые хотят видеть в индивидуальной биографии эффективное средство исторического познания распадается на два сложных узла. В одном из них сплетаются те, что касаются процедуры генерализации. Прежде всего, не сходит с повестки дня вопрос о том, правомерно ли вообще наблюдения, сделанные на конкретном материале отдельных судеб экстраполировать в область коллективного опыта. Конечно, последний фиксирует в ментальных и поведенческих стереотипах лишь ту часть реализованного жизненного опыта индивидов, которая получила общественную санкцию. Нельзя, однако, не отметить, что отвергнутые модели поведения продолжают жить в коллективной памяти, пусть в форме "негативных образцов", а некоторые решения – и как запасные варианты. Второй узел проблем касается ситуации и самого механизма принятия решений индивидом. При сопоставлении конкретных случаев осознанного выбора надо исходить из того, имеем ли мы дело с различным поведением в сходных или в существенно различающихся ситуациях. Важно также знать, наличествовала ли в данном обществе или общности одна поведенческая традиция, предполагавшая автоматическое ей следование, или же две-три равным (или неравным, но сравнимым) образом возможные и так или иначе принятые массовым сознанием модели и, соответственно, реализация одной из них (принятие индивидом того или иного решения) определялась такой совокупностью внешних условий, которая позволяла выбрать соответствующую его интенциям и учитывающую обстоятельства стратегию действий. В последнем случае можно говорить о конкурентных ситуационных поведенческих моделях, относительной свободе выбора. Изменение условий, при котором интепретация и оценка сложившейся обстановки обнаруживает непригодность всего обобщенного в соответствующих нормах и поведенческих стереотипах векового социально-исторического опыта, стимулирует поиск оригинальных решений. В таких жизненных ситуациях, когда действующий субъект, за неимением образца, вынужден самостоятельно определять способ действия, реализуется его творческое начало, социальная эффективность которого зависит от наличия конкретных условий, которые могли бы благоприятствовать последующему "удержанию" индивидуальных новаторских решений в коллективном опыте, то есть их освоению и присвоению социумом. Как все же инкорпорировать избирательную и инновационную индивидуальную деятельность в анализ коллективных действий, исторических событий и макропроцессов? В этом и состоит критически важная с точки зрения сохранения целостности исторической перспективы проблема интеграции микроисторических исследований, которая, конечно же, не решается простым сложением эпизодов и судеб. Процесс изменения традиции непременно содержит такой этап, на котором некогда нестандартный выбор (модель поведения) в результате сознательного подражания или автоматического закрепления при частом повторении "удачного" решения (сходная нестандартная реакция в сходной нестандартной ситуации) становится основой для конкурентного поведенческого стереотипа, а затем, возможно, и для новой традиции, пройдя таким образом весь путь от уникального к особенному и, наконец, к общепринятому. Этот процесс идет в вязком и противодействующем гравитационном поле существующих норм и традиций, а его динамическими моментами являются возрастающая частота повторения определенной констелляции условий и обстоятельств и многократно подтвержденная коллективным опытом адекватность нестандартных индивидуальных решений. Каждое крупное историческое событие – это тысячи и тысячи крупных, мелких и совсем, казалось бы, незначительных, элементарных событий, происходивших на самых разных уровнях: в жизни индивидов, общностей, или в рамках государственных институтов. Именно из-за их разномасштабности далеко не все эти события, называемые историческими фактами, могут быть выстроены в последовательную цепь, но все они могут быть представлены в более сложной и разветвленной цепи исторических ситуаций. Важным инструментом нового исторического объяснения мог бы стать многоаспектный и комплексный ситуационный анализ, позволяющий реконструировать индивидуальное событие в его целостности (включая механизм принятия решения), то есть раскрыть конкретную совокупность условий, мотивов, действий, переживаний, восприятий и реакций, а также последствий человеческих поступков. Установление же всех вариантов практических решений, оказавшихся возможными в данном социальном контексте, в перспективе позволяет перейти от индивидуального опыта к коллективному и к характеристике самого социума, хотя этого и недостаточно для понимания механизмов его внутреннего развития и трансформации. Очевидно, что для этого потребуется новая интегральная парадигма исторического анализа. Попробуем представить себе такую модель, которая способна учесть, наряду с материальными и духовными условиями жизнедеятельности, творческую роль личности и механизмы личного выбора, и процесс трансформации деятельности индивидов, включенных в социум и испытывающих его принуждения, в социальное действие коллективных субъектов истории. Взаимодействие индивида с социумом, его функционирование в общественном контексте может быть раскрыто только посредством сложной и многоступенчатой иерархии исследовательских процедур, необходимыми моментами которой являются следующие: 1)анализ ординарной или неординарной ситуации, задающей условия и ограничивающей возможные направления деятельности (в том числе сам набор альтернативных моделей поведения и их относительную общественную ценность), 2)реконструкция истории самого индивида – его предшествовавшего жизненного опыта, который и определяет индивидуальное восприятие социокультурной традиции, сложившейся на основе унаследованного исторического опыта и доминирующей в общественном сознании; 3)выяснение его психологической предрасположенности к тому или иному образу действий, степени здравомыслия и практической интуиции, эмоционального настроя – всего, чем обусловливался личный выбор (согласно доминирующей коллективной модели или в отличие от нее); 4)описание действий индивида, включая их мотивацию, конкретный процесс принятия решения и реализацию последнего, а также 5)позитивные или негативные последствия реализованного решения. Наконец: 6)переход от единичного к массовому с демонстрацией наличия совокупности аналогичных или альтернативных решений, прошедших проверку жизненной практикой, закрепленных в новом поведенческом стереотипе и инкорпорированных таким образом в коллективный опыт, и 7)анализ произведенных ею структурных социальных изменений. Итак, подойдя к новой ситуации и мысленно вернувшись назад, к началу процесса, мы обнаруживаем, что подлинный творческий заряд, ставший в конечном счете (в результате преднамеренных или непреднамеренных действий, обусловленных предшествовавшими событиями, культурно-историческими традициями, системно-структурными отношениями и целевыми установками) причиной последовавших структурных сдвигов и смены исторических ситуаций, был запущен благодаря случайному стечению обстоятельств самого разного рода, давшему импульс и почву для выбора нестандартного решения, альтернативной поведенческой модели. Умозаключения историков обычно идут от результата события, от следствия к причинам, а не наоборот, что создает впечатление неизбежности, жесткой детерминированности, запрограммированности этого результата. Но можно мысленно двигаться сквозь череду исторических ситуаций вперед, от той “случайной причины”, которая кроется в потенциальной изменчивости/вариативности индивидуального поведения. В индивидуальном и общественном сознании на каждом данном временном отрезке обнаруживается обширный субстрат идей, этических ценностей и основанных на них поведенческих моделей, унаследованных от прошлых поколений и/или зафиксированных личным опытом. Встает вопрос, как можно перейти из сферы представлений, коллективного сознания и даже подсознания к анализу исторических событий, который исследует саму деятельность, а не то, что уже стало ее результатом? Приспособление к новым условиям всегда начинается с изменения поведения, которым апробируются другие модели, отличные от доминирующей, затем происходят функциональные изменения, связанные с перестройкой отношений между индивидами, и наконец, процесс завершается морфологической перестройкой с изменениями в ментальной структуре самого субъекта и в общественной системе. Социальные структуры (материальные и духовные), сложившиеся в результате предшествовавшей деятельности, выступают в каждой новой ситуации как условия, в которых и развертываются события – осознанные или неосознанные, преднамеренные или непреднамеренные, скоординированные, нескоординированные или противоположным образом направленные действия людей, которые могут выступать и как личности, и как социальные субъекты, и как корпорации, и как толпа. Что касается политических событий национального масштаба, то они разворачиваются на авансцене истории, представляя собой лишь верхушку этого айсберга человеческих мотивов, интенций, легких и трудных решений, волевых усилий, свершившихся надежд и обманутых ожиданий. Эта национальная историческая драма вовлекает в свою орбиту сотни имеющих собственные сюжеты провинциальных и локальных драм, трансформируя идущее от них напряжение в своей кульминации. В каждой исторической ситуации имеется некоторый спектр возможных вариантов поведения, актуализирующихся в зависимости от многочисленных и разнообразных условий и факторов, которые выступают на поверхности событий как случайности. И целенаправленные действия человека в ситуации свободного выбора определяются не столько мерой его познания социальной реальности прошлого и настоящего (необходимости), сколько пониманием или интуитивным предчувствованием и стремлением исключить нежелательные вмешательства (случайности). Из ряда возможных альтернативных линий человек должен сделать выбор – действие же (или бездействие) превращает потенциальное множество в реальное единство. В традиционной истории вся цепь событий объяснялась указанием на интенции действующих лиц и на непосредственно предшествовавшие события. В последовательном анализе исторических ситуаций был бы уместен многовариантный прогностический анализ с различными сценариями развития событий, рассчитанными на тот случай, если бы в заданных условиях действующим лицом исторической драмы были приняты и реализованы возможные альтернативные решения.cxxxi Таким образом, речь идет об интегральной – по самой своей сути – исследовательской установке на изучение индивидуальной биографии в качестве особого измерения исторического процесса, а именно его субъективно-личностного аспекта, в котором отражается развитие самого субъекта деятельности на основе приращения унаследованного коллективного опыта за счет индивидуального жизненного опыта (подтверждений, отклонений и инноваций), что вовсе не исключает, а напротив – предполагает понимание значения системно-структурных и социокультурных исследований и комплементарности всех трех перспектив в целостной картине прошлого. Ведь различные аспекты социальной жизни не просто “где-то пересекаются”, тем более “в конечном счете”: они так переплетены, что ни один нельзя постичь в изоляции от других, а социальные отношения между людьми являются выражением их идей о реальности и вне их поняты быть не могут. Индивидуальный или коллективный субъект действует мотивированно, на основании своих представлений об окружающем мире, в конкретной исторической ситуации, которая слагается из предшествовавшей социально-исторической практики и из желаний, стремлений, действий других индивидов и групп. Теоретическая стыковка “обеих реальностей” в модели последовательного ситуационного взаимодействия несомненно имеет немалый синтетический потенциал. Лекция 14 ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ: ЕСТЬ ЛИ У СОЦИАЛЬНОЙ ИСТОРИИ БУДУЩЕЕ? Необратимые изменения, произведенные постструктурализмом в современной историографической ситуации, поставили под вопрос все те парадигмы социальной истории, которые сложились и доминировали в 60-80-е годы. Очередная метаморфоза социальной истории была воспринята некоторыми собратьями по цеху как смерть или, в лучшем случае параличcxxxii. Другим же становление новой постмодернистской парадигмы представилось как полное замещение и окончательное вытеснение "старой новой", "модернистской" социальной истории леволиберального толкаcxxxiii. Однако излишняя ригористичность и той, и другой оценки не выдерживает критики, и не только потому, что по-новому проблематизированные отношения "общества" и "культуры" вовсе не упраздняют понятие "социального", а признание креативной роли субъективности и ее определяющего значения для понимания социальной практики отнюдь не делает излишним анализ тех условий деятельности, которые принято называть надличностными.cxxxiv Для обеих отмеченных позиций характерно и еще одно важное упущение: такое "пуританское" стремление к исключительной чистоте дисциплинарной парадигмы совершенно не учитывает эшелонированности и многослойности историографического процесса, специфических качеств этой сферы культурно-интеллектуальной деятельности, которые могут быть засвидетельствованы на всем протяжении ее многовековой историиcxxxv. Нельзя списывать со счета и то, что даже дискурсивное истолкование социального предполагает, по меньшей мере, признание последнего. Между тем, в условиях, когда подвергается сомнению само существование социальной истории как области исторического знания, преодоление кризиса настоятельно требует предельного расширения ее исследовательской перспективы. Последнее оказывается возможным в результате теоретического пересмотра самих концепций социальной структуры, культуры, индивида, которые перестают рассматриваться как некие отделенные друг от друга онтологические сущности и понимаются как взаимосвязанные аспекты, или измерения, человеческого поведения и социального взаимодействия. Те, кто спешит объявить о "конце социальной истории", по существу, говорят о тех формах социальноисторического знания, которые уже уступили авансцену другим, выдвинувшимся им на смену в результате длительного и непрерывного творческого процесса - критического пересмотра концептуальных оснований и смещения исследовательской стратегии социальных историков в направлении социокультурного анализа cxxxvi. Образ целого обновляется на каждом этапе развития историографии, когда приходит “время собирать камни”. Расширение проблематики, новое понимание предмета и переопределение всей структуры истории в рамках “новой исторической науки” подтвердило двойственную природу и особое положение истории на пересечении сфер социального и гуманитарного знания. Два различных по своим познавательным задачам типа анализа, которые условно могут быть обозначены как социологический, направленный на выявление условий, и антропологический, разрабатывающий сферу сознания действующих лиц, вычерчивают две проекции социальной жизни, фиксирующие разные ее аспекты. В 1990-е годы в результате трансформаций внутри каждой из двух версий социальной истории, появилось новое представление об исторической социальности, представление, включающее сам процесс формирования социального в деятельности культурных субъектов. Новейшая социальная история успешно “присвоила” социокультурный аспект изучения прошлого, сохранив позитивную составляющую своего богатого и разнообразного опыта и соответственно переосмыслив собственное содержание. Представляя с помощью новой эпистемологии и опыта микроистории “другой образ социальной реальности”cxxxvii, новейшая историография фактически воссоздается как “другая социальная история”cxxxviii. Постепенно складывается четвертая парадигма социальной истории, ставящая своей целью познание человека в неискоренимом дуализме его социальности (как итог культурной истории, всего прошлого развития и как персонификацию общественных отношений данной эпохи и данного социума) и в движении исторических форм его общественной и культурной интеграции, что предполагает исследование всех сфер жизни людей прошлого в их структурном единстве и в фокусе пересечения социальных связей и культурноисторических традиций. В новейшей социальной истории социальное изменение рассматривается как процесс, который включает в себя не только структурную дифференциацию и реорганизацию человеческой деятельности, но также и “реорганизацию умов” - изменения в ценностях и понятиях, т.е. некое новое сознание или новую культуру, которая буквально “видит” мир с другой точки зрения. Это также подразумевает воспроизведение исторического общества как целостной динамической системы, которая, сложившись в результате деятельности многих предшествовавших поколений, задает условия реальной жизни и модели поведения действующим лицам и изменяется в процессе их индивидуальных и коллективных практик. Исследование механизма трансформации потенциальных причин-условий в актуальные мотивы человеческой деятельности, предполагает комплексный анализ обеих ее сторон, а значит - обращение как к макроистории, которая выявляет влияние общества на поведение действующих лиц и групп, так и к микроистории, которая позволяет исследовать способ включения индивидуальной деятельности в коллективную и, таким образом, фиксирует индивидуальное в социальном и социальное в индивидуальном на уровне конкретной исторической практики. За последние полвека кардинальные сдвиги в самом толковании понятия “социального” вновь и вновь перекраивали концептуальное пространство социальной истории, сводя воедино некоторые ее формы и размежевывая другие. На пороге нового столетия взаимопроницаемость разделов и специализаций историографии подходит к самой высокой отметке, и социальные историки, анализируя сложные переплетения экономических, политических, культурных процессов все чаще ставят перед собой стратегические задачи всео Примечания i Например, в своем “Словаре исторических понятий” Х.Риттер предложил в качестве актуального следующее определение: “Социальная история – это форма исторического исследования, в центре внимания которой находятся социальные группы, их взаимоотношения, их роли в экономических и культурных структурах и процессах; она часто характеризуется использованием теорий общественных наук и количественных методов”. – Ritter H. Dictionary of concepts in history. N.Y. etc., 1986. P.408. ii См., в частности: Зидер Р. Что такое социальная история? Разрывы и преемственность в освоении “социального” // THESIS. 1993. Т.1. Вып.1. С.163-178. iii Юрген Кока назвал “новую историческую науку” “теоретически ориентированной историей”, имея в виду ее стремление опереться на ту или иную социальную теорию. – Kocka J. Theory and social history: Recent developments in West Germany // Social Research. 1980. V. 47. № 3. P.426-457. С позиций исторического знания правильнее было бы, видимо, назвать ее аналитически ориентированной, поскольку речь шла об ориентации не на общую теорию истории, которая, напротив, отрицалась, а на разработку научных принципов и критериев анализа, на использование в историческом исследовании аналитических методов, моделей, понятий общественных наук. iv Это ее качество нашло отражение и в концепциях ранних позитивистов, и в историко-материалистиче-ской концепции К.Маркса, и в социально-экономической историографии конца XIX – первой половины XX в. v Подробно об этом см.: Лепти Б. Некоторые общие вопросы междисциплинарного подхода // Споры о главном. Дискуссии о настоящем и о будущем исторической науки вокруг французской школы “Анналов”. М., 1993. С.71-77. vi Пэнто Р., Гравитц М. Методы социальных наук. М., 1972. С.193. vii “Холистская” интерпретация, восходящая к социально-экономической традиции, которая признавала, что “история человечества есть история человека в обществе, а потому – социальная история в самом широком смысле слова” (Seligman E.R. The Economic interpretation of history. N.Y., 1907. P.2), владела умами ведущих социальных историков 60-70-х годов. – Stearns P. Some comments on social historу; Hobsbawm E. From Social history to the history of society // Daedalus. 1971. V.100. N 1. P.20-45 etc. viii Comparative perspectives: Theories and methods / Ed.by A.Etzioni, F.L.Dubow. Boston, 1970; Sociology and history: Methods / Ed.by R.Hofstadter, S.M.Lipset. N.Y., 1968. P.13-21. ix Впрочем, этот процесс был лишь частью более широкого движения в общественных науках, представители которых призывали разрушить традиционные барьеры между ними. x Барг М.А. Проблемы социальной истории в освещении современной западной медиевистики. М., 1973. С.13. Процесс “всеобщей историзации общественных наук” (и некоторые его причины) был рассмотрен Э.Хобсбоумом, который, однако, несколько преувеличил его значение. – Hobsbawm E.J. From social history to the history of society // Daedalus. 1971. V.100. N 1. P.23-24. xi Sociology and history.., p.18. xii Ibid. Р.20-22, 32. xiii Rothman D.J. Sociology and history // Past & Present. 1971. № 52. P.132-134. xiv Abrams Ph. Sociology and history // Past & Present. 1971. № 52. P.118. xv Ibid. Р.122-125. xvi Stedman Jones G. From historical sociology to theoretic history // British Journal of Sociology. 1976. V. 27. № 3. P.295-305. xvii Hobsbawm E.J. Op. cit., p.27. xviii Миронов Б.Н. Историк и социология. Л., 1984. С.163-164; Abbott A. History and sociology: the lost synthesis // Social Science History. 1991. V.15. № 2. P.201-238. xix The Historian and the city / Ed.by O.Handlin, J.Burchard. N.Y., 1963. xx Критический анализ предшествующих концепций и обоснование “новой социологии и истории города” предпринял известный британский социолог Ф.Абрамс во Введении к изданному им сборнику статей, авторы которых апробировали этот подход в конкретно-исторических исследованиях. – Towns in societies. Essays in economic history and historical sociology / Ed.by Ph.Abrams, E.A.Wrigley. Cambridge, 1978. xxi Подробнее о становлении медиевистической урбанистики как социально-исторической дисциплины см.: Ястребицкая А.Л. Европейский город (средние века – раннее новое время). Введение в современную урбаниcтику. М., 1993. См. также: Репина Л.П. Город, общество, цивилизация: историческая урбанистика в поисках синтеза // Город как социокультурное явление исторического процесса. М.: Наука, 1995. С.32-38. xxii Vovelle M. Ideologies et mentalites. P., 1982. xxiii А.Я.Гуревич справедливо указал на огромный интерес социально-исторической психологии и “социальной истории идей” в плане изучения поведения различных социальных групп и также охарактеризовал историю ментальностей как неотъемлемую сторону социальной истории. Подробнее об этом см.: Гуревич А.Я. Историческая наука и историческая антропология // Вопросы философии. 1988. N 1. С.56-70; Его же. Социальная история и историческая наука // Вопросы философии. 1990. N 4. С.23-35 и др. xxiv Duby G. Histoire sociale et ideologies des societes // Faire de l’histoire. I. Nouvelles Problemes. P., 1974. P.147-150. Еще раньше по существу в той же плоскости, хотя и в иной терминологии, ставил проблему исследования коллективных ментальностей Робер Мандру, который различал некоторый набор общих элементов, характерный для всего общества, и социально-дифференцированные ментальные структуры отдельных классов, профессий или конфессиональных групп, а также связывал индивидуальные комплексы представлений с культурно-психологическим воздействием объективных – демографических, экономических, религиозно-институциональных и т.д. – структур исторического существования. – Mandrou R. Introduction a la France moderne. Essais de psychologie historique. 1500-1640. P., 1961. xxv См., например: Cohn B.S. History and anthropology: The State of play // Comparative Studies in Society and History. 1980. V. 22. № 2. P.198-221; Tosh J. The Pursuit of history. Aims, methods and new directions in the study of modern history. L.-N.Y., 1984. P.86-88. Интересно, что по данным опроса американских медиевистов, уже в 1975 г. большинство из них в ответе на вопрос, методы каких наук нужно использовать историкам в своих исследованиях, первой из них назвали антропологию. – Lewis A.R. Medieval social and economic history as viewed by North American medievalists // Journal of Economic History. 1975. N 3. P.630-634. xxvi Аргументы этого противоборства были сведены П.Берком в “пяти пунктах отличий исторической антропологии от других видов социальной истории”: качественный анализ специфических случаев против общих тенденций на базе квантификации, глубокое обследование индивидуальных микрообъектов против поверхностной усредняющей статистики статистики, интерпретация социальных взаимодействий данного общества в терминах его собственных норм и категорий против непонятных современникам причинных объяснений, приоритетное внимание к символическим системам против их полного игнорирования, апелляция к разным авторитетам – Дюркгейм, Гиртц, Тернер и др. против Маркса и Вебера. Впрочем, сам П.Берк, в отличие от многих участников дискуссий, не был склонен преувеличивать эти контрасты, исходя из того, что эти столь разные подходы удачно дополняют друг друга, поскольку исследование частных случаев необходимо, чтобы показать, как общие тенденции воздействовали на жизни индивидов, а статистический анализ позволяет выделить типичное в разнообразном. Место исторической антропологии определяется им очень точно – “на границе социальной и культурной истории”. – Burke P. The Historical anthropology of early modern Italy. Cambridge, 1987. P.3-4. xxvii Geertz C. The Social history of an Indonesian town. Cambridge, 1965. P.141. xxviii Гуревич А.Я. О кризисе современной исторической науки // Вопросы истории. 1991. N 2/3. С. 21-36. xxix Бессмертный Ю.Л. К изучению обыденного сознания западноевропейского средневековья // Советская этнография. 1987. N 1. С.36-44. См. также: Бессмертный Ю.Л., Гуревич А.Я. Идеология, культура и социокультурные представления западноевропейского средневековья в современной западной мелиевистике // Идеология феодального общества в Западной Европе. М., 1980. С.34-41. xxx Серьезные затруднения методологического свойства заставляют убедиться, во-первых, в том, что историческая реальность не является и не может быть столь непосредственно наблюдаемой и измеряемой, как считали многие социальные историки, а во вторых, в том, что невозможно устранить креативность исследователя “в процессе изучения того, что только кажется объективным свидетельством”. – Fitch N. Statistical fantasies and historical facts: History in crisis and its methodological implications // Historical Methods. 1984. V. 17. № 4. P.239-254. (P.241). xxxi Именно этим путем в 1970-е годы некоторые дисциплины, выделившиеся из предметного поля истории, оказались на факультетах социальных наук, другие – на исторических (локальной истории, этноистории, урбан-истории и др.). xxxii Демократический “настрой” социальной истории проявлялся и в ее ранних формах, но своей кульминации он, несомненно, достиг в “истории снизу”. Об оппозиционном характере “истории снизу” и роли этой составляющей в социальной истории см.: Samuel R. What is social history? // History Today. 1985. V. 35. № 3. P.34-37. xxxiii В развитии “устной истории”, в частности, ярко проявились неудовлетворенность генерализирующей и квантитативной историей и тенденция к “гуманизации” социальной истории, к тому, чтобы вновь поставить в центр исследования специфику человеческого опыта переживания исторических событий и процессов. xxxiv Подробнее об этом см.: Stearns P.N. Social history and history: a progress report // Journal of Social History. 1985. V.19. P.319-334. xxxv Не говоря уже о том, что в социальной истории хронологические рамки всегда условны, поскольку она имеет дело не с событиями, а с процессами. xxxvi Zeldin T. Social history and total history // Journal of Social History. 1976. V.10. N 2. P.237-245. См. рус.пер.: Зелдин Т. Социальная история как история всеобъемлющая // THESIS. 1993. Т.1. Вып.1. С.154-162. (С.159). xxxvii Rabb T. New History: The 1980 and beyond. Studies in interdisciplinary history. Princeton, 1982. P.326. xxxviii Stone L. The Revival of narrative. Reflections on a new old history // Past & Present. 1979. N 85. P.10-11; Henretta J. Social history as lived and written // American Historical Review. 1979. V.84. N 5. P.1293-1322; Judt T. A Clown in regal purple: Social history an the historians // History Workshop. 1979. № 7. P.66-94 xxxix Perkin H. The Structured crowd: Essays in English social history. Sussex, 1981. P.1-18. xl Hobsbawm E.J. From Social history to the history of society // Daedalus. 1971. V.100. № 1. P.20-45. xli Ibid. Р.31-32. Опираясь на комбинацию структурного и социокультурного методов, Э.Хобсбоум сформулировал некоторые принципы комплексного подхода к проблеме классового сознания и предложил его историческую типологию. – Hobsbawm E.J. Class consciousness in history // Aspects of history and class consciousness // Ed. by I.Meszaros. L., 1973. P.5-21. См. также анализ методологических проблем социального анализа в его более поздней теоретической статье: Hobsbawm E.J. The Contribution of history to social science // International Social Science Journal. P., 1981. V.33. № 4. P.631-636. xlii Hobsbawm E.J. Comment // Review. 1978. V.1. № 3/4. P.161-162. xliii Hobsbawm E. History from below – some reflections // History from below: Studies in popular protest and popular ideology in honour of George Rude / Ed. by F.Krantz. Montreal, 1985. P.63-73. xliv Duby G. Les societes medievales: une approche d’ensemble (1972) // Hommes et structures du Moyen Age. Recueil d’articles. P., 1973; Idem. Histoire sociale et ideologies des societes // Faire de l’histoire. I. Nouvelles Problemes. P., 1974. P.147168. См. также: Duby G. Ideologies in social history // Constructing the past. Essays in historical methodology / Ed.by J.Le Goff and P.Nora. Cambridge, 1987. P.151-165; Le Goff J. Mentalities: A History of ambiguities // Ibid. Р.166-180. xlv Duby G. Ideologies… Р.158-160. xlvi Burke P. Sociology and history. L., 1980. P.30-31. xlvii Briggs A. A Social history of England. L., 1983. P.8. xlviii Marwick A. British society since 1945. Harmondsworth, 1982. P.19-20. xlix Editorial // Social History. 1976. V.1. N 1. P.1-3; Rinascita. 1978. A.35. №27. P.29-30; № 29. P.33-34; Nield K. ‘Social history’: problemi e prospettivi / Quaderni Storici. 1979. № 42. P.1126-1134; Eley G. Some recent tendencies in social history // International Handbook of Historical Studies / Ed.by G.G.Iggers and H.T.Parker. Westport (Conn.), 1979. P.55-56; Social Research. 1980. V.47. № 3. P.401-592; Theory and Society. 1980. V.9. № 5. P.667-681; etc. l Пожалуй, главная проблема состояла в том, что используя структурно-ориентирован-ные методы общественных наук, предназначенные для описания малоподвижных состояний, историки были вынуждены воспроизводить изменения как серию сменяющих друг друга статических картин, в которых само историческое движение и его механизмы оставались “за кадром”. Подробнее об этом см.: Барг М.А. “Анналы” и междисциплинарные методы исторического познания // Споры о главном. Дискуссии о настоящем и будущем исторической науки вокруг французской школы “Анналов”. М., 1993. С.65-70. li Эта форма организации материала была вполне логична для специальных монографий по социальной истории, посвященных отдельным вопросам или небольшим промежуткам времени, но была явно неприемлемой для обобщающих и – тем более – для научно-популярных работ. lii Неприятие политической истории представляло собой “эдипов комплекс” всей nouvelle histoire. – См. обсуждение этой проблемы и перспектив ее решения: Ле Гофф Ж. Является ли все же политическая история становым хребтом истории? // THESIS. 1994. Т.2. Вып.4. С.177-192. (Статья была впервые опубликована на английском языке в: Daedalus. 1971. V.100. № 1. P.1-19). liii Rutman D.B. History and anthropology: Clio’s dalliances // Historical Methods. 1986. V.19. № 3. P.121. liv What is social history? The Great debate // History Today. 1985. V.35. № 3. P.40-43; Essays in social history. V.2 / Ed.by P.Thane and A.Sutcliffe. Oxford, 1986. P.VII-XXX. lv Tosh J. Op.cit. Р.193-194; Thompson F.M.L. The British approach to social history // Storia della storiographia. 1986. № 10. P.162-169; Kocka J. Theory orientation and the new quest for narrative. Some trends and debates in West Germany // Ibid. Р.170181. lvi Stone L. Family history in the 1980s. Past achievements and future trends // The New History: the 1980s and beyond. Studies in the interdisciplinary history. Princeton, 1982. P.51-87. lvii Nicholas, David. The Domestic life of a medieval city. Women, children, and the family in fourteenth-century Ghent. Lincoln (Nebr.), 1985; Hanawalt B.A. The Ties that bound: Peasant families in medieval England. N.Y.-Oxford, 1986; Bennett J.M. Women in the medieval English countryside: Gender and household in Brigstock before the Plague. N.Y.-Oxford, 1987; etc. lviii Подробно об этом см.: Репина Л.П. Город, общество, цивилизация: историческая урбанистика в поисках синтеза // Город как социокультурное явление исторического процесса. М.: Наука, 1995. С.32-38. lix Подробно о взаимоотношениях “женской”, гендерной и социальной истории см.: Репина Л.П. История женщин сегодня: историографические заметки // Человек в кругу семьи. Очерки по истории частной жизни в Европе до начала нового времени. М., 1996. С.35-73; Репина Л.П. Гендерная история: проблемы и методы исследования // Новая и новейшая история. 1997. № 6. lx Power E. On Medieval history as a social study. (Inaugural lecture delivered at the London School of Economics) // Economica. N.S. 1934. № 1. P.13-29. lxi Trevelyan G.M. The Social history of England. L., 1944. См. рус.пер.: Тревельян Дж.М. Социальная история Англии. М., 1959. lxii Критики очень любят ссылаться на вырванную из контекста фразу Тревельяна о социальной истории как “истории без политики”. Между тем сам он понимал социальную историю предельно широко и называл это определение “отрицательным”, навязанным засильем “политических анналов” в современной ему историографии, придавая гораздо больший вес другому, “позитивному” определению, подчеркивающему “самостоятель-ную ценность и особое значение социальной истории”, которые он видел в том, что она охватывает как человеческие связи, так и экономические отношения между различными классами, образ жизни в семье и домохозяйстве, условия труда и досуга, отношение человека к природе, культуру каждой эпохи, возникавшую из этих общих условий жизни и принимающую непрестанно меняющиеся формы в религии, литературе и музыке, архитектуре, знании и мышлении” – Ibid., p.VII-VIII. lxiii Гуревич А.Я. Историческая наука и историческая антропология // Вопросы философии. 1988. № 1. С.62. lxiv Подробнее см.: Репина Л.П. Современная демократическая историография в Великобритании: организация, проблематика, методология // Проблемы британской истории. М., 1987. С.228-238. Интересно, что первым профессором социальной истории в Великобритании стал историк-марксист: Р.Хилтон занял в 1963 г. кафедру профессора средневековой социальной истории в Бирмингемском университете. В 1967 г. были созданы новые кафедры социальной истории в Эдинбурге (М.Флинн) и в Ланкастере (Г.Перкин). До этого в британских университетах социальная история не имела самостоятельного статуса. lxv Впрочем, нельзя отрицать и то, что влияние марксизма распространялось на всю европейскую историографию того времени. Столь многое из марксистского социального анализа было воспринято немарксистами и даже враждебными критиками и нашло свое выражение в развитии целого ряда теорий среднего уровня, способных иметь дело с эмпирическими данными и с конкретными ситуациями в анализе индивидуальной и групповой деятельности, сочетая анализ структур с изучением общественного сознания, что в некотором смысле (если оставить за скобками концепцию центрального ядра) всю социальную историю можно было бы назвать в той или иной мере “марксистской”. lxvi Thompson E.P. The Making of the English working class. Harmondsworth, 1968. lxvii Morton A.L. The People in history // Marxism Today. 1962. V.6. № 6. P.181-182. lxviii Burke P. Reflections on the historical revolution in France: The Annales school and the British social history // Review. 1978. V.1. № 3/4. P.147-156; Hobsbawm E.J. Comment // Ibid. Р.160-161. В американской же историографии, и особенно в медиевистике, наоборот, влияние французской nouvelle histoire было определяющим. – Henretta J. Social history as lived and written // American Historical Review. 1979. V.84. № 5. P.1293-1333. lxix People’s history and socialist theory / Ed. by R.Samuel. L., 1981; Tosh J. The Pursuit of history: Aims, methods and new directions in the modern history. L.-N.Y., 1984. P.6-7, 82-86; Essays in social history / Ed. by P.Thane, A.Sutcliffe. Oxford, 1986. V. 2. Introduction; etc. lxx Thomas K. History and anthropology // Past & Present. 1963. № 24. P.3-23; Evans-Pritchard E.E. Anthropology and history. Manchester, 1970; etc. lxxi Thompson E.P. Folklore, anthropology, and social history // Indian Historical Review. 1977. V. 3. № 2. P.247-266. (P.256258). lxxii Thomas K. Religion and the decline of magic. L., 1971; Idem. Man and the natural world. L., 1983; Macfarlane A. Witchcraft in Tudor and Stuart England. L., 1970; Burke P. Popular culture in early modern Europe. L., 1975; Cressy D. Literacy and the social order: Reading and writing in Tudor and Stuart England. Cambridge, 1980; etc. lxxiii Owen D. Church and society in medieval Lincoln. Lincoln, 1971; Finucane R.C. Miracles and pilgrims: Popular beliefs in medieval England. Totowa (N.J.), 1977; Religion and society in early modern Europe, 1500-1800 / Ed.by K. von Greyerz. L., 1984; Bossy J. Christianity in the West 1400-1700. Oxford, 1985; etc. lxxiv Fox Genovese E. and Genovese E.D. The Political crisis of social history // Journal of Social History. 1976. V.10. № 2. P.205221; Hill C. What is social history? // History Today. 1984. V.34. № 5. P.10-11; etc. lxxv Radical religion in the English Revolution / Ed.by J.F.McGregor and B.Reay. Oxford, 1984; Popular culture in seventeenthcentury England / Ed.by B.Reay; Order and disorder in early modern England / Ed.by A.Fletcher and J.Stevenson. Cambridge, 1985; etc. lxxvi Хронологические рамки основных исследований Кембриджской группы были определены тем, что для XVI-XVIII вв. резко расширяется источниковая база демографической истории, появляются необходимые условия для детального изучения основных демографических характеристик (рождаемости, брачности, смертности), демографических последствий голодовок, болезней, эпидемий, а также таких социальных последствий демографических и экономических сдвигов, как миграция населения, бродяжничество, нищенство, географическая и социальная мобильность и многие другие. lxxvii Подробнее об этом см.: Репина Л.П. Исследование демографических процессов и проблема синтеза в современной историографии западноевропейского феодализма // Женщина, брак, семья до начала нового времени: демографические и социокультурные аспекты. М.: Наука, 1993. С.120-130. lxxviii Phythian-Adams C. Desolation of a city: Coventry and the urban crisis of the late Middle Ages. Cambridge, 1979. lxxix Macfarlane A. History, anthropology and the study of communities // Social History. 1977. N 5. P.631-652, esp. p.642. lxxx Wrightson K. English society 1580-1680. L., 1982. lxxxi Ibid. Р.222-223. Локально-социальный анализ переходного периода выявляет сосуществование сословноиерархических и протоклассовых представлений (как альтернативных, в зависимости от обстоятельств – в родном приходе или вне его, при относительной стабильности или во время конфликта) и ставит вертикальные патерналистские связи в контекст социально-экономического неравенства и реального распределения власти в обществе. При этом их соотношение определялось местной спецификой: локальные модели социальных отношений возникали из согласования между силами социальной идентификации – в качестве родственников, друзей, соседей, патрона и клиента и т. п. – и силами социальной дифференциации – в качестве лендлорда и держателя, хозяина и слуги, богатого и бедного и т.д. Оба измерения социальных отношений постоянно присутствовали как повседневная реальность, однако баланс между ними менялся. Наличие двух моделей социальной классификации определяло и наличие двух соответствующих моделей политического поведения. Проведенное К.Райтсоном специальное исследование сложного долговременного процесса трансформации традиционного восприятия социального мира, средневековых представлений об общественной иерархии – через трехчастную модель концептуализации социальной дифференциации в терминах “сортов”, или “разрядов”- в социологию классов нового времени, позволяет глубже понять социальный динамизм переломной эпохи XVI-XVII вв. – Райтсон К. “Разряды людей” в Англии при Тюдорах и Стюартах // Средние века. Вып.57. 1994. С.46-61. lxxxii Phythian-Adams C. Re-thinking English local history. Leicester, 1987. P.18-19. lxxxiii Idem. Local history and national history: The Quest for the peoples of England // Rural History. 1991. V.2. № 1. P.1-23. (P. 3). lxxxiv И здесь неважно, идет ли речь об абсолютизации социологизированного подхода, с одной стороны, истории ментальностей – с другой, или же событийной истории и истории идей – с третьей. lxxxv Данное обстоятельство сыграло, в частности, решающую роль в становлении итальянской микроистории и немецкой Alltagsgeschichte. Подробнее об этом см. ниже. lxxxvi Tilly C. Two callings of social history // Theory and Society. 1980. V.9. № 5. P.679-681. lxxxvii Между прочим, Натали Дэвис еще на рубеже 1970-х и 1980-х годов предостерегала историков от соблазна обращаться к иссследованиям антропологов за готовыми рецептами. Она подчеркивала, что было бы неправильно считать, что антропология располагает "неким высшим знанием о социальной реальности, в которое историки и должны быть непременно обращены". Напротив, "и нам следует быть готовыми предложить свои рекомендации относительно их собственной работы и самой антропологической теории." – Politics, progeny and French history: An Interview with Natalie Zemon Davis // Radical Historical Review. 1980. V.24. № 1. P.115-139. (P.130-131); Davis N.Z. The Possibilities of the past // The New history: the 1980s abd beyond: Studies in interdisciplinary history / Ed. by T.K.Rabb, R.I.Rotberg. Princeton, 1982. Pp.267-275. (P.273-274). lxxxviii Burke P. The Historical anthropology of early modern Italy: Essays on perception and communication. Cambridge, 1987. P.3-4; Idem. Les iles anthropologiques et le territoire de l'historien // Philosophie et histoire. P., 1987. P.49-65; Davis N.Z. The Possibilities.., p.274-275; Burguiere A. De la comprehension en histoire // Annales E.S.C. 1990. № 1. P.129-132. См. также: Davis N.Z. Fiction in the archives: Pardon tales and their tellers in sixteenth-century France. Stanford, 1987; Ginzburg C. Le fromage et le vers: l’univers d’un meunier du XVIe siecle. P., 1988; Levi G. Le pouvoire au village: Histoire d'un exorciste dans le Piedmont du XVII siecle. P., 1989. lxxxix Tilly С. Retrieving European lives // Reliving the past. The Worlds of social history / Ed.by O.Zunz. Chapel Hill-L., 1985. P.11-52. xc Wrightson K. English society 1580-1680. L., 1982. P.12. См. также: Kocka J. Theory orientation and the new quest for narrative: Some trends and debates in West Germany // Storia della Storiografia. 1986. № 10. P. 170-181; Davis N.Z. The Shape of social history // Storia della Storiografia. 1990. V. 17. P.28-34. xci Как показала личная исследовательская практика одного из отцов-основателей новой социальной истории Эдварда Томпсона, понимание диалектической двойственности категории “опыта” может уберечь историка от вредной привычки к редукции, к абсолютизации одного из измерений исторической реальности за счет других. Пытаясь в ответ на критические выступления яснее сформулировать свои методологические принципы и концепции, Э.Томпсон, в частности, вычленил из категории “классового опыта” два понятия (“опыт I” и “опыт II”), воплощающие диалектическое единство и противоречивость объективных условий деятельности и ее субъективного восприятия. – Thompson E.P. The Poverty of theory and other essays. L., 1979. P.396; Idem. The Politics of theory // People’s history and socialist theory / Ed. by R.Samuel. L., 1981. P.406. xcii В частности, американским историкам Джойс Малколм и Дэвиду Андердауну удалось убедительно доказать несостоятельность широко распространенного представления о полной пассивности крестьянства как характерной черте Английской революции и создать на основе синтеза методов политической и социально-антропологической истории свои оригинальные социокультурные интерпретации самого конфликта и поведения народных масс в революции. – Malcolm J.L. Caesar’s due. Loyalty and King Charles, 1642-1646. L., 1983; Underdown D. Revel, riot and rebellion: Popular politics and culture in England, 1603-1660. Oxford, 1985. См. также исследования американских специалистов по истории Франции раннего нового времени и Великой французской революции: Hunt L. Politics, culture and class in the French Revolution. Berkeley, 1984; Baker K.M. Inventing the French Revolution: Essays on French political culture in the eighteenth century. Cambridge, 1990; Society and institutions in early modern France / Ed. by M.Holt. Athens (Georgia), 1991. xciii Fitch N. Statistical fantasies and historical facts: History in crisis and its methodological implications // Historical Methods. 1984. Vol. 17. № 4. P.239-254. (P. 241). xciv Обстоятельный анализ центральных идей и основных проявлений "постмодерна" в исторической эпистемологии и методологии, а также обсуждение проблем исторического нарратива см. в коллективной монографии: К новому пониманию человека в истории. Очерки развития современной западной исторической мысли. Томск, 1994 (Глава 1. От классики к постмодерну). См. также материалы круглого стола "Историк в поисках метода", опубликованные в альманахе "Одиссей". – Одиссей. Человек в истории. 1996. М., 1996. xcv См., например, теоретические дискуссии в журналах "History and Theory", "American Historical Review", "Speculum", "Past and Present", "The Monist", "Social History" и др. Из наиболее значительных публикаций следует отметить следующие: Partner N.F. Making up lost time: Writing on the writing of history // Speculum. 1986. Vol. 61. № 1. P.90-117; Carr D. Narrative and the real world // History and Theory. 1986. Vol. 25. № 2. P.117-131; Toews J.E. Intellectual history after the linguistic turn: the autonomy of meaning and the irreducibility of experience // American Historical Review. 1987. Vol. 92. № 4. P.879-907; Brown R.H. Positivism, relativism and narrative in the logic of the historical sciences // American Historical Review. 1987. Vol. 92. № 4. P. 908920; Hobart M.E. The paradox of historical constructionism // History and Theory. 1989. Vol. 28. № 1. P.43-58; Ankersmit F.R. Historiography and Postmodernism // History and Theory. 1989. Vol. 28. № 2. P.137-153; Forum. Intellectual History and the Return of Literature // American Historical Review. 1989. Vol. 94. № 3. P.581-626; Spiegel G.M. History, historicism and the social logic of the text in the Middle Ages // Speculum. 1990. Vol. 65. № 1. P.59-86; Krausz M. History and its objects // The Monist. 1991. Vol. 74. № 2. P.217-229; Reisch G.A. Chaos, history, and narrative // History and Theory. 1991. Vol. 30. № 1. P.1-20; Norman A.P. Telling it like it was: historical narratives on their own terms // History and Theory. 1991. Vol. 30. № 2. P.119-135; McCullagh C.B. Can our understanding of old texts be objective? // History and Theory. 1991. Vol. 30. № 3. P.302-323; Mazlich B., Strout C., Jurist E. History and Fiction // History and Theory. 1992. Vol. 31. № 2. P.143-181; Bevir M. The errors of linguistic сontextualism // History and Theory. 1992. Vol. 31. № 3. P.276-298; Martin R. Objectivity and meaning in historical studies // History and Theory. 1993. Vol. 32. № 1. P.25-50; Zammito J.H. Are we theoretical yet? The new historicism, the new philosophy of history and "practising historians" // Journal of Modern History. 1993. Vol. 65. № 4. P.783-814; Vernon J. Who's afraid of the 'linguistic turn'? The Politics of social history and its discontents // Social History. 1994. Vol. 19. № 1. P.82-97; Eley G., Nield K. Starting over: The Present, the post-modern and the moment of social history // Social History. 1995. Vol. 20. № 3. P.355-364; Olabarri I. "New" new history: A long duree structure // History and Theory. 1995. Vol. 34. №1. P.1-19. xcvi См., в частности, редакционные и методологические статьи на страницах журнала "Анналы" в 80-90-е годы, в том числе: Histoire et science sociales. Un tournant critique? // Annales E.S.C. 1988. № 2. P.291-293; Tentons l'experience // Annales E.S.C. 1989. № 6. P.1319-1322, а также публикацию материалов международного коллоквиума в сборнике: Споры о главном: дискуссии о настоящем и будущем исторической науки вокруг французской школы "Анналов". М., 1993. xcvii См., в частности: Ankersmit F.R. The Reality Effect in the Writing of History; The Dynamics of Historiographical Topology. Amsterdam etc., 1989; Spiegel G. History, Historicism.., p.59-78; Darnton R. An Enlightened Revolution? // New York Review of Books. 1991. October 14. P.33-36; etc. xcviii Stone L. History and Postmodernism // Past & Present. 1992. N 135. P.191. xcix Cм., в частности, выступления Л.Стоуна, Г.Спигел, Дж.Иггерса, Р.Шартье и др.на последнем Международном конгрессе историков в Монреале. – 18-th International Congress of Historical Sciences. 27 August-3 September 1995. Proceedings. Montreal, 1995. P.159-181. Аналогичная позиция была сформулирована Р.Прайсом, которому удалось убедительно аргументировать свои теоретические предложения конкретным материалом социально-исторических исследований. – Price R. Historiography, narrative, and the nineteenth century // Journal of British Studies. 1996. Vol. 35. № 1. P.239-239. русский перевод этой статьи публикуется в настоящем издании. См. также: Turbin C. What social history can learn from postmodernism, and vice versa? – Or, Social science historians and postmodernists can be friends // Social Science History. 1998. Vol. 22. № 1. P.1-6; Faue E. Riffs on a politics of destination // Ibid., p.39-45. c О социальной реальности и ее репрезентации в исторических текстах см. выступление Г.Спигел с разъяснением предложенного ею понятия "социальной логики текста" в дискуссии на страницах журнала "Past & Present". – Forum. History and Postmodernism. IV. [By G.Spiegel.] // Past & Present. 1992. N 135. P.194-208. ci Между прочим, энтузиазм 60-70-х гг. в отношении социально-научной, социологизированной истории, которая была продуктом "социологического поворота", воспринимавшегося традиционалистами не менее апокалиптически, сменился неуклонно нараставшим разочарованием, не дожидаясь активного наступления постмодернистов. Задолго до "лингвистического поворота" стала очевидной и необходимость структурной перестройки исторических дисциплин, и эта перестройка проходила латентно на необозримом исследовательском поле социальной истории с ее переплетающимися и перетекающими одна в другую субдисциплинами. Наконец, в конце 70-х гг. в “новой историографии” уже имел место решающий сдвиг к социокультурной истории, который был связан с освоением методов культурной антропологии, социальной психологии, лингвистики, с формированием устойчивого интереса к микроистории, к анализу конкретных жизненных ситуаций. Особенно он стал заметным в 80-е гг., когда под влиянием символической антропологии сложилось соответствующее направление в социально-антропологической истории. cii Подробнее об этом см.: Berkhofer R., Jr. Beyond the Great Story: History as text and discourse. Cambridge (Mass.), 1995; Hareven T.K. What difference does it make? // Social Science History. 1996. V. 20. № 3. P.317-337. ciii Гуревич А.Я. О кризисе современной исторической науки // Вопросы истории. 1991. № 2/3. С.21-36. (С.26). civ См., например: Hill C. History and the Present. L.,1989. P.11-12; Duby G. Le plaisir de l'historien // Essais d'ego-histoire (Maurice Agulhon, Pierre Chaunu, Georges Duby, Raoul Girardet, Jacques Le Goff, Michelle Perrot, Renй Rйmond) / Rй-unis et prйsentйs par Pierre Nora. P., 1987., p.137-138. cv Как удачно и недвусмысленно выразился Дж.Иггерс в статье "Историография и политика в XX веке": "Плюрализм исторических перспектив не исключает интеллектуальной честности. Различающиеся интерпретации часто скорее дополняют, а не противоречат друг другу... Надо признать, что никогда не достигая того конечного идеала, который имел в виду Ранке, когда он собирался показать wie es eigentlich gewesen (как было на самом деле), историческое исследование, тем не менее, может – в определенных границах – показать wie es eigentlich nicht gewesen (как на самом деле не было)... Развенчание исторических мифов – вот одна из главных задач историка." – Iggers G.G. Historiography and Politics in the Twentieth Century // Societies made up of history. Essays in historiography, intellectual history, professionalisation, historical social theory and protoindustrialisation / Ed. by R.Bjork, K.Molin. Edsbruk, 1996. P.15-16. cvi Эмар М. Образование и научная работа в профессии историка: современные подходы // Исторические записки. Теоретические и методологические проблемы исторических исследований. Вып.1 (119). М., 1995. С.7-22. (С.9). cvii Ginzburg C. Roots of a scientific paradigm // Theory and Society. 1979. V.7. № 3. P.273-288. cviii Нэнси Фитч очень точно определила базовый принцип "статистических фантазий": "Этот метод обычно отбрасывает неподходящие "казусы" или собирает их в еще одну совокупность – Другие, категорию гетерогенных индивидуальностей, каждая из которых отличается от всех остальных. Таким образом, в этом анализе даже различие становится тождеством". – Fitch N. Op.cit., p.249. cix Важно, однако, отметить, что микроистория отвергает когнитивный релятивизм и сведение истории к дискурсу, представляя, таким образом, альтернативу постмодернистской историографии. Отнюдь не случайно, говоря о ее стремлении к максимальной детализации и учету всех механизмов конструирования реальности, используют термин "неопозитивизм", отмечая смещение предмета исследования: вместо "того, что действительно произошло", исторической реконструкции подлежит "все то, что привело к тому, что произошло, или тому, что могло бы произойти" (курсив мой – Л.Р.). – Rosental P.-A. Construire le "macro" par le "micro": Frederic Barth et la microstoria // Jeux d'echelles. La micro-analyse a l'experience / Textes rassembles et presentes par J.Revel. P., 1996. Pp.141-159. (P.159). cx Macfarlane A. History, аnthropology and the study of communities // Social History. 1977. № 5. P.631-652. (P.642). cxi Одним из эффективных инструментов микроисторических исследований является сетевой анализ межличностных взаимодействий, опирающийся на концепцию социальной структуры, в которой общество предстает как ансамбль подвижных сетей человеческого взаимодействия и которая объясняет поведение индивида или группы морфологией, плотностью, интенсивностью, содержанием и направленностью межличностных контактов. – См.: Social networks in urban situations / Ed. by J.C.Mitchell. Manchester, 1969; Network analysis: Studies in human interaction / Ed. by J.Boissevain, J.C.Mitchell. The Hague, 1973; Boissevain J. Friends of friends. Oxford, 1974; Leinhardt S. Social networks: A Developing paradigm. N.Y., 1977; Social structure and network analysis. Beverly Hills, 1982; Social structures: A Network approach. Cambridge, 1988. cxii Подробнее об этом см.: Репина Л.П. Средневековый человек в системе социальных коммуникаций // Общности и человек в средневековом мире”. Саратов, 1992. С.23-29. cxiii Некоторые наиболее удачные, на мой взгляд, попытки реализации такого подхода были подробно рассмотрены в первой части настоящего исследования. cxiv The New cultural history / Ed. by L.Hunt. Berkeley-Los Angeles, 1989; Interpretation and cultural history / Ed. by J.H.Pittock, A.Wear. Basingstoke; L., 1991; П.Берк назвал "новую историю культуры" "третьим, или антропологическим вариантом культурной истории". – Burke P. Varieties of cultural history // Historia a debate / Ed. by C.Barros. T. 2. Santiago de Compostela, 1995. P.175. cxv См.: Wahrman D. The New political history: A Review essay // Social History. 1996. Vol. 21. № 3. P.343-354. cxvi Ставшие заметными в конце 80-х годов увлечение историков биографиями и обновление проблематики и методологии биографических исследований получили теоретическое обоснование в известной программной статье итальянского историка Джованни Леви. – Levi G. Les usages de la biographie // Annales E.S.C. 1989. A. 44. № 6. Р.1325-1336. cxvii По существу ту же мысль несколько раньше конкретизировала Н.Дэвис, показавшая непрерывный процесс переопределения индивидуальной идентичности относительно существовавших во Франции XVI века коллективных институтов. – Davis N.Z. Boundaries and the sense of self in sixteeenth-century France // Reconstructing individualism: autonomy, individuality, and the self in western thought / Ed. by Th.Heller et al. Stanford (Cal.), 1986. P.53-63. cxviii Такую характеристику дал в свое время "структуре социальной среды" британский антрополог Ф.Дж.Бейли. – Bailey F.G. Tribe, caste, and nation: A Study of political activity and political change in highland Orissa. Manchester, 1960. P.11-12. cxix Levi G. Op. cit. Р.1334-5. cxx Именно такой она предстает в работах американских, канадских и британских историков Пола Сивера, Марка Филлипса, Натали Дэвис, Сары Мендельсон и других. – Seaver P.S. Wallington's World. A Puritan artisan in Seventeenthcentury London. Stanford (Cal.), 1985; Phillips M. The Memoir of Marco Parenti. A Life of Medici Florence. L., 1989 (Princeton, 1987); Mendelson S. The Mental World of Stuart Women: Three Studies. Brighton, 1987; Davis N.Z. Women on the Margins. Three Seventeenth-century Lives. Cambridge (Mass.) – L., 1995. cxxi Giddens A. The Constitution of society: Outline of the theory of structuration. Berkeley, 1984; Idem. New rules of sociological method: A Positive critique of interpretive sociologies. N.Y., 1976. Idem. Central problems in social theory. L., 1979; Idem. Profiles and critiques in social theory. Berkeley etc., 1982. cxxii Lloyd C. Explanation in social history. Oxford, 1986. Chapter 14. cxxiii Lloyd C. The Structures of History. Oxford, 1993. P.43; Idem. The Methodologies of social history: A Critical survey and defence of structurism // History and Theory. 1991. Vol. 30. № 2. P.180-219. cxxiv Согласно социологии П.Бурдье, структуры социального универсума "ведут двойную жизнь", выступая, с одной стороны, как "реальность первого порядка", данная через распределение материальных ресурсов и средств присвоения престижных благ и ценностей, а с другой – как символическая реальность, или "реальность второго порядка", – в представлениях, стереотипах мышления и поведения социальных агентов, которые "непрерывно конституируют социальный мир через практическую организацию повседневной жизни". – Бурдье П. Социология политики. М., 1993. С.16. В этой модели нет односторонней детерминации, поскольку "когнитивные структуры, которыми оперируют социальные агенты для познания социального мира, являются инкорпорированными социальными структурами". – Bourdieu P. La distinction: critique sociale du jugement. P., 1979. P.544. В другой терминологии, речь идет о включенности объективных условий опыта (Опыт I) в его субъективное переживание (Опыт II). См. также: Barth F. Process and form in social life. L., 1981. cxxv Chartier R. Le monde comme representation// Annales E.S.C. 1989. № 6. P.1505-1520; Idem. Luttes de representations et identites sociales// XVIIIe Congres International des Sciences Historiques. Actes. Montreal, 1995. P.455-456; Idem. Differances entre les sexes et domination symbolique (note critique) // Annales E.S.C. 1993. A.48. № 4. P.1005-1008. См.также: Шартье Р. История сегодня: сомнения, вызовы, предложения // Одиссей. Человек в истории. 1995. М., 1995. С.201-202. cxxvi Phythian-Adams Ch.V. Rituals of Personal Confrontation in Late Medieval England // Bulletin of the John Rylands University Library of Manchester. 1991. V. 73. № 1. P.65-90. (P.66-67). cxxvii Cerutti S. Processus et experience: individus, groupes et identites a Turin, au XVIIe siecle // Jeux d'echelles… Р.170. См. также: Cerutti S. La Ville et les metiers. Naissance d'un langage corporatif (Turin, 17e-18e siecle). P., 1990. cxxviii Образцом такого решения, признающего определяющую роль социального контекста в отношении всех видов коллективной деятельности, включая и языковую, может послужить исследование Д.Эрса "Общность, гендер и самоидентификация индивида". – Aers D. Community, Gender, and Individual Identity: English Writing, 1360-1430. L.-N.Y., 1988. cxxix Chartier R. Texts, printing, readings // The New cultural history / Ed. by L.Hunt. Berkeley-Los Angeles, 1989. Pp.154-175. (P.169). См также: Idem. Cultural history: Between practices and representations. Ithaca, 1988. P.5-6, 13-14, 44. cxxx Тимоти Льюк четко выразил эту мысль, критикуя "методологический индивидуализм" в применяемой политологами теории рационального выбора и обсуждая проблему установления макросоциального измерения индивидуальных предпочтений: "В действительности, макросоциальное и микросоциальное могут быть взаимно включенными и при этом несводимыми друг к другу". – Luke T.W. Methodological individualism: The Essential ellipsis of rational choice theory // Philosophy of the Social Sciences. 1987. V.17. № 3. P.341-355. (P.350). cxxxi В такой интепретации мы фактически приближаемся к образу истории, суть которой лаконично и емко выразил Х.Тревор-Роупер в своей известной фразе: "История – это не просто то, что произошло. Это то, что произошло в контексте того, что могло бы произойти (курсив мой – Л.Р.)" – Trevor-Roper H. History and imagination // History and imagination / Ed. by H.Lloyd-Jones. L., 1981. P.364. cxxxii Joyce P. The End of social history? // Social History. 1995. Vol. 20. № 1. (Перевод этой нашумевшей статьи на русский язык был опубликован в сборнике: Современные методы преподавания новейшей истории. М., 1996. С.114-141.). См. также критические заметки в адрес П.Джойса и его ответную реплику в том же журнале: Eley G., Nield K. Starting over: The Present, the post-modern and the moment of social history // Social History. 1995. Vol. 20. № 3. P.355-364; Joyce P. The End of social history? A Brief reply to Eley and Nield // Social History. 1996. Vol. 21. № 1. P.96-98. cxxxiii См., например: Прайс Р. Конец социальной и рабочей истории? // Современные методы преподавания новейшей истории. М., 1996. С.85-98. (С.97). cxxxiv Eley G., Nield K. Starting over… Р.364. cxxxv В историографии вполне допустимо не только сохранение и использование старых моделей, но и возрождение "хорошо забытых" интерпретаций, и продолжительное полемическое соперничество старых подходов и концепций с новыми, как, впрочем, и поглощение первых последними. cxxxvi Нельзя не отметить своевременность призыва к социальным историкам поддержать эту критическую традицию, обеспечивающую динамизм развития дисциплины, и быть готовыми предложить свои находки и новые интепретации "смежникам". – Hareven T. What difference does it make? // Social Science History. 1996. Vol. 20. № 3. P.317-337. (P.336). cxxxvii Ревель Ж. Микроисторический анализ и конструирование социального // Одиссей. Человек в истории. 1996. М., 1996. С.110-127. См. также: Jeux d'echelles... cxxxviii Les formes de l'experience. Une autre histoire sociale / Sous la dir. de B.Lepetit. P., 1995. См. также: Лепти Б. Общество как единое целое: о трех формах анализа социальной целостности // Одиссей. Человек в истории. 1996. М., 1996. С.148164.